Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В степи опаленной

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Стрехнин Юрий Федорович / В степи опаленной - Чтение (стр. 9)
Автор: Стрехнин Юрий Федорович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Наконец-то артиллерия открыла огонь по танкам.
      Но почему рокот моторов и лязг перекатывающихся гусениц стали слышны где-то позади? И слышатся все громче! Все ближе! Неужели немецкие танки у нас в тылу?
      Нет, свои!
      Несколько тридцатьчетверок, защитная окраска которых посерела от пыли, идут, один танк вслед другому, и останавливаются в нескольких шагах. Из башенного люка головной машины высовывается голова в ребрастом танкистском шлеме. Мимо меня по окопу быстро проходит Берестов, что-то кричит танкистам, легко выбрасывается из окопа, вот он уже на головном танке. Танк вздрагивает, качнувшись, берет с места и с Берестовым, держащимся за башню, уносится. За ним, не отставая, с громыханием и лязгом поспешают другие, оставляя легкий шлейф пыли, обдающей нас. Это не та пыль, что лежит на дороге, пахнет она не просто растертой землей, а степными травами, прогретым черноземом.
      С этими танками, брошенными нам на помощь, Берестов отправился затем, чтобы показать им исходную позицию для атаки.
      Пока Берестова нет, его замещает Карзов. Привалившись боком к стенке окопа, он кричит в телефонную трубку:
      - Двадцать первый сейчас будет у вас! С коробками! Двадцать первый позывной Берестова. Коробки - по наивному обиходному коду телефонных разговоров - танки. Вероятно, Карзов разговаривает с кем-то из первого батальона. Этому батальону сейчас достается больше, чем остальным: противник нацеливает танки и пехоту между ним и его соседом справа, чтобы меж ними вырваться в тылы дивизии.
      Проходит час, другой. Возвращается Берестов: на правом фланге противник отбит, хотя ему удалось даже ворваться в некоторые из наших окопов, но не надолго - его оттуда вышибли, первый батальон удержался.
      Отсюда, с КП, видно, как в стороне Троены в чистое, раскаленное зноем небо поднимаются, медленно шевелясь, столбы черного дыма - горят немецкие танки. Может быть, и наши тоже.
      Спокойнее голоса, реже зуммерят телефоны. Не слышно самолетов - ни наших, ни немецких. Представители авиации со своей рацией ушли -они сделали свое дело: немецкая авиация больше не показывается. С передовой не доносится стрельба. Атаки противника полностью отбиты.
      Солнце давно перевалило за полуденную черту. В предвечерье спадает зной, весь день лившийся с раскаленного неба. У нас на КП, как только затих бой, всем поубавилось дела. Смолкли телефоны. Никуда не спешат связные. Можно передохнуть: все работали напряженно. Каждый, исполняя свои обязанности, как бы ни были они скромны, внес свою долю в исход сегодняшнего боя.
      Мы еще не знаем, что сражение, в которое мы вступили сегодня, на его переломе, через две недели после того, как оно началось, явится, после Сталинградского, важнейшим сражением войны, - понимание этого придет значительно позже. А сейчас люди еще и не задумываются, к какому великому событию истории они стали сопричастны, чувствуют себя как после обычной боевой работы, даже те, кто воюет с первого дня, не представляют, в битве какого размаха они участвуют. А уж о таких новичках на фронте, как я, и говорить нечего. Все то, что я увидел сегодня, начиная с рассветного часа, когда я услышал грозу артподготовки, мне запомнится на всю жизнь, как начало моего фронтового пути. Но сознание необыкновенности происходящего еще не пришло. Оно придет позже, с расстоянием времени. Уж так, видно, устроен человек, что даже к самому необычному привыкает быстро, как-то сразу оно становится само собой разумеющимся, нормой, бытом. А может быть, это относится исключительно к фронтовой жизни, когда все свершается так скоропалительно, что сознание масштабности происходящего - да и полное сознание опасности - осмысляется значительно позже. Большое видится на расстояньи...
