- А это что? - спрашиваю я, показывая ему вынутый из бумажника кусочек белого шелка, на котором типографским способом оттиснуто изображение богоматери в окружении ангелов, а внизу - какой-то текст на польском языке. Пленный отвечает: это молитва о том, чтобы остаться живым на войне. Не простая - освященная в костеле. Он купил ее там, когда получил повестку о явке на призывной пункт.
- И дорого? - спрашиваю.
Он называет какую-то сумму. Но дело не в сумме. Сколько-нисколько, а зарабатывают и на этом святые отцы.
А мимо проходит, проходит наша полковая колонна.
Спохватываюсь: так можно простоять на обочине и отстать от своих, да и солдатам-конвоирам надо догонять, они уже явно проявляют нетерпение. Но куда девать добровольно сдавшегося?
Возвращаю бумажник его хозяину со всем содержимым, кроме солдатской книжки: эти документы пленных, все без исключения, Миллер велел отправлять ему, в разведотдел штаба дивизии.
Но что все же с этим парнем делать? Отправить в тыл сейчас не с кем, да и куда отправлять - вся дивизия, наверное, в движении. Вести с собой? А если бой?
Поляк по-своему воспринимает мои раздумья. Вдруг суетливо, словно что-то вспомнив, что-то спеша не упустить, порывисто садится на землю, прямо в дорожную пыль, сдергивает сапог, сует в него руку, кажется, шарит под стелькой. И вот вытаскивает какую-то многократно сложенную бумажку. Оставаясь в одном сапоге, поспешно развертывает бумажку, подает ее мне и только после этого обувается. Я сразу узнаю, что это за бумага: одна из наших листовок, призывающая немецких солдат сдаваться. Внизу ее напечатано, что листовка служит пропуском в плен и что добровольно сдавшиеся направляются в лагеря с улучшенными условиями. Такими же листовками были начинены агитснаряды к сорокапятке. Значит, все-таки срабатывают наши листовки?
Этот поляк в моей практике первый, так активно старавшийся перейти на нашу сторону. До этого бывали пленные, но все они оказывались у нас отнюдь не по горячему своему желанию. Впрочем, многие утверждали, что стремились попасть в плен, но можно ли им верить?
- Да! - спохватываюсь я, - у меня же на такой случай приготовлено... - и спешу расстегнуть полевую сумку.
- Товарищ лейтенант! - просят меня солдаты, приведшие поляка. - Может, вы нас отпустите?
- Наши далеко ушли, когда еще догоним? Этот никуда не убежит, раз сам пришел...
- Ладно, идите! - соглашаюсь я. - Что его караулить? Я сам...
Обрадованные солдаты уходят. Батальоны мимо нас уже проследовали, сейчас проходят орудийные упряжки.
- Поздравляю! - слышу я голос Верещагина, он идет рядом со своими орудиями, задерживает шаг, повторяет: - Поздравляю, есть у тебя, наконец, работа, - и показывает на поляка.
- Благодаря тебе!
- Почему - мне?
- А как же? Помнишь, я тебе агитснаряды приносил, умолял выстрелить, а ты еще брать не хотел?
- Ну, помню... Я же все-таки выстрелил. В ту же ночь. Да я тебе говорил!
- Спасибо. А в снарядах лежали такие вот листовочки. Вот он прочитал - и к нам.
- Немец?
- Поляк.
- А, братья славяне! - улыбнулся Верещагин. - Он что, напротив моей батареи сидел?
- Не знаю, не спрашивал. Но это неважно.
- Все одно - запиши его на мой счет! Ну, бывай! - и Верещагин бежит догонять ушедшие вперед своп маленькие пушки.
