Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Босой

ModernLib.Net / Историческая проза / Станку Захария / Босой - Чтение (стр. 30)
Автор: Станку Захария
Жанр: Историческая проза

 

 


Нашим болгарам не доставило радости известие, что мы деремся с их земляками за границей. Будто нас это обрадовало! Разве не грех – убивать людей, с которыми тебе нечего делить, и себя самого подставлять под вражеские пули безо всякого повода? Великий это грех!.. Да только нас не спрашивают… За нас решают другие. В то время, как и теперь, повыгоняли нас жандармы из наших нор. Вот мы и пошли; кабы кто нам глаза раскрыл, кабы сами могли судить да решать, и не подумали бы воевать с болгарами… Не занесли б и холеру…

Я работаю на прополке вместе с цыганами, цыганками и цыганятами. Меня надсмотрщики не бьют. Не трогают и приказчики. Я в усадьбе что-то вроде разнорабочего, мастер на все руки. Я и ясли в хлеву чищу, и конюшню убираю, помогаю на кухне мамалыгу месить, похлебку разливать. Работа у меня спорится. Я уже многому научился и надеюсь, что, какие бы невзгоды ни ожидали меня впереди, эта наука пойдет мне на пользу. Цыгане не боятся ни палок, ни кнута, ни брани. Они все в крови – спины, руки, ноги… Клянут жизнь, ругаются по-своему – и тут же заводят свои песни. Вечером я иногда спускаюсь с ними в овраг. Поначалу они сторонились меня, но когда увидели, что я не брезгую есть с ними из одной миски, греюсь у их костра, сидя на корточках или растянувшись на животе, и без стеснения расчесываю блошиные укусы, они стали считать меня почти своим. Я подружился с Тэнасе Фьер-Рэу, подростком чуть постарше меня. У него есть сестра, Кирой зовут. Ей всего тринадцать лет, а дашь все восемнадцать. Лицо смуглое, словно золотистое, а глаза голубые. И пышная грудь, будто она уже рожала и кормила детей. Кира заходит в шатер и возвращается с раковиной, которая принадлежит ее бабушке, – огромной, блестящей, края у раковины дымчатые и чуть в стороны отогнуты. Развалясь на траве рядом со мной, цыганка протягивает мне раковину.

– Приложи-ка к уху!..

Я прикладываю.

– Слышишь?

– Слышу… Будто где-то вода шумит меж каменных берегов.

– Эту раковину привезли с Красного моря… Перед войной наш табор кочевал по белу свету. Были и у турков, только я тогда еще маленькая была. Теперь мы не кочуем: булибаша продал нас помещику. Хочешь, на раковине тебе погадаю?

– Погадай…

Пылают костры. Варится в котлах мамалыга, вот-вот забурлит в горшках похлебка из салата-латука. Давно уже зашло солнце. Мерцают в небе красные и желтые звездочки. У Киры тонкая талия и длинные ноги. Она колдует над раковиной, делает пальцами какие-то знаки.

– Тебе пятнадцать лет, так сказала раковина…

– Верно, пятнадцать…

– У тебя зеленовато-голубые глаза, так сказала раковина…

– Значит, зеленовато-голубые… Ни разу не видел своих глаз…

– Ни один человек не может увидеть своих глаз…

– Ни один…

– Ты живешь в поле совсем один, так говорит раковина!..

– Один в поле…

– Ты не такой, как другие парни, говорит раковина…

– Не такой… Когда хожу, хромаю…

– Тебе хотелось бы обнять девушку…

– Хотелось бы…

– Это цыганка…

– Да, цыганка!..

– Но ее зовут не Кира… Кира обручена…

– С кем?

– С одним красивым цыганом…

Негодная! Еще и смеется. Смеется, и я вижу ее зубки, белые, как сок одуванчика. Лицо ее светится. На нем играют отблески костра. Смеюсь и я, чтобы не показать, как мне стыдно. Я и сам не могу понять, что со мной творится. Кира нравится мне, и, когда она рядом, мне кажется, что она одна царит в моих мыслях, только она мне и нужна. Но стоит мне увидеть Замбилу, как я забываю про Киру. Наверно, Замбила мне больше по душе, и, если бы в моей власти было выбирать, я выбрал бы Замбилу… Когда я еще жил в Руши-де-Веде – осенью год, как я оттуда уехал, – и работал у Бэникэ, мне полюбилась одна девушка. Ее отец держал харчевню в переулке, которым я возвращался с рынка к дому хозяина. Иногда девушка стояла на пороге. У нее были зеленые глаза, круглое лицо и светлые волосы. Она улыбалась мне. А как-то раз протянула два спелых абрикоса. «Ешь, это тебе, – сказала она. – Меня зовут Зойка…» Сердитый женский голос окликнул ее из-за прилавка… Уже потом я узнал, что она была приемной дочерью хозяев, что ее заставляли скрести деревянные полы и били до потери сознания – учили уму-разуму. Каждый день очередная порция побоев… С тех пор мне не доводилось говорить со светловолосой девушкой, но я ее не забыл. Иногда до меня словно вновь доносятся ее крики. Иной раз я как сквозь сон вижу ее улыбку, слышу голос: «Ешь, это тебе…» Сладкие были абрикосы. Совсем спелые…

– Кира гадала тебе на раковине? – спрашивает Тэнасе.

– Гадала… – И мы все трое смеемся.

– Если останешься в усадьбе до осени, приглашу на свадьбу, – обещает Кира.

– Может, и останусь…

– Осенью выйду замуж…

Я не спрашиваю, за кого. Толстая приземистая цыганка – точь-в-точь свекровь Евангелины, – помешав в котле мамалыгу, выкладывает ее на стол. И зовет нас:

– А ну, валяйте к столу!..

Мы усаживаемся вокруг стола… Едим… Зеленые щи удались.

– Я положила в них мирабели, чтоб покислее вышло, – объясняет толстуