Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шепот звезд

ModernLib.Net / Отечественная проза / Старостин Александр / Шепот звезд - Чтение (стр. 5)
Автор: Старостин Александр
Жанр: Отечественная проза

 

 


Даже Комаров мысленно простился с жизнью. Сохранил присутствие духа только Иван Ильич: он сделал такое, что весь экипаж и сам командир расценили как безумие: он полностью закрыл жалюзи моторов, что, по мнению экипажа, должно было ускорить гибель в горах Антарктиды, куда ни одна собака не сунется. И случилось чудо: температура масла стала падать. Но никакого чуда не было: при закрытых жалюзи оттаяла замерзшая система. В этой ситуации он один сохранил спокойствие и не утратил способности соображать.
      Узнав от Серафимовны, что он не разочаровал даже дуреху Валю, Сонька, сжав кулаки, ругалась:
      - Дурак, дурак без страха и упрека!
      Впрочем, она и тут кое-что путала: упреки ему могли предъявить отвергнутые им жены друзей и сама Сонька, которая, в отличие от других влюбленных женщин, держала на него зло всю жизнь и, возможно, из-за этой не украшающей душу человеческую страсти поразительно быстро состарилась, потеряла зубы и облысела. И теперь ее возгласы: "Дурак, дурак, что ты потерял!" - звучали комически. Но юмористы могли не понимать силы прессы: Сонька была в состоянии раздуть из Ивана Ильича героя не для узкого круга. А если он упустил эту возможность, то дурак.
      А ведь ради любви она пошла в парашютный кружок, хотя смертельно боялась высоты. Но инструктором был Иван, который подрабатывал, где только мог, чтоб помогать семье. И Сонька была готова на любые падения с любой высоты. И сдуру утянула "испытывать судьбу" свою неброскую и кроткую подругу Марию.
      Что Иван нашел в этой кроткой парашютистке? Ведь тогда вторым инструктором была настоящая красавица Аннушка Супрун, сестра знаменитого летчика и героя Степана Супруна. Тоже, кстати сказать, молодца хоть куда: и статен, и красив, и красноречив, а улыбки у всех Супрунов были просто обворожительными. Иван не заметил ни Аннушки, ни красавицы Марины Расковой, тогда еще никому не известной, - он увидел кроткую парашютистку Марию. Кто-то, чуть ли не сама Аннушка сказала ему: "Мария, мне кажется, трусит. Ты уж, Ваня, поддержи ее по-товарищески". И Ваня, как истинный дурак, не придумал ничего более дурацкого, как покинуть борт с кроткой парашютисткой в обнимку. В воздухе он раскрыл ее парашют, а сам продолжал свободное падение, наблюдая, как парашют Марии наполнился, а сама она села в лямку и осмотрела по инструкции купол - нет ли захлеста строп. То есть вела себя правильно. Свой парашют он раскрыл на небольшой высоте, приземлился ранее опекаемой им девушки и успел принять ее на руки. Вышел скандал. Кроткая Мария рыдала в три ручья, говорила, что нисколько не боялась прыгать и вообще, с чего он решил, что она не готова к труду и обороне. Он оправдывался, плел, что выполнял товарищеское пожелание - поддержать по-товарищески кроткую парашютистку. Никто не мог понять, дурак ли он, который все слова понимает в буквальном смысле, или озорник, не знающий, куда девать свои силы, или его действия - способ объяснения в любви. Кроткая Мария обиделась на излишне ретивого инструктора смертельно и не желала его видеть. А он желал ее видеть и упорно добивался прощения, для чего таскал цветы. В конце концов добился и прощения, и руки и сердца "кроткой Марии". И прожил с ней долго и счастливо до гибели Витька, спятившего на Америке. После нее жизнь для Ивана Ильича как бы остановилась.
      Серафимовна испытывала к контейнерам с нераспечатанной мебелью, купленной в то время, суеверный страх и не смела заводить речи об их использовании по назначению, а не в качестве подставок под сумки и зонты.