А я, оставшись вдвоем с моим неожиданным подопечным, достаю из сумки один из давно хранящихся в ней чистых бланков, которые мне еще перед началом боев вручил Миллер. Это - удостоверения для добровольно сдавшихся, дающие право на получение соответствующих льгот. Вписываю в бланк фамилию и имя пленного. Теперь еще полагается поставить печать. А печать всегда в кармане у Ефремова. Как бы увидеть его поскорее? Ефремов на марше имеет обыкновение проезжать на мотоцикле вдоль колонны, в голове ее останавливается, пропускает всю колонну мимо себя, следя, все ли в порядке, а если замечает непорядок, тут же подзывает к себе командира и делает должное внушение. Если идти с колонной вперед, то в каком -нибудь месте Ефремов обязательно встретится. Значит, надо идти.
Мы с поляком быстро шагаем обочиной, понемногу нагоняя ушедших вперед. Он несколько растерян: я обещал ему, что отправлю в тыл, а веду куда-то вперед. Успокаиваю его: все будет в порядке!
А вот, как и следовало ожидать, Ефремов. Стоит рядом с мотоциклом, слегка вскинув голову, и, прищурясь, из-под низко надвинутого козырька фуражки зорко всматривается в проходящую мимо колонну.
Поравнявшись с Ефремовым, докладываю ему о результатах моих расспросов, потом прошу:
- Товарищ подполковник, поставьте, пожалуйста, печать вот сюда, - и подаю ему заготовленное для поляка удостоверение.
- Придумали же! - усмехается Ефремов, но достает из кармана мешочек с. печатью и, подышав на нее, ставит на нужное место.
Я торжественно вручаю удостоверение владельцу. И спрашиваю Ефремова:
- Куда же теперь его?
- При первой возможности - в штадив. А пока пусть в обозе побудет. Да предупредите командира хозроты, что он за человек! Чтоб кто-нибудь из обозников не вздумал на нем ненависть к врагу проявлять. А то сменят ботинки на сапоги...
Дождавшись, пока с нами поравняются повозки обоза, я, выполнив распоряжение Ефремова, быстрым шагом иду в голову колонны.
А колонна проходит уже улицей села, бесконечно длинной, как во многих селах на Орловщине, которые обычно тянутся вдоль какой-нибудь речушки или хотя бы ручейка. Из-за плетней со дворов смотрят на нас радостные лица, бегают, возбужденно перекликаясь, мальчишки и девчонки, у многих калиток, а то и на обочине дороги, приветливо улыбаясь, стоят женщины, у каждой ведро с водой, в руке кружка - предлагают напиться. Но из строя выходить нельзя, он проходит мимо, но все же нет-нет да выскакивает из колонны какой-нибудь разбитной солдат, бежит, на ходу отстегивая флягу, а то и две фляжки уже приготовил для себя и для товарища. Или просто берет протянутую ему, уже наполненную кружку и жадно пьет.
Я тоже хочу пить, подхожу к одной из женщин, обеими руками беру кружку она приятно холодит ладони. Эх, освежиться бы сейчас такой водой - лицо сполоснуть... Но хорошо и то, что можно напиться, - с наслаждением прикладываюсь к кружке и пью, пью... А женщина, которая протянула мне кружку, в белом платочке, одетом, наверное, ради радостного дня, с нестарым, но в заметных морщинах, коричневым от загара лицом, говорит:
- Молочком бы напоила, да корову немцы свели...
Спереди слышится веселый, как на пасху, колокольный перезвон. Вот и церковь - справа от дороги, белая, с зеленой кровлей, кресты золотом сияют под высоким полуденным солнцем. Прямо напротив церкви на дороге черный остов обгоревшего огромного немецкого грузовика - от него остались лишь шасси да покореженная кабина с распахнутыми на обе стороны дверьми. Колонна обтекает обглоданные огнем останки машины с обеих сторон. А возле церкви, от которой неумолчно плывет величавый голос ликующей меди, толпится народ - в основном, женщины в белых платочках. На паперти люди стоят тесно, загораживая открытую в церковь дверь. Когда я, спеша догнать голову колонны, проходя мимо, заглядываю внутрь церкви, то вижу над головами плотно стоящих в ней людей, в темноватой глубине храма, светлые точечки зажженных свечей и что-то золотисто отблескивающее - наверное, оклады икон. Уж не по случаю ли нашего прихода идет служба?