      Но пока что расстояние очень маленькое. Один еще не закончившийся день. И осознаю я сейчас сильнее всего только то, что за этот день я сделал, даже применительно лишь к своим служебным обязанностям, немного. И просидел, в общем-то, почти в безопасности, если не считать артиллерийского налета, почти все время на КП, в то время как Берестов, Карзов, Сохин с его разведчиками и Байгазиев, которого посылали с каким-то поручением, побывали на передовой в разгар боя. А Таран и Церих - те вообще все время под огнем. Узнать бы, что с ними? Целы ли?..
      Мне недолго пришлось оставаться без дела, после того как притих бой.
      Неожиданно появился Сохин, уходивший куда-то. Увидев меня, сказал в своей обычной полушутливой-полусерьезной манере:
      - Тебе от Адольфа посылочка. Знаю, этим добром интересуешься...
      Он обернулся к стоявшему за ним солдату с большим мешком на плече:
      - Вали сюда!
      Солдат сбросил к моим ногам большой брезентовый мешок с громадным черным клеймом в виде орла, с когтями, сжимающими свастику, с надписью ниже готическими буквами: Фельдпост - то есть полевая почта.
      Я развязал мешок и увидел, что он битком набит газетами, журналами, брошюрами в бандерольных обертках. Все это поблескивало глянцевыми обложками, пестрело цветными иллюстрациями. Свежая почта... Наверное, сегодня получена, да не успели вручить адресатам.
      - В первом батальоне в траншее валялось, - пояснил мне Сохин. - С утра, как ее взяли. Комбат хотел сжечь эту фашистскую заразу, да я увидел, говорю: у нас в штабе теперь переводчик есть. Так что твою просьбу я выполнил. Изучай, чтоб знать, чем враг дышит.
      Я поблагодарил Сохина. Действительно, я просил его, впрочем, как и других, передавать мне, если попадутся, немецкие журналы, книжки, документы. Миллер, инструктируя меня, особо наставлял, что надо просматривать все писанное и печатное на немецком языке и отбирать то, что представляет наибольший интерес для характеристики обстановки в Германии. Но особое внимание, подчеркивал он, надо обращать на различного рода военную документацию.
      Утащив мешок в укромный угол, я стал просматривать содержимое, заглядывая по мере надобности в словарь. Письма, письма, письма... Округлые женские почерки, старательно выведенные детскими руками крупные буквы, вложенные в конверты фотографии - женщины с детьми и без детей, улыбающиеся и грустные. Матери и жены, дети и внуки...
      Эти письма теперь не дойдут до адресатов, да и сами адресаты дойдут ли обратно до своих семей? Может быть, многие из них сегодня уже нашли свою смерть от нашего огня и лежат на припаленной солнцем и пламенем разрывов траве. А что пишут им из дома?
      Откладываю несколько писем, просматриваю. Еще не владею языком настолько, чтобы переводить быстро, приходится вытащить словарь и то и дело заглядывать в него. В письмах сообщается о семейных делах, о здоровье детей, об их успехах в школе, о том, как трудно с продовольствием, у кого из родственников или знакомых кто-то убит или ранен на войне, кого призвали в армию, кто пострадал от бомбежки.
      Достается и немцам в тылу. Но разве это может идти в сравнение с теми потерями и лишениями, какие понесли наши люди? Всплывает в памяти: зимнее утро, я иду на работу, с трудом ступая распухшими от голода ногами, которым тесно в валенках. Пересекаю Невский проспект - в сугробах, безлюдный. На примыкающей к нему улице, у опушенной инеем ажурной чугунной решетки, на тротуаре вижу вытянувшиеся тела, запеленутые в одеяла, в портьеры, в матрасные чехлы, - сюда, к этой ограде, свозят умерших от голода, свозят каждое утро, помногу... А они там, в Германии, жалуются своим мужьям, что нет натурального кофе!