      После смерти "кроткой Марии" многоумная Сонька в деликатной форме предложила безутешному вдовцу себя в качестве "старого, верного друга", но он, опять же по глупости, не принял ее жертвы. И даже не понял, о чем она толковала. И вот теперь не то Ольга Васильевна, не то Валюха, не то сама Серафимовна...
      "Тебе же будет хуже", - думала Сонька. Она и вообразить не могла, что Иван-дурак видел ее насквозь.
      Глава шестнадцатая
      Николай Иваныч застал жену в слезах. То есть при его появлении из Мюнхена она вдруг принялась реветь так некрасиво и с таким самозабвением, что это тронуло его сердце своим непритворством. Ведь он считал жену бабой насквозь фальшивой и неестественной на основе лишь того, что она переняла из американских фильмов образцы поведения и манер и даже перешла на английский мат, хотя по-русски умела это гораздо лучше.
      - Чего ревешь? - спросил он.
      - Иоанн смотался. В тот день, как ты уехал в Мюнхен, он мотанул. Исчез, как в море корабль.
      - Та-ак! Сейчас обдумаем это дело. Я примерно догадываюсь, в чем дело. - Он сел в кресло и взялся за лоб, словно пытался разгадать причины очередного АПа. - Он на меня обиделся. Он рвался в эскадрилью к Комарову, а я не благословил его на эту глупость. Если не самоубийство. Я ему рекомендовал блатную работенку для пенсионеров - сидел бы с Матвеем Козловым и глядел бы на самолеты - нет, не хочет.
      - В самом деле? - Серафимовна начала успокаиваться.
      - С чего бы еще обижаться? Это работа не для человека с его характером. Он не знает, а я-то знаю, что его будут кидать туда, куда уважающие себя инженеры, чтущие регламент, не сунутся и под дулом пистолета. Очень удобная фигура козла отпущения для "новых русских".
      - Нет, - возразила Серафимовна. - Он на меня обиделся. В тот день, когда ты уехал в этот гадский Мюнхен, ко мне пришла Валюха, и мы посидели, поболтали...
      - Не та ли, что я дверцей зацепил?
      - Не придуривайся, что ты ее не знаешь. Она тебе нравится даже стукнутая дверью.
      - Пусть нравится. Что дальше?
      - Иоанн ее... того...
      - Не врешь?
      - Нет.
      - Где?
      - Здесь. - Она пальчиком показала на дверь комнаты Ивана Ильича.
      Николай Иваныч, когда до него окончательно дошла суть происшествия, так и закатился, так и замолотил руками по подлокотникам кресла.
      - Ай да батька! Ай да сукин сын! Думаешь, из-за этого и ушел? Прекрати реветь! Из-за этого не уходят.
      - А он ушел. Ему стало неловко. Он стеснялся, краснел. Потом позавтракал и ушел.
      - Ладно хоть не голодным ушел.
      - Ему было стыдно перед памятью жены. - Серафимовна махнула в сторону нераспечатанных контейнеров. - Он унес с собой ее портрет.
      - Детский сад! - хмыкнул Николай Иваныч, думая, что породнился с отцом еще по одной линии. - Думаю, что матушка его простит. Сама посуди, что делать, если к тебе в койку забирается голая дама, то есть не к тебе, а ко мне, то есть... тьфу ты!.. к нему... совсем запутался.
      Он пытался спихнуть АП на германскую сторону, что было с его стороны непостижимым для германского ума нахальством, так как в месте пробоя обшивки оказались следы оранжевой краски, которой у нас красят водила для буксировки самолетов. Германцы этого не знали, но он-то знал. Инженеры противной стороны не дали ему повода посчитать себя лопухами и, отдав должное его технической казуистике, свели попытки обуть их в лапти на юмор. Явно проигрышное дело выиграть ему не удалось. А ведь случалось, и выигрывал.
      Пользуясь возможностью отоспаться, он продрал глаза только в два часа дня.
      Некоторое время вспоминал германских инженеров, которых приводило в восторг его нахальство, потом рассказ Серафимовны о грехопадении отца. Во старые барбосы! Своего не упустят и чужое прихватят.