Но вот и церковь пройдена, еще немножко поднажать - и я догоню голову колонны. Впереди, справа от дороги, на самом ее краю, вижу невысокого старичка в плотно натянутом картузе, в синей, на все пуговицы застегнутой, туго, по-солдатски, подпоясанной и аккуратно заправленной синей в крапинку рубашке. Старик стоит, строго по-строевому вытянувшись, левая рука по швам, правая браво приложена к козырьку. Стоит - не шелохнется, пропуская мимо себя шагающих вольным строем солдат, стоит словно военачальник на параде, перед которым проходят его войска. Я приближаюсь к старику и думаю: как только поравняюсь с ним, обязательно отдам ему честь, не одному ему отдам: в его лице всему его величеству народу. А старику будет приятно, если я его поприветствую по-воински. Судя по выправке, он наверняка был когда-то солдатом и на всю жизнь сохранил гордость этим званием.
Внезапно колонна останавливается, солдаты расходятся по сторонам дороги привал!
Но я продолжаю идти - до старика мне осталось еще шагов двадцать. Он уже опустил руку, разговаривает с подошедшими к нему солдатами. Но все равно я его поприветствую!
Поравнявшись со стариком, я замедляю шаг и вскидываю руку к козырьку. Он с удивленно-радостной улыбкой отвечает мне тем же.
- В армии служили, дедушка? - спрашиваю его.
- А что, видно? - его лицо расплывается в улыбке еще больше.
- Старого солдата сразу видать.
- Служил, а как же. Еще при Николае с германцем воевал. В георгиевские кавалеры вышел. А потом в Рабоче-Крестьянской Красной - до скончания гражданской войны. Опять же награду поимел - часы с фамилией.
- О, да вы - заслуженный боец!
- Что есть то есть, - с напускной скромностью бросает дед. - А справная армия теперь, я гляжу. Оружье какое! И погоны! Погоны - это хорошо. Уваженье дает, вид важнее. А я, - вспоминает старик, - с тремя лычками носил. Унтерцер! - и, показывая на мои две звездочки на погоне: - А как теперь именовать вас, товарищ командир? Ежели по-старому - подпоручиком?
- Лейтенантом!
- У меня сын - лейтенант. Еще с довойны. А другой - простой красноармеец, призвали, как война началась. С той поры ни от того, ни от другого ни слушка, ни письма. Живы ли, нет ли...
- Не убивайся, батя, раньше времени! - говорит старику один из солдат, подошедших к нему раньше меня. - Вы ж под оккупацией были. А теперь начнет почта работать - напишут!
- Вашими бы устами мед пить... - вздыхает старик. - А то ведь как бы и совсем не осиротеть. Внучку вот в Германию, еще зима не кончилась, угнали. Боюсь за нее более, чем за себя. Недавно такое письмо прислала - всю ночь мы со старухой моей не спали.
- А что, разве им разрешают писать из Германии?
- Разрешают. Одну открытку в месяц. Внучка вот написала, что живет хорошо, много птичек прилетает, яички роняют, так что она, может быть, скоро тетку Агриппину повидает. Немцу-то, может быть, и не уразуметь, а нам понятно: бомбят ту Германию американцы, без разбору, и боится наша Аленка, что и ее бомбой!..
- А что, тетка Агриппина в бомбежку погибла?
- Да нет, она давно померла! Вот, значит, и понимай: боится Аленка, что на тот свет попадет... А скажите, товарищ лейтенант, как, теперь германа из наших мест насовсем погнали? Или, не приведи бог, вдруг да возвернется?
Вопрос, который жители освобожденных мест задают часто. Еще в Березовке, весной, слышали...
- Не вернется!
- Дай-то бог! - вздыхает старик. - А немец-то, и которые с ним, на другое гадали. Все время нам пели: кончилась-де Советская власть, Армия Красная напрочь побитая! Поверите, нет ли - приезжал к нам бывшего помещика нашего сын. Баринок тот у немцев в переводчиках, смотрел, что от отцовского имения осталось. Там, в имении-то, с самой революции больница была, а потом фашисты в ней команду разместили по ремонту. Значит, не людей лечить - машины. Ему, немцу-то, люди наши без надобности. Значит - чтоб ни больниц, ни школ. Учительница наша, Мария Гавриловна, дай ей бог здоровья, впотай ребят учила, по нашим книжкам. Да не в школе, а у себя дома - школу окаянные под комендатуру заняли. Нашлась же у нас каинова душа, донесла. Так Марью Гавриловну таскать начали. Едва отделалась. Да что учительша! Поп наш, отец Василий, и тот под чужую дудку петь не пожелал. В других местах, говорят, были попы, что с немцами заодно, на старый режим вертели. А наш - нет! С партизанами стачку имел. Прятал, когда надо, кой-кого. Ну и тут окаянные дознались... Он к партизанам уйти успел. А сегодня, как вы показались, так и он тут. Вернулся, значит. На шее - крест, на поясе - наган. Снял наган, облачился - и сей момент благодарственный молебен служит. Вот поп так поп! Я б ему награду выдал! Хучь медаль какую!..
Я непрочь бы еще послушать бравого словоохотливого старика, но мне надо добраться до головы колонны, привал кончается - тогда догоняй. Прощаюсь с дедом, быстрым шагом иду, обгоняя уже тронувшиеся с места роты.
...Осталось позади и это село, и другие. Продолжаем идти по следам отступающего врага. Местность постепенно меняется - меньше перелесков, все чаще встречаются овраги. Нещадно печет яркое солнце, мучает жажда, глаза заливает пот. Нечасты и очень коротки привалы. Но мы идем, и как-то не хочется думать об усталости, хотя она одолевает. Те из нас, кто хлебнул лиха в первые месяцы войны, вспоминают: летом сорок первого была такая же жара и похожая дорога. Похожая, да не такая! Тогда было идти тяжелее. Радость наступления придает нам силы.
Но вот движение приостанавливается: разведка донесла, что впереди противник занял оборону.
Где-то в чистом поле сворачиваем с дороги. Рассредоточиваемся побатальонно и продолжаем движение. Впереди идет головная походная застава - стрелковая рота, бронебойщики, пулеметчики. Берестов, мы, его ближайшие помощники, и связные идем следом за головной ротой. Остальные силы полка, готовые в любой момент принять боевой порядок, пока что следуют позади нас.
Теперь идем по выжженной, без единого деревца, степи, изрезанной глубокими, с обрывистыми краями, оврагами. Но пока что овраги в стороне, наш путь - по ровной местности. Видно, как впереди она постепенно опускается. Становится видна насыпь железной дороги, пологий берег крохотной речушки, окаймленный узкой темно-зеленой полоской кустарника, решетчатая ферма однопролетного моста через нее. До моста нам - меньше километра. Он уже отчетливо виден - на нем ни души. Скоро мы приблизимся к нему и пойдем мимо него, берегом речки. Удивительно, как это немцы, отступая, оставили мост целым? Ведь они взрывают даже немудрящие деревянные мостики на полевых дорогах, а этот что же? Не успели?
Вдруг видим - мост плавно оседает вниз. Ни звука взрыва, ни вспышки оседает, как по волшебству, ложится поперек речки, обнаженно торчат углы береговых упоров, на которых он только что держался.
Взорвали-таки! По всем правилам подрывного искусства - взрывчатка заложена под края фермы, взорвана одновременно. Несколько немецких саперов, несколько килограммов взрывчатки, несколько метров запального шнура, одна взрывная машинка и несколько секунд времени - и моста нет. Сколько дней, усилий человеческих рук и механизмов, инженерной мысли и материала понадобится, чтобы восстановить это творение рук человеческих!
Не потому ли немцы взорвали мост, что решили продолжить отход? Как серьезно намерены они обороняться?
Ответ на этот вопрос приходит неожиданно быстро: перед головной ротой, идущей рассредоточенным строем, распускается черная крона разрыва. Рота тотчас же развертывается в цепь.
Итак, мы, кажется, вошли в соприкосновение с противником. Что перед нами: небольшой заслон или крупные силы? Наспех занятые рубежи или заранее подготовленные позиции? Намерен противник только обороняться или станет переходить в контратаки?
Мы пытаемся продолжить движение. Может быть, с ходу удастся сбить противника?
Но за первым разрывом следуют другие. Головная рота залегла.
Подошедший к нам Ефремов, посмотрев в бинокль, с досадой говорит Берестову:
- Нечего переть на рожон. Где там что у противника - надо разведать, да и артиллерия наша еще не подтянулась. Не будем без толку рисковать людьми. День кончается. Встанем пока здесь.
С такой же неколебимой твердостью Ефремов мог бы сейчас дать команду: вперед, не останавливаться! - если бы это было разумно для дела. Но не в характере Ефремова действовать без оглядки и добиваться успеха любой ценой. Нам всем нравится в нашем командире полка сочетание решительности с осмотрительностью, смелости и быстроты в решениях с умением вовремя все взвесить и рассчитать. В этом отношении под стать Ефремову и начштаба Берестов.
К тому времени, когда над степью опускается ночь, батальоны начинают окапываться, и уже окрещен наш участок обороны овражным фронтом. Передний край проходит среди оврагов, некоторые из них тянутся в сторону противника, что весьма тревожно: противник может по оврагам незаметно просочиться в наше расположение. В таких местах мы ставим усиленные дозоры.
Всю ночь идет работа по укреплению занятых рубежей, хотя, если положить руку на сердце, никто, наверное, даже сам Ефремов, отдавший приказ, не верит, что эта работа пригодится, - ведь наверняка в наступление пойдем мы, а не противник. Но на войне могут случиться любые неожиданности. Враг хитер и умен - мы не всегда можем предугадать его действия.
Около полуночи с передовой, куда меня в качестве одного из поверяющих посылал Берестов, я возвращаюсь на КП полка, в один из оврагов. Сейчас бы самое время поагитировать немцев, но еще не очень ясно, где проходит их передний край. С наступлением темноты ушли в поиск наши разведчики - уточнить позиции противника и его намерения, чтобы не получилось конфуза, как недавно, когда он ушел незамеченным, оставив нас в ожидании его атак.
Наблюдением это установить трудно: противник затаился, старается ничем не обнаружить себя. Но пока что он не ушел, скорее наоборот: слышно, как с его стороны временами доносится довольно близкий гул моторов, иногда даже очень сильный, порой заметны, правда, далекие отблески фар - танковых или автомобильных?
Укладываюсь спать прямо на земле, укрывшись плащ-палаткой. Кажется, я задремал. Но какое-то внутреннее беспокойство подымает меня. Тихо. Над головой синее до черноты небо с редкими серебринками звезд. Но, кажется, оно уже посветлело - время идет к утру. Вижу - в наскоро вырытой саперами в овражном обрыве землянке из-под плащ-палатки пробивается свет. Захожу. Карзов, при свете трофейной плошки, чертит схему боевых порядков полка на основании донесений и схем, полученных из батальонов. Подсаживаюсь рядом, спрашиваю:
- Разведка вернулась?
- Вернулась! - бросает Карзов, не отрываясь от своей работа.
- Ну и как? Уточнили, где у немцев проходит передний край?
- А ты что, хочешь сходить потрубить? - догадывается Карзов. - Не советую. Слишком ничейка широка - пока поближе к немцам доползешь... Ночь темная, даже если и не один отправишься - заблудиться недолго. Гастев-то твой заблудился.
- Думаешь, я теперь боюсь?
- Да не думаю. Просто обстановка еще не ясная. Ночью и мы кое-где позиции поменяем, выдвинемся вперед малость. И не везде точно известно, где у немцев передовая. Как разберешь, где тебе с твоей трубой устраиваться? Уж потерпи сегодня.