      Еще одно письмо. Некая фрау подробно сообщает, как она использовала присланную ей мужем в посылке из Рос-сии обувь: что подошло ей самой, что -матери и детям, благодарит мужа за то, что он хорошо подобрал обувь по размерам. Интересно, с кого из наших людей всю эту обувь ее заботливый муженек снял? И еще письмо с жалобой, что полученные для хозяйства молодые украинки работают плохо, болеют, их, наверное, придется вернуть в лагерь и потребовать взамен более здоровых...
      Все это читать противно. Откладываю письма, берусь за журналы и газеты. Иллюстрированный журнал. На обложке трогательная фотография: некто в черной эсэсовской фуражке и эсесовском мундире, стоящий спиной, так что лица не видно, протягивает руки к новорожденному в белоснежных пеленках; его, обворожительно улыбаясь, подает счастливому отцу медицинская сестра в накрахмаленной наколке, стоящая на пороге палаты родильного дома. Счастливый папаша!.. А сколько детей неарийской крови этот нежный отец погубил? Еще журнал - специально для сыроделов. Он и напечатан на желто-зеленоватой бумаге, по цвету напоминающей сыр. Никогда не держал в руках журнал, посвященный сыроваренному делу! С любопытством открываю. На первой странице - портрет: вздернутое в ораторском раже жилистое лицо, начальственный взор, полураскрытый рот, из которого, наверное, вылетают ценнейшие указания. Под портретом подпись: ландвиршафтфюрер - то есть сельскохозяйственный руководитель - и фамилия. Вот, оказывается, какие еще фюреры есть в фашистском царстве! А под портретом напечатана речь, которую этот отраслевой фюрер недавно произнес на каком-то сборище сыроделов. Речь полна радужных надежд: с освоением завоеванных на востоке земель немецкое сыроделие расцветет еще более. Неужели этот фюрер искренне убежден в том, что он говорит? Неужели верит, что после Сталинграда гитлеровцы удержатся на захваченной земле? Но, наверное, в то время, когда он произносил свою речь, - это было недели три назад, он, как и все фюреры, был убежден, что реванш за Сталинград будет взят в самое ближайшее время в боях, которые вновь развернутся на просторах России. Они и развернулись в курских степях. Но то, как они идут, едва ли может обнадеживать теперь каких-либо фюреров...
      Бросаю сыроваренный журнал, тащу из мешка то, что попадается под руку. Тщательно запечатанная бандероль с какой-то книжкой. Разрываю обертку. Голубой коленкоровый переплет и на нем оттиснуто: Адольф Гитлер. Майн кампф. Моя борьба. Вот оно, фашистское евангелие! Наставление по звериному воспитанию человека! Впервые держу в руках эту книгу, о которой так много читал в наших газетах еще до войны. Раскрываю. Портрет Гитлера - блатная челка, опущенная на невысокий лоб, холодные глаза, недобро сжатые узкие губы. Впервые вижу подлинную физиономию Гитлера. Как он похож на свои карикатуры! Но в этом портрете я вижу больше, чем в карикатурах, где он изображается всегда как напыщенный, истеричный маньяк. Там он смешон, здесь страшен; в его взгляде холодный расчет и жестокость. Глядя в это лицо, поймешь, что его обладатель ни перед чем не остановится, никого не пожалеет для достижения своей цели - ни своих, ни тем более чужих. В смерти скольких миллионов людей он уже виновен, скольких погубит еще? Когда мы пресечем его злую волю? Ведь и сейчас, когда все более очевидным становится несостоятельность его обещаний и заверений, что война кончится германской победой, есть, наверное, еще немало немцев, которые продолжают верить ему и, движимые этой слепой верой, пойдут гуда, куда он их пошлет. Да не надо и примеров искать. Пример туг, перед моими глазами. На титульном листе книги старательным крупным, слегка дрожащим, старческим почерком готическими буквами выведено: Майн либер зонн... Мой милый сын Отто!-читаю я. - Пусть образ нашего дорогого фюрера и его мудрые истины, заключенные в этой великой книге, вдохновят тебя и помогут тебе сохранить твердость германского духа во всех испытаниях. Хайль Гитлер!-и подпись: твой отец. Папаша-то, видно, убежденный нацист... Интересно, где сейчас его либер зонн, получатель этой книжки? Где-то здесь, недалеко, если почта, предназначенная для его части, попала в наши руки. Пулю либо осколок словил? Или после неудачных атак сидит в окопе и ждет, когда его снова погонят вперед?