      В окно светило солнце, он почувствовал в отдохнувшем теле давно забытую телесную радость и, поднявшись с постели, сделал несколько гимнастических движений перед зеркалом. И тут раздался телефонный звонок. Занимаемая должность обязывала его даже в праздники подходить к аппарату.
      - Это говорит Аэрофлот? - спросил женский голос.
      - Не понял.
      - Извините.
      "Как Аэрофлот, то есть "воздушный флот" может говорить? - хмыкнул он, производя редактуру вопроса женщины. - Воздушный флот может гудеть".
      Через минуту звонок повторился.
      - Вы Аэрофлот?
      - Не совсем.
      Когда случился третий звонок, он сказал:
      - Все! Это судьба!
      - Извините. Не понимаю, что происходит.
      - А я понимаю: судьба! Я - Аэрофлот, зовут меня Самолет Иваныч.
      Женщина засмеялась; смех у нее не был лишен приятности. О-о, смех индикатор человека и всех его свойств; смех не подделаешь; он либо нравится, либо нет. Этот смех Николаю Иванычу понравился.
      - Итак, нас свела судьба. - Крестинин почувствовал, что его понесло, как когда-то в ранней молодости. - Словом, как сказал поэт: повеяло теплым ветром с неведомых островов. Нам надо немедленно встретиться. Если мы этого не сделаем, будем жалеть всю оставшуюся жизнь. Приглашаю вас в ресторан "Якорь", - первое, что пришло в голову, - но если вы назовете какое-нибудь другое место, я заранее принимаю любое ваше желание к исполнению.
      - Мне нужно узнать в Аэрофлоте... - попробовала как бы из приличия возразить женщина, но в ее голосе уже чувствовались и заинтересованность, и надежда на невинное приключение с человеком, судя по уверенности в голосе, самостоятельным. - Я хотела узнать про самолет на Одессу.
      - При встрече я вам скажу про все рейсы...
      - Правда? - обрадовалась женщина, найдя наконец-то благовидный предлог для встречи. - Не шутите?
      - Нисколько.
      - Тогда ладно. Хорошо.
      - Я вас буду звать Одессой? Можно?
      Женщина засмеялась. У нее был по-настоящему приятный и свежий смех.
      - Меня вы узнаете по газете "Воздушный транспорт" в руке, - продолжал он. - Ведь я - Самолет Иваныч. Узнавать, как вы выглядите, не собираюсь, так как нас ведет судьба. Против судьбы не попрешь... Да будь я и негром преклонных годов, да будь в вас рост сто девяносто шесть при весе в два пуда - это несущественно, если судьба включила свои моторы. Сверим часы. Встреча в восемнадцать ноль-ноль, - уточнил он, ломая из себя военного человека.
      - Только не выйдете к Херсону, идя на Одессу, - сострила женщина.
      Он захохотал.
      И стал звонить в диспетчерскую о рейсах на Одессу.
      "Если мы сейчас не увидимся, то... то..." - думал он, и его мысли, а скорее ощущения о существовании коих он, задавленный службой, за собой не числил, как бы вскипели и устремились в область более важную, чем работа. (Неужели есть такое?) И он наконец-то пустился во все тяжкия, как старые барбосы, которые и теперь не зевают. (Он как-то забыл, что "дядя" Миша давным-давно отошел от земной суеты.)
      "Итак, ощущения и энергия жизни возникают как бы из ничего, - размышлял он. - Из легковесной болтовни с незнакомой женщиной, из полета майского жука (он вспомнил жука прошлого года, который напомнил детство, когда было много и жуков, и бабочек). - А сколько интересных мыслей и ощущений не родилось в каждом из нас, сколько несостоявшихся поступков. Сколько возможностей упущено, чего не скажешь о старых барбосах, которые не зевали. Все это неродившиеся дети: несостоявшиеся встречи, несостоявшиеся жизни. Это желудь, раздавленный колесами, который мог бы превратиться в прекрасное дерево, где нашли бы убежище и птицы, и усталый путник... Не будь Одессы, и не было бы того, что я сейчас чувствую и плету.