Утро приходит тревожное: откуда-то справа слышны пушки. Они бьют, как кажется, беспорядочно - то затихая, то звуча громче. Судя по этой канонаде, правее нас, километрах в десяти, идет довольно активный бой. Но напротив нас противник по-прежнему безмолвствует. Однако это не успокаивает настораживает. Мы знаем повадки противника. Когда он ждет наших атак, то проявляет нервозность - постреливает. Когда ж.е сам собирается наступать затаивается, как зверь перед прыжком.
К полудню, однако, зверь дает знать о себе рычанием оттуда же, справа, откуда с утра докатывается орудийный гром, доносится, временами все отчетливее, железный, прерывистый, словно переливающийся, гул. Совершенно определенно-это танки. Немецкие. Об этом получено предупреждение из штаба дивизии.
Всем батальонам, роте противотанковых ружей, полковым батареям отдается приказ: подготовиться к отражению танковых атак. Идет на передовую, проследить, как выполняется приказ, Карзов. Уходят и другие штабисты. Меня же Берестов посылает, как тогда, под Тросной, на правый фланг полка, чтобы оттуда я связался с частью, стоящей на левом фланге соседней дивизии, и узнал, какие противотанковые средства она выставит на стыке наших флангов.
Как-то так получается, что к моменту, когда мне надо отправляться, я не могу в охране КП найти свободного автоматчика, которого мог бы взять сопровождающим. Но не беда. Не в первый раз... Дорогу до КП правофлангового батальона я знаю, уже бывал там, а у комбата, когда отправлюсь к соседям, попрошу дать мне в сопровождающие какого-нибудь солдата, чтобы было все, как положено.
...Уже вечереет, когда, выполнив задание, возвращаюсь. У соседей я узнал, что бой идет еще правее, но немецкие танки появлялись и перед ними, пытаясь нащупать в нашей противотанковой обороне места послабее, однажды даже прорвались, но под огнем артиллерии вынуждены были уйти, оставив две подбитые машины.
На подходе к правому флангу нашего полка я отпустил выделенного мне комбатом оберегающего солдата и решил на полковой КП возвращаться один, а чтобы прийти скорее - срезать все углы и повороты, шагать полем напрямик, тогда выгадаю километра два-три.
Пройдя примерно полдороги, я понял, что начинаю плутать: сбился, наверное, из-за оврагов, причудливо петляющих, приходится их то обходить, то пересекать, а по некоторым идти низом или краем откоса. Так, петляючи, можно и на нейтралке оказаться...
Пересекая меж оврагами ровное поле, совсем безлюдное - на открытом месте вблизи переднего края редко кто рискнет показаться, - я услышал позади себя нарастающий гул мотора, в него вплелось лязганье гусениц. Танк! Откуда он здесь взялся? Наше командование подбрасывает танки, раз уж близко появились немецкие? А этот? Отбился по какой-то причине от своих, теперь ищет?
Танк слышен сильнее. Оборачиваюсь. Вот уже и виден. Идет прямо за мной. Даже прибавил скорость. Останавливаюсь. Может быть, танкисты хотят меня о чем-то спросить, сориентироваться?
Вот танку остается до меня каких-нибудь триста - двести метров. Он идет быстро, в еще ярком предвечернем солнце ослепительно сверкают его гусеницы, отполированные о землю до зеркального блеска. Но почему он не защитного цвета, как все наши, а серый? Запылился? И пушка у него с набалдашником, как у немецкого... Так это же и есть немецкий!
Ужас охватывает меня. Бросаюсь бежать. А танк, взревев мотором, гонится за мной. Меня хотят раздавить? Взять как языка? Бежать, бежать! Но куда? Впереди - ни ямки, ни ровика, укрыться негде. Задыхаюсь от бешеного бега. Сердце, кажется, сейчас вырвется из груди и полетит впереди меня, оставив обреченное тело... Спиной чувствую глаза врага, нацеленную в нее пушку и пулемет танка. Стоит немецкому танкисту нажать на спуск...
Тупой рев мотора, бездушное, механическое громыханье гусениц бьют мне в спину, в уши, в затылок, мне не хватает воздуха. Танк уже близко, еще несколько секунд, еще секунда - и все, конец... Закрываю глаза. И вдруг чувствую, что лечу куда-то вниз. Может быть, это то самое ощущение, которое приходит к человеку в последний миг его существования?..
Но нет!
Удар ногами во что-то рыхлое, сильный удар, от которого я валюсь и качусь куда-то, возвращает меня к жизни.
Открываю глаза. Оказывается, лежу на дне оврага, на куче рыхлой глины, ссыпавшейся с крутизны вниз. А вверху, за краем обрыва, злобно рычит мотор танка. Железный скрежет гусениц, лязг, гром - и вдруг это все почти мгновенно стихает, хотя танк и слышен еще, но слышен все слабее, тише. Он уходит! А что ему остается делать? Не валиться же вслед за мной в овраг, так счастливо оказавшийся на моем пути. Овраг спас меня.
Лишь теперь я начинаю ощущать настоящий страх: только что мне было нестерпимо жарко, а становится зябко - наверное, меня прошиб холодный пот. До этого я не знал, что такое холодный пот, даже считал, что это выдумали писатели, а в жизни его не бывает. А вот теперь познал сам.
Взглядываю наверх. Вот там, недалеко от обрыва, я мог бы сейчас лежать, растертый гусеницами по сухой траве... Или меня скрутили бы, затолкали в люк... И никто не узнал бы, куда я исчез. Стираю с лица пилоткой пот - он действительно холодный. Или это я, отдышавшись в тени овражной кручи, немножко остыл?
Постепенно прихожу в себя. Вытряхиваю из гимнастерки, из сапог глину, чищусь. Не являться же на КП таким вымазанным? Чистясь, стараюсь понять: каким образом немецкий танк оказался у нас если не в тылу, то на фланге? Был послан в разведку и запутался меж оврагами? Или это один из тех, что прорвались у соседей: отбился от своих, когда пришлось уходить? А может быть, я забрел за нашу передовую, на нейтралку? Уж там-то мог встретиться... В какую же сторону идти?
Начинаю соображать, как мне выбраться из оврага. Откосы, насколько видно поблизости, круты, почти отвесны. Не выбраться. Значит, надо идти по оврагу, искать места, где можно выкарабкаться. Так и поступаю.
Идя по оврагу, вдруг наталкиваюсь на удобно устроившихся в нем - не надо и укрытий рыть - минометчиков. Оказывается, это минометчики не нашего, а соседнего полка нашей дивизии, который от нас левее. Значит, правильно я выбрал, в какую сторону идти по оврагу. В другую - к немцам, глядишь, пришел бы.
Ну, теперь ориентироваться будет уже легче. Выбираюсь, наконец, из оврага и более или менее уверенно держу путь в свой полк. Уже предзакатный час, спала жара, в оврагах, мимо которых прохожу, начинают сгущаться синеватые тени. В той стороне, где почти целый день вдалеке слышался бой, теперь стихло. Все еще не могу до конца прийти в себя. Все представляю, что было бы, если бы я не свалился в овраг? Спасибо ему!
Душа постепенно становится на место. О том, что недавно было таким страшным, думается уже спокойнее.
Иду и предвкушаю удовольствие, как я расскажу о случившемся своим товарищам! Вот удивятся! А чему, собственно?! Тому, что я сбился с дороги? Или тому, что я принял немецкий танк за свой, не смог сразу различить? Да и вообще могут не поверить - свидетелей моего приключения нет. Что же, мне устраивать экскурсию к тому оврагу и показывать следы танковых гусениц? Может быть, вообще ничего не рассказывать! Да, но противник - пусть это всего-навсего один заблудший танк - у нас в тылу! Как об этом умолчать? Я обязан доложить!