      Перебираю страницы Майн кампф. Сколько немцев оболванено этой книжкой, сколько их, наглотавшись из нее яда расизма, возомнило себя юберменшами сверхчеловеками. Приподнявшись, размахиваюсь изо всей силы, швыряю Майн кампф за бруствер.
      Я не успеваю просмотреть все содержимое мешка. Меня зовут:
      - Пленных привели!
      Уже смеркается. Солнце - багровое, мутное, словно задымленное - почти касается горизонта, в окопе уже лежат синеватые тени. Совсем тихо, не доносится ни единого выстрела. Война к вечеру притомилась.
      У входа в землянку, на порожке, сидит немолодой солдат, устало придерживая автомат на коленях темными руками. На шее - посеревший от пыли бинт.
      - Вы пленных привели?
      - Я, - поднимается солдат. - Там они, - показывает на вход в землянку. - А мне можно идти?
      - В санчасть?
      - Нет, обратно в роту.
      - Так вы же ранены!
      - Оно, конечно... Но только у нас, почитай, полвзвода выбыло. За один нынешний день! Лейтенант просил, чтоб вернулся.
      - А если ранение серьезное?
      - Так он не приказывал - просил. - Ежели не будет сильно болеть.
      - А что, не болит?
      - Есть немножко. Он, холера, одним осколком сразу в двух местах зацепил.
      - Как же это?
      - Да так... Немцы на нас бегут, я приподнялся, чтоб очередь дать, обе руки - на автомате, а тут граната ихняя, как на грех. Ну в один миг и по руке, и по шее. Ладно, что автомат не повредило. Так мне можно вертаться, товарищ лейтенант?
      - Сейчас, обождите минуточку...
      Пройдя траншеей, нахожу лейтенанта - командира автоматчиков. Он со своими бойцами только что вернулся с передовой - в трудный момент боя Ефремов распорядился, чтобы полковой резерв был брошен на помощь первому батальону, на который особенно сильно наседал противник. Лейтенанту страсть как не хочется отрывать от себя, пусть на недолгое время, хотя бы одного солдата, тем более что их у него убыло. К тому же я для него никакой не начальник. Как же поступить?.. Теряюсь... Но мне на помощь вовремя приходит проходящий мимо Сохин - с этим лейтенантом он, как видно, знаком давно и коротко, да и званием его повыше.
      - Дай одного солдата, - увещевает он, - покараулить, пока допрос... А в тыл найдем с кем отправить. Хотя бы с хозяйственниками - ужин-то они привезут.
      С выделенным мне автоматчиком - он нехотя шагает за мной - иду к землянке, отпускаю солдата, приведшего пленных. А я захожу в землянку, где меня дожидаются, сидя в углу на полу, трое пленных - на скамейку к столу или на топчан никто из них сесть не решился. В землянке, кроме них, никого - пленные не вызывают уже того интереса, что в начале дня, теперь они уже не диковина.
      В землянке уже темновато, но я зажигаю найденную еще днем здесь же трофейную плошку - картонную плоскую круглую коробочку, заполненную парафином, с фитильком внутри - очень удобную штуку придумали немцы для окопного обихода. Плошку ставлю на стол.
      На сей раз я чувствую себя еще более уверенно, чем утром, когда надо было вести допрос в самом быстром темпе, да и практики я тогда еще не имел никакой.
      Как полагается, сначала я должен раздобыть у пленных данные, имеющие оперативное значение: состав, вооружение, позиции, приказы о дальнейших действиях. Затем - настроение солдат, что говорят им гитлеровские пропагандисты. И самое последнее - так наставлял меня Миллер - уговорить кого-нибудь из немцев вернуться к своим с тем, чтобы убедить других солдат перейти на нашу сторону. Я почему-то уверен, что это мне сегодня удастся. И предвкушаю удовольствие через некоторое время, может быть - уже через день-два, встретить среди новых пленных уже знакомых.