      До чего осточертели деловые встречи и разговоры, осторожные, прощупывающие, нечеловеческие, потому что говорят не на человеческом, а на идиотском языке. АП, ТАП, СМП, ЛПС, КВС...*. Скажи: "Самолет потерпел катастрофу, командир и пассажиры погибли" - и все расстроились, загрустили, особенно ЛПС, который примеривает на себя все виды АПов. А скажи: "Случился ТАП, КВС откинулся" - и ничего страшного. Будто тапком наступил куда-то в грязь. Ну будто кто-то из бомжей нагадил у почтового ящика, а ты пошел за газетами и... "того". Ну выкинул тапок - и дело с концом.
      И друзья на работе, уходя со службы, уходят из жизни: с ними нет охоты встречаться, как пусть даже с симпатичным соседом по больничной койке.
      "Я, кажется, спятил", - подумал он о том, что радуется предстоящей встрече. Но тут же решил, что разговор с глупенькой Одессой и встреча с ней - вне устоявшейся жизни и словно не от мира сего. "Она" - сон золотой. Наступит пробуждение, и обступят, как нечистая сила, ТАПы, АПы, глупая Серафимовна с барачными манерами, батька с глазами младенца и противоестественными плечищами... Рядом с ним чувствуешь себя недоноском.
      Он шел к "Якорю" и думал, что для своего положения большого начальника поступает глупо, но тут же вопросил себя, что есть глупо, когда вся жизнь глупость, случайное сочетание клеток? Побегал, попрыгал, наделал гадостей себе, людям и природе и - прощайте, мои любимые вещи, ради которых шел на гадости, прощайте, высокий пост и безутешные родственники, ты - струйка дыма над трубой крематория.
      Никогда Крестинин так не рассуждал, и эти мысли показались ему хотя и не очень веселыми, так как бросали тень на его жизнь (другой не будет пользуйся этой), но таили в себе неопределенную надежду; он стал догадываться как бы о существовании иного мира; в нем пробудилась тоска по тем прекрасным человеческим мыслям, которые еще не родились в его голове, забитой всяким вздором. То есть ничего особенного в голове не вспыхивало, но ощущалась возможность рождения прекрасных мыслей, пребывающих пока в свернутом виде.
      "Итак, - рассуждал он. - Моя жизнь - глупость, следовательно, все, что вне ее, - нечто другое, и может, как раз в этом ином содержится то, о чем вспомнишь в свой последний час".
      Он подумал, что Одесса может оказаться страшненькой, кривоногой, с заячьей губой, но тут же сказал себе, что эти сомнения от прежней, глупой жизни, а в новой пусть Одесса окажется страшнее гражданской войны, это не имеет значения. Отныне действуют другие законы природы, нам неведомые. И ему захотелось, чтобы Одесса была страшненькой, - тогда бы он испытал радость преодоления своей теперешней природы и как бы получил право на существование в иной плоскости бытия. Он изнывал от благодарности неведомой дурочке Одессе за то, что она открыла ему мир, где нет места ТАПам и АПам; он почувствовал как бы прорыв матового экрана, а за ним - бесконечное поле и холмы, освещенные солнцем. И все оттого, что некая "Одесса" неправильно набрала номер и неправильно употребляет слова.
      "И я мог бы превратиться в удобрение, не увидев этих холмов и не ощутив теплого ветра с неведомых островов", - подумал он словами далекого прошлого, когда еще читал художественную литературу и замечал бабочек.
      "Зачем удобрение? Чтоб родился наконец совершенный человек? - Уф-ф! Какой вздор лезет в голову. Совершенный человек был - Христос; Его любовь не утвердилась на земле, хотя и не вовсе покинула мир".
      Много чего приходило в его голову и взбалтывалось при ходьбе, пока он не добрался до "Якоря".