Так я и поступил. Вернувшись на КП и не найдя там Берестова, который куда-то ушел, рассказал о случившемся Ефремову, выбрав момент, чтобы свидетелей моего рассказа не было. Ефремов, внимательно выслушав, сказал с улыбкой:
- Ну, голубчик, счастлив твой бог! На нейтралку, верно, забрел? А про танки было уже предупреждение... - Подумав, добавил: -Так где же ты ему попался? Ладно, ты про этот танк не болтай. Чтоб панику не разводить.
Больше никому о встрече с танком я говорить не стал. Тем более действительно - какими доказательствами могу я подкрепить свой рассказ?
А вот теперь, через много лет, я решил рассказать об этом. Не просто как о любопытном случае, в котором, на первый взгляд, нет ничего поучительного. Но поучительное, думаю, есть. Никогда, ни до ни после, мне не было так страшно, как тогда. Не потому, что позже я стал более обстрелянным, более привык, что ли, к опасностям. Во всех последующих случаях, если я подвергался опасности, я понимал, что это необходимо для дела и если со мной в результате и случится непоправимое, то погибну не зря. А вот если бы меня раздавил тот танк? Горько от мысли, что жизнь может быть отдана напрасно...
Ночью к нам подошла артиллерия. Ночью же поступил приказ начать наступление. Утром следующего дня уже было известно, что правее нас немцы пытались нанести контрудар танками и мотопехотой, но бронированный имперский кулак оказался слабее нашего щита.
Наутро во весь голос заговорила наша артиллерия. Она била точно по уже разведанным накануне огневым точкам переднего края и по батареям противника.
Пехота поднялась сразу же, как только над вражескими позициями заклубился дым разрывов. От нашего переднего края до вражеского было далековато - в среднем без малого километр, причем по такой местности, которую Ефремов назвал краем крайностей: либо ровное поле без единого кустика и ямочки, либо глубоченный, не переходимый никакой боевой техникой овраг.
Противника удалось сбить с его обороны сразу же, с первого рывка, и он начал отход, покатился на запад. Мы неотступно пошли следом за ним.
Но и этот быстрый успех, которым мы обязаны, в первую очередь, артиллерии, не дался нам даром. Еще больше, почти до предела, поредели наши стрелковые роты. И нам уже нечем было пополняться в порядке самокомплектования, тылы были выскреблены, можно сказать, до последней возможности.
Кончилась на нашем пути голая, овражистая степь, все чаще подступали со всех сторон веселые, просвеченные солнцем августа березняки, предвестники знаменитого Брянского леса: он был уже недалек.
Где-то возле города Дмитриева-Льговского нас вывели в резерв - необходима была передышка, как и всем частям, воевавшим на Огненной дуге. Мы раскинули свой, выражаясь по-старинному, бивак в лесу, ласково осенившем нас мощными кронами старых берез.
С отрадой узнали мы, что по фронту Курской дуги противник, после нескольких мощных наших ударов, окончательно прекратил сопротивление и начал массовый отход.
В эти дни мы жили в состоянии необычайного подъема, радости завершенного труда: из газет мы уже знали, что враг отброшен на таком огромном протяжении фронта, на каком с самого начала войны мы еще не одерживали побед. Курская и Орловская области, сердцевинные земли России, вырваны из хищных когтей гитлеровского орла. Прошел лишь месяц с небольшим со дня, как грянул первый выстрел этого великого сражения. Сражения, в котором германская армия за такой короткий срок понесла колоссальные потери' сто двадцать тысяч убитыми, свыше четырех с половиной тысяч танков, две с половиной тысячи самолетов, более полутора тысяч орудий, одиннадцать тысяч автомашин...
Теперь на западе замалчивают значение наших побед вообще и победы на Курской дуге - в особенности. Но вот что сказал по этому поводу в то время Черчилль: Три огромных сражения за Курск, Орел и Харьков, все проведенные в течение двух месяцев, ознаменовали крушение германской армии на Восточном фронте.