      Первым долгом обращаю внимание на немца, отличающегося от остальных: он в одной нижней рубашке, испятнанной чем-то темным, брюки на нем не зеленовато-серые, как у других, а черные. Уж не эсэсовец ли? Спрашиваю его об этом.
      - Панцерн! Панцергренадир! - испуганно бормочет немец и глядит на своих камрадов, словно бы ища у них подтверждения. - Никс эсэсман! Их бин арбайтер!
      Ну, сейчас скажет - пролетариат! - жду я. И действительно, немец говорит:
      - Пролетариат!
      На мои расспросы панцергренадир, то есть танкист, отвечает обстоятельно, хотя и несколько нервозно. Он - механик-водитель танка тигр, прибыл со своей частью в Россию два месяца назад после формировки и перевооружения на новую технику - до этого служил в той же должности на танке Т-4. В их полку было шестьдесят пять танков, в бой они вступили еще дней десять назад, много машин разбито русской артиллерией. Вчера он слышал, что в полку выведено из строя сорок танков, причем очень много - за последние дни, когда начали наступать русские, и если дело так пойдет дальше, то скоро в полку не останется вообще ни одной машины и тем, кто уцелеет после этой русской кофемолки, придется отправляться обратно в фатерланд для получения новой техники.
      Спрашиваю танкиста:
      - Как вы оказались в плену?
      Панцергренадир обстоятельно рассказывает: сегодня, когда его тигр сопровождал пехоту, в лобовую броню ударил снаряд. Хотя их, когда в Вюрцбурге получали новые танки, уверяли, что тигру русские пушки не страшны, снаряд пробил броню, танк вспыхнул. Он успел выскочить из машины, когда на нем уже загорелся комбинезон - удалось сбросить. Неподалеку залегло несколько пехотинцев, прижатых огнем русских к земле. Прибился к ним. Рядом оказался какой-то ход сообщения. Они пошли по нему, надеясь выбраться к своим или хотя бы выйти из зоны обстрела. Но неожиданно натолкнулись на русских солдат. Он сразу же поднял руки - больше не хочет испытывать ощущений человека, сгорающего заживо.
      Следующий, кого допрашиваю, - совсем молодой, лет девятнадцати, не больше. На лоб свисает желтовато-белесый чуб. Узкое лицо с туго натянутой на скулах кожей, глаза прячутся под настороженно сдвинутыми бровями, губы плотно сжаты, словно он боится, что у него вырвется какое-то слово. Да и весь он какой-то сжатый, словно боится чего-то. Перед началом допроса я, как полагается, предупредил пленных, что им ничего не грозит. Но этот смотрит загнанным зверем.
      Чувствую, как и во мне по отношению к этому гитлеровцу поднимается недоброе чувство. Но надо сдерживаться.
      Начинаю допрос. Он отвечает четко, но отрывисто, чрезвычайно лаконично, словно боится сказать лишнее: назвал номер полка, батальона, роты, фамилии командиров. Но на все остальные вопросы отвечает одним: Не знаю! Свое незнание объясняет тем, что только вчера его, в числе других, на транспортном самолете доставили из Штеттина и сразу же, прямо с аэродрома, их на грузовиках повезли на пополнение штурмовых частей - и в тот же день он шел уже в атакующей цепи вслед за танком.
      Но постепенно в ходе допроса этот немец становится несколько словоохотливее. Я узнаю, что на фронте и вообще на военной службе он совсем недавно. От призыва был освобожден из-за болезни желудка и работал в деревне, в хозяйстве отца. Но, как многих, ранее считавшихся негодными к службе, нынче весной его призвали и направили в резервный батальон. Сначала они надеялись, что их, как ограниченно годных, направят во Францию, на охранную службу. Затем, уже совсем недавно, когда стало известно, что американцы и англичане высадились на Сицилию, прошел слух, что пошлют туда. И вот совершенно неожиданно их по воздуху отправили в Россию, хотя только что из сводок, опубликованных в газетах и по радио, стало известно, что русское наступление вблизи Орла и Курска остановлено.