      Он остановился у пожухлой от автомобильного выхлопа липки и, похлопывая себя газетой "Воздушный транспорт" по ноге, начал трезветь: поток рассуждений о неродившихся мыслях и делах и о Сыне Человеческом иссяк. Он подумал, что самое главное произошло и теперь можно со спокойной совестью уходить. Дурочка "Одесса" сделала свое дело: побудила его на любомудрие и на видения - и спасибо.
      "Подожду минуты две, - решил он. - И - бежать, бежать. Тема закрыта. Лучше поваляться на диване с книжкой".
      - Самолет Иваныч? - услышал он знакомый по телефону голос.
      - Так точно!- отозвался он и прищелкнул каблуками: дурачился. - Честь имею! - дернул головой по-офицерски. - Одесса... не знаю, как вас по отчеству.
      - Федоровна. Вы привезли расписание самолетов? - спросила она строго, словно боясь быть обвиненной в легкомыслии.
      - А как же?
      - Что-то мне не нравится блеск этих стекол, - сказала Одесса Федоровна, показывая на ресторан.
      Самолет Иваныч насторожился: он подумал, что сейчас могут начаться капризы.
      - Тогда возьмем мотор, будем ехать и глядеть... Может, в какой-нибудь парк? Скажем, Парк культуры и отдыха имени писателя Горького? - Он смутился, словно сказал что-то непотребное уважаемой женщине.
      Та, увидев его смущение, подумала: "Какой милый!"
      Исходя из заранее решенного "внешность не имеет значения", он посчитал необязательным рассматривать Одессу Федоровну во всех подробностях, однако успел увидеть, что она невысокая, но стройненькая, грудь вперед - так держатся уверенные в себе начальницы, которым часто приходится бывать на людях и преодолевать смущение. Очкастая, улыбающаяся, зубы свои. В следующее мгновение он рассмотрел ее полные, ненакрашенные губы, гуттаперчевый, аккуратный носик и убранные на затылок волосы. Было в ней и что-то консерваторское. Может, она скрипачка?
      Одесса Федоровна оказалась на вид гораздо интеллигентнее, чем это могло показаться, судя по телефонной болтовне.
      Ни в коем случае нельзя сказать, что он влюбился с первого взгляда (тут он имел печальный опыт), то есть вполне владел собой; пока ему нравились только потоки собственных мыслей и интересных ощущений (что он называл "самовлюбленностью"), явившихся в результате разговоров с Одессой. Впрочем, она успела понравиться ему добротностью и простотой, за которой можно видеть значительность. Вместе с тем он понимал, что женщины имеют собачий нюх на собеседника и способны распознавать самую тонкую фальшь. Ему никак не удавалось подробно разглядеть улыбающуюся очкастую женщину; он даже не мог поглядеть, какие у нее ноги. Вместе с тем было в нем и некоторое неспокойствие, что вряд ли не будет истолковано как влюбленность и восхищение. Однако в любом случае трезвая женщина умнее и приметливее любого мужика, озабоченного поводом и способом распушить хвост.
      Он почувствовал, что ему под мышку лезет маленькая, понимающая и сочувствующая ему рука и сказала (рука сказала? да, рука!):
      - Говоря по правде, я не люблю рестораны.
      Он перехватил такси, шофер сказал:
      - Еду в Бескудниково.
      - Нам туда не надо, - возразил Самолет Иваныч.
      - Захлопни дверь!
      Единственную месть, которую мог себе позволить Самолет Иваныч, оставить дверь распахнутой: пусть перегибается и сам захлопывает, сволочь такая.
      - Закрой дверь! - приказал шофер.
      - Делайте, как вам удобнее, - вежливо кивнул Самолет Иваныч.
      - Стоило бы тебе рыло начистить, - сказал шофер.
      - За чем же дело стало? - со всей возможной любезностью отозвался Крестинин и, повернувшись к Одессе, покачал головой, - очень нервный для своего возраста.
      - Не надо сердиться на обслуживающий персонал, - с поистине королевской простотой отозвалась Одесса Федоровна.
      Последнее показалось шоферу особенно обидным, и он дернулся, как бы желая проучить этих... этих... И тогда Самолет Иваныч снял наручные часы, передал их Одессе и слегка поддернул рукава; на его лице играла добродушнейшая улыбка.