      Пленный словно сжимается вновь, когда я спрашиваю его, как он относится к Гитлеру, хочет ли воевать за него.
      - Я дал клятву верности фюреру и отечеству, как и каждый солдат, неожиданно резко бросает он. А на вопрос, добровольно ли сдался в плен, отвечает:
      - Устав позволяет сдаться, когда исчерпаны все возможности сопротивления врагу.
      На мой вопрос, оставался ли у него хотя бы один патрон, когда его брали в плен, молчит, зло сжав губы. Из молодых, да ранний, - думаю я. - Наверняка гитлерюгенд, кулацкий сын! И не могу удержаться, чтобы не задать вдруг пришедший мне в голову вопрос: есть ли в усадьбе его отца восточные рабочие? Вопрос вызывает некоторое замешательство. Но почти мгновенно он справляется с ним, резко, даже с каким-то вызовом отвечает: Есть! Ну конечно, сын кулака-бауэра. Вот таких, как его папаша, и прельщает ландвирстшафтфюрер перспективами расцвета хозяйств в результате завоевания восточных земель.
      Не хочу больше с ним говорить!
      Зато мне хочется поподробнее расспросить третьего немца, с сединой на висках и унтер-офицерскими нашивками на погонах. Он ожидает своей очереди спокойно, с видом человека, с которого нечего взять и которому некуда спешить. На его аккуратно застегнутом мундире - несколько наградных значков. Они, мне уже объяснял Миллер, в германской армии в большом ходу: есть знаки за участие в той или иной военной кампании, за участие в двадцати пяти атаках, за взятие тех или иных городов, за ранения. Мое внимание привлекает темного металла, почти черная, медаль на красной ленточке, на которой я различаю цифры 1941. Спрашиваю унтера: что это за медаль?
      - Винтершлахт!-охотно поясняет унтер и вдруг, отцепив медаль, протягивает мне: - Битте, сувенир!
      Не подумав, беру медаль, но тут же вспыхиваю: еще не хватало, чтобы пленные немцы делали мне подарки на память! Верну сейчас же! Но вижу в глазах унтера что-то, что удерживает меня. Кажется, он убежден, что я приму от него этот сувенир. Взять или отказаться? У пленных, по инструкции, изымаются только документы, а знаки различия и награды им оставляются. Гляжу на медаль. На ней выбита надпись: Зимняя кампания на востоке 1941/1942.
      - Москау?
      - Йа, йа, Москау! - кивает унтер.
      Мне еще трудновато построить длинную фразу, но я строю ее в уме и задаю вопрос: разве не хочется ему сохранить память о тяжелых боях под Москвой?
      - Найн! - с жаром говорит унтер. Ему вообще хочется как можно скорее забыть эту свинскую войну. Ну, господин унтер, - стараюсь я сдержать улыбку, вы тоже, конечно, антифашист и друг Советского Союза - с тех пор как попали в плен? Кладу медаль на стол:
      - Немен зи зайне абцайхнест! Возьмите свое отличие!
      Но медаль остается лежать на столе.
      Я продолжаю допрос. Унтер отвечает обстоятельно, охотно, но без подобострастия, без угодливости. На этом участке фронта он давно, участвовал еще в зимних боях, с осени сорок первого - его призвали из запаса, когда мобилизационная машина из-за больших потерь на востоке стала загребать резервистов старших возрастов. Вот и ему пришлось расстаться со своей работой - настройщика фортепиано в маленьком баварском городке и снова надеть унтер-офицерские погоны, которые он носил когда-то, еще до Гитлера.
      Унтер охотно рассказывает не только о своей части, но и о приказах командования, о том, что говорят между собой офицеры, - обо всем этом он осведомлен довольно хорошо: до недавнего времени служил в штабной роте охраны и только несколько дней назад, после больших потерь в боях, его, как и многих других из тыловых подразделений, бросили на пополнение поредевшей пехоты. Но он провоевал всего три дня и сегодня, после неудачной атаки, попал в плен.
      Говорит унтер много, я не всегда успеваю понять его, но мне помогает то, что он вставляет в свою речь русские слова, которых, оказывается, усвоил довольно много, особенно, как поделился он, в ту пору, когда их часть долго стояла в каком-то селе близ Воронежа. Там он жил в крестьянском доме и общался с хозяевами. Интересно, как общался? - думается мне. - Матка - курки, матка яйки? - и вспоминаю рассказы Ефросиньи Ивановны из Березовки о ее немецких постояльцах.
      Торопиться некуда, пока не наступит полная темнота - только тогда доставят ужин, - пленных все равно отправлять не с кем. Поэтому я не спешу закончить разговор с унтером. Интересуюсь: как он воспринял приказ о наступлении здесь, под Курском? Унтер говорит: он хотел бы чистосердечно признаться - сначала поверил было, что все тяготы восточной войны кончатся в результате немецкой победы здесь. Ведь приказ фюрера звучал так убедительно!
      В первые дни наступления в штабе, где служил унтер, царило бодрое настроение. Все уверились, что оборона русских прорвана окончательно. Было известно: немецкие войска с севера и с юга движутся на Курск, не позже восьмого июля возьмут его в кольцо. И вдруг берлинское радио передало: никакого немецкого наступления не было, наступали русские и понесли тяжкие потери. Вот так все обернулось... Русские переходят в контратаки, у них появилось много танков. А силы немецкой армии тают.
      В начале наступления, продолжает унтер, было объявлено, что каждый участник его после захвата Курска получит отпуск. Теперь солдаты горько шутят: действительно, многие получили отпуска: одни бессрочный - на тот свет, другие долгосрочный - в госпиталь, третьи до конца войны - плен, а кто не получил, тот обязательно скоро получит один из таких отпусков.
      - Я рад, что в плену! - закончил унтер. - Последние надежды на германскую победу погребены на этих полях. Это позор немецкой армии.
      - Хитлер армее, - подчеркиваю я, - Хитлер армее - каин армее дойче фольк!
      Унтер согласно кивает.
      А я гляжу на него и прикидываю: не подходящий ли он кандидат на предмет отправки его к своим, согласно указанию Миллера, чтобы он сагитировал других перейти на нашу сторону и вернулся к нам вместе с ними. Согласившимся следует возвратить документы, вещи, снаряжение и даже оружие, накормить их и ночью с разведчиками отправить к своим.
      Все это я начинаю объяснять унтеру, но тот после первых же моих слов решительно говорит:
      - Нет!
      И сколько я ему ни втолковываю, он не соглашается: больше рисковать он не хочет.
      Входит Сохин, садится, слушает. Спрашивает:
      - Что ты ему толкуешь?
      Выслушав меня, Сохин скептически улыбается.
      - Ну вот еще! Да если б он и согласился! В лучшем случае ты вернул бы их фюреру еще одного опытного унтера.
      - Но есть указание...
      - Указание указанием, а свое соображение иметь надо! Ну вот что, - Сохнин оглядывает немцев. - Сейчас мы всю эту братию в тыл отправим. Как раз оказия есть. А ты расскажи мне, что интересного в смысле обстановки от них выведал.
      Сохин подходит к двери, зовет:
      - Забирайте фрицев! - и показывает немцам: - Выходите!
      Пленные вопросительно и не без тревоги смотрят на меня: какой приказ отдал появившийся сердитый офицер? Я успокаиваю их:
      - Аллее ист гут. Геен зи нах лагер! Руиг!
      Пленные, оглядываясь на хмуро смотрящего на них Сохина, уходят. Он подсаживается к столу, и я кратко сообщаю ему, что интересного для него узнал от немцев.
      Вместе с Сохиным выходим из землянки. Он спешит проинструктировать своих разведчиков, которые уходят в ночной поиск к Тросне: за день, когда одни и те же рубежи переходили из рук в руки, многое сместилось, надо еще раз проверить, уточнить. Мне тоже пора браться за ожидающее меня дело.