      - А-а, черт с тобой! - вдруг сменил гнев на милость шофер. - Куда тебе?
      Одесса заколебалась, но Крестинин раскрыл перед ней дверцу.
      - Здравствуйте, - сказал он.
      - Здравствуйте, - ответил шофер.
      Все стало на свои места, а Крестинин подумал о своем поведении: "А ведь ты фуфло гнал, господин, то есть товарищ Крестинин".
      Одесса Федоровна вернула ему часы. Он задержал ее руку в своей, потом, наклонившись, прильнул к ней губами.
      - Куда прикажете? - спросил шофер.
      - На Поварскую, - ответила Одесса. - Там мастерская, - пояснила она.
      ...Очередь не страшна, если не лезут в обход и ты не один. Они стояли прижавшись друг к другу.
      - Я испугалась, когда ты снял свои роскошные часы, - сказала она, упирая на "ты".
      - Ничего заслуживающего внимания.
      - Ты спортсмен?
      - Не мирового класса, - ответил он со скромностью истинного фуфлогона.
      И не было ничего противоестественного в том, что он приобнял ее - рука почувствовала ее живую спину - и осторожно поцеловал в уголок губ- мешали огромные очки. Им, пожалуй, нравилось выступать под псевдонимами и не проявлять друг к другу любопытства мира сего: какая разница, где работаешь, каковы твое семейное положение, зарплата и количество детей.
      Очередь их сблизила, заставила почувствовать друг в друге защиту (в том числе и от скуки) и нежность. Он помнил ее живую, очень понятливую спину, способную отвечать на любое прикосновение.
      Когда же она сняла очки, он был поражен в самое сердце взглядом ее близоруких, ласковых и огромных, как лесные озера, глаз.
      Но он, даже пораженный, нашел в себе силы подумать: "Это у нее безошибочный прием добивать жертву".
      Они - он был обвешан свертками и бутылками, как рождественская елка очутились в мастерской и были встречены искренним и излишне громким ликованием уже довольно теплой компании бородатых мужчин и развязных женщин с сигаретами. Горячий прием Крестинин отнес даже не к своей даме, а к собственным украшениям (если трактовать себя как елку): судя по всему, художники были уже сухими и готовились к походу в магазин, и - о счастье! не надо никуда бежать.
      Он мельком глянул на холсты, представляющие собой довольно сложную по цвету мазню с зашифрованными сюжетами, и портрет какого-то государственного деятеля, страдающего флюсом и справа, и слева.
      - Позвольте представить, - сказала Одесса. - Старинный друг. Его зовут Самолетом Иванычем.
      - Ура! - закричал один из бородачей и шепотом спросил: - Где достал все это? - кивнул на свертки с роскошной закуской.
      - А-а, на сдачу дали в овощном, - сострил Самолет Иваныч, что было оценено, может, излишне бурно.
      Одесса и Самолет Иваныч оказались у камина, где горели ящики из-под венгерских овощей.
      - Кто Самолет Иваныч? - спросил один из любознательных. - Художник?
      - Нет, он - самолет, - ответила Одесса. - А я - Одесса, сокращенно "Ода". Смахивает на кличку доберман-пинчера, но сойдет.
      Он хотел что-то сказать, но осекся: в многолюдной компании следует молчать - и без тебя говорунов хватит - и ни в коем случае не лезть в затейники и не умничать.
      На театре королю или королеве играть не следует: они могут курить, сморкаться, грызть сухарики - их играет окружение. Так было и с Одессой: она была королевой, хотя не стремилась быть центром внимания.
      "Какая-нибудь штучка из художественного начальства", - подумал Крестинин, но тут же оборвал ход дальнейших предположений, дабы не оказаться в мире сем, который ему надоел.
      Самолет Иваныч приглядывался к Одессе и находил ее все более и более привлекательной; кроме того, она была не так уж и глупа. К концу вечеравряд ли тут сказались горячительные напитки, до которых Крестинин не имел наследственного пристрастия, - он был влюблен, чего Одесса со свойственной большинству женщин чуткостью не могла не видеть. Пожалуй, и она была не совсем равнодушна к Самолету Иванычу, который по ее понятиям вел себя превосходно: языком не молол, не острил, не развязничал, не пытался блеснуть своим умом и манерами; он выглядел даже несколько глупее, чем был на самом деле; то есть не выкладывался - не играл, как опытный пианист, "страстно", чтобы иметь в запасе возможность бурного пассажа "форте".
      Шутки компании к концу вечера не отличались от пьяных шуток любой, в том числе менее изысканной, компании.
      Когда все стали расходиться по какому-то невидимому сигналу, Самолет Иваныч вопросительно глянул на Оду, но та под столом нашла его руку и сжала.
      - Пусть все уходят, - сказала она.
      И все послушно разошлись.
      Ода прошлась как бы для разминки по мастерской, закрыла дверь на засов и показала на деревянную тару у камина, собираемую, надо думать, возле торговой точки. Самолет Иваныч стал не спеша ломать доски и кидать их в огонь.
      Они некоторое время глядели на пляшущие языки пламени, взялись за руки. Потом очутились в довольно уютной комнате с огромным ложем и - о чудо! зеркалом на потолке, расширяющим пространство.
      Нет, никогда и никого он не любил так, как Оду, обнаруживая в ней с почтительным удивлением все новые и новые достоинства или отсутствие недостатков телесных или душевных; похоже, что и она его как бы любила. Они клялись друг другу в вечной любви, а утром он, видя, что красавица спит, прослезился от счастья. А когда проснулась, обцеловал ее всю.
      Еще он подумал, что эта встреча вся начерно, она - беглый набросок того, что, может быть, и случится впоследствии. В сердце расцветала, разрасталась и даже как бы взрывалась надежда. И от этих фейерверков любовь озарялась новым светом и распадалась на множество нечетких, но восхитительных видений. И все это неопределенно клубящееся как бы в радужном свете служило спасением от мерзости запустения и мерзости человеческих усилий, направленных на самоуничтожение. Причем все "видения" представляли собой фрагменты ранее виденного и как бы забытого.
      Он вызвал такси, отвез Оду, куда она попросила, отправился на работу. И вдруг его словно в темечко ударило: он не взял у Оды телефона. Более того, он даже не знает, как ее зовут и где ее искать.
      Ничего, решил он, найду по мастерской.
      Но в недавний праздник стала как бы исподволь заползать холодная и скользкая тема грядущего ТАПа.
      - Объявился отец? - спросил он вечером после работы.
      - Я теперь знаю, почему Иван Ильич обиделся, - сказала Серафимовна. И положила на стол газету "Комсомолец", в которой вчерашний комсомол посчитал необязательным скрывать свою пошлость и манеры уголовников, каковыми всегда блистали высшие комсомольские члены.
      - Они хуже уголовников, - продолжил свои мысли вслух Николай Иваныч, когда прочитал статейку. - Уголовник не гадит в свое гнездо.
      - Это адрес и телефон автора, - сказала Серафимовна с тонкой улыбкой и положила перед ним листок с записью.
      - В суд подать или морду набить?
      - Пока ничего не делай, - посоветовала Серафимовна.
      - Нескромный вопрос: где взяла координаты?
      - У Соньки в записной книжке.
      - И тут эта старая... Еще вопрос: она видела, что ты залезала в ее книжку?
      - Что ты! Я не дура.
      - Да-да, не дура, - поспешно согласился Николай Иваныч.
      - А у Соньки был сто лет назад роман... Знаешь, с кем? С командиром отряда Комаровым.
      - Неужели! Не знал. Это кое-что объясняет.
      - Они и теперь по старой памяти подолгу болтают по телефону сплетничают. Слушай, чего ты ее зовешь "Золотой ручкой"?
      - А-а, так. Была воровка по золоту. До революции. Не бери в голову. Голден, одним словом.