      Уже совсем стемнело. Над степью лежит синева безлунной июльской ночи. Небо подернуто тучами - звезды проглядывают только местами. В стороне противника, где лежит еще недоступная нам Троена, с интервалами в несколько секунд, а то и одновременно в нескольких местах бесшумно всплывают размытые расстоянием цветные огни ракет. Теперь, когда наступаем мы, немцы снова начали бросать их, наверное, опасаются ночных атак. Ракеты, ракеты... А вот в темном небе рассыпались облаком трепещущие золотистые огни, издали кажущиеся маленькими искрами. Что это такое зажгли немцы над передним краем? Какой-то необычный осветительный снаряд? Красиво... Похоже на праздничную иллюминацию. Но что-то зловещее в этих дрожащих и гаснущих искрах.
      Много лет прошло с того июльского вечера. Но до сих пор стоит он перед глазами - синий, подсвеченный враждебными огнями.
      Помню, пришла тогда мысль: не новая ли Куликовская битва то сражение, в которой мы участвуем? Тогда в степях южнее Москвы решалась судьба России оставаться ей под чужеземным игом или покончить с ним? Решается та же судьба сейчас и в тех же степях: всего лишь около двухсот километров отделяют нас от поля Куликова.
      Куликовская битва - Курская битва... Наверное, и над полем Куликовым, когда затихла сеча и опустилась ночь, простиралось вот такое же темно-синее небо. И, как сейчас, подсчитывали, сколько воинов полегло за день, перевязывали раны, ужинали...
      Кстати, вот и ужин. Пользуясь темнотой, которая скрывает от наблюдателей противника, хозяйственники подвезли кухню близко. В темноте ее не видно. Но слышно, как переговариваются возле кухни солдаты, как звякает иногда пустой еще котелок, которым ненароком задели о лопатку или автомат. Здесь, где до немцев километра два, уже не соблюдается той осторожности, как в передовой траншее в ночь, когда занимали исходные позиции для наступления.
      Получают ужин автоматчики, располагающиеся поблизости, выбираются из окопа и тянутся к кухне по одному бойцы из обслуги командного пункта - связные, телефонисты. Уже не опасаясь попасть под огонь, садятся ужинать наверху окопа. Аппетитный запах горячего горохового супа дразнит ноздри. По моему офицерскому положению собственного котелка я иметь не обязан, можно взять на кухне и там поесть. Но спохватываюсь: сначала дело!
      Подхожу к телефонисту, сидящему в углублении, вырезаннном в глинистой стене окопа:
      - Связь со вторым батальоном есть?
      - Так точно. Соединить? - Телефонист подает мне трубку: - Комбат на проводе.
      Слышу слегка рокочущий басок Собченко:
      - О! Вспомнил нас все-таки?
      - А я и не забывал. В гости хочу прийти.
      - Милости прошу! Встретим на новой квартире. Дорогу найдешь?
      - Связного возьму. Но я не просто в гости. Моего рупориста Гастева, из минроты, знаете? Вызовите его к себе на КП, передайте, чтоб ждал меня.
      - Немцев будете уговаривать? Добре, вызову!
      - Да! - спешу добавить я. - Пусть Гастев не забудет взять рупор не только для себя, а и второй, для меня - у него есть в запасе, в минроте на повозке. Пусть не забудет про второй!
      Потом прошу телефониста соединить меня с первым батальоном. Трубку берет комбат - замполит где-то в ротах. Прошу комбата обеспечить работу их батальонного рупориста - дать тому охрану на время передачи. Об этом же хочу просить и командира или замполита третьего батальона. Но телефонист говорит, что ни того, ни другого к аппарату подозвать нельзя: оба где-то в подразделениях.
      Надо ждать, пока вернутся.
      - Жаль... - делюсь досадой с телефонистом. - Хотел поужинать сходить.
      - Да вы не ходите, - предлагает телефонист. - Мне самому-то отлучиться нельзя, так я кого из связных попрошу. У меня же два котелка - мой и напарника.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20