      Глава семнадцатая
      Даже будучи замордованным службой, Николай Иваныч заметил в жене некоторые метаморфозы, и главное: пользуясь своим полузабытым средним медицинским образованием, она устроилась в какую-то санэпидемстанцию на полставки - "для самостоятельности". Впрочем, эта работа оставляла ей достаточно времени на уход за собой и хозяйство. Во всяком случае, вечером Николая Иваныча ждал ужин, а утром горячий завтрак; в квартире не было ни мух, ни тараканов, ни вони, даже ароматическими палочками и табаком. Последнее говорило, что у нее с Сонькой произошло охлаждение отношений. Но это было не совсем так - они встречались и болтали, только Серафимовна запретила Соньке курить, ссылаясь на мужа.
      Такие перемены Николай Иваныч, привыкший все объяснять (как причины АПов), приписал страху Серафимовны за крепость семейных устоев и нежеланию возвращаться к прежним условиям полунищего состояния. Но был не совсем прав: все-таки люди сложнее самолетов.
      Серафимовна после бесед с Борис Борисычем стала кое-что пересматривать в себе, своей жизни и окружающем. Она стала внимательнее к людям. На нее неизгладимое впечатление произвела оценка Ивана Ильича ("Человек") представителем среды, не признающей людьми никого, кроме своих, то есть воров. Это значило для нее выше всех правительственных наград, именуемых в уголовной среде брошками. Ей был известен случай, когда вор в законе "кент" Борис Борисыча, полный кавалер ордена Славы - тщательно скрывал от своих коллег столь высокое звание. И вот Иван Ильич - Человек. В этой оценке начинали действовать какие-то иные- внезаконные и внеприродные силы.
      Газета "Комсомолец" сообщала в милой ее комсомольскому сердцу глумливой манере, которую следует принимать за юмор, о том, что некто Р., "нахватавшийся в Чернобыле рентген", решил перед спрогнозированной врачами скорой смертью "мочить" стариков героев, повинных в насаждении антинародной системы. Хотя и новая система постоянно тянула с выплатой ему нищенского пособия. Убийца отыскивал по энциклопедиям и справочникам "всяких заслуженных-простуженных" (шутил "Комсомолец") и, разведав "гнезда их безбедного обитания" (комсомольский юмор), являлся под видом журналиста. Одинокие старики (а именно таковых он отыскивал), которым и поговорить-то было не с кем, излагали свои одиссеи, возможно, хвастались наградами, а будущий убийца подыскивал удобный момент, делал гоп-стоп (показывал знание фени "Комсомолец"), брал ордена и "делал ноги". До других ценностей сей "народный мститель" (шутка) не опускался. Ордена продавал коллекционерам, а на вырученные деньги "гулял", насколько позволяли остатки здоровья. "Комсомолец" с веселыми ужимками предупреждал стариков, что ордена теперь являются большой ценностью и обратились в предмет самой настоящей кровавой охоты. К сведению желающих заняться этим прибыльным бизнесом, "Комсомолец" любезно сообщал потенциальным убийцам, что особым спросом пользуются на "рынке" редкие ордена - Суворова, Александра Невского, английские. Особой строкой шли цены орденов в долларах.
      Серафимовна разволновалась. Ведь это то же, что телефоны проституток в той же газете! А вдруг... вдруг... у Ивана Ильича редкие ордена. Где они? Не пропали? Поглядела фамилию автора статейки, чего обыкновенно по своему простодушию не делала. Он, Сеня Басов. Он сам приходил по наводке Софьи Марковны к Ивану Ильичу.
      И Серафимовна решила поглядеть ордена Ивана Ильича.
      Его комната была чистой и пустой, как у бедной девственницы (острил Николай Иваныч); при условии, правда, что таковая сумела каким-то образом разжиться дорогим тренажером и набором гирь, которых девственница без помощи "спонсора" (который, возможно, лишил ее девственности - его же юмор) доставить к себе не могла.
      Серафимовна полезла в письменный стол, где в коробке из-под английских бисквитов с портретом дамы легкомысленно хранились среди сверл, пуговиц, вышедших из строя часов с гравировкой на крышках ордена и медали.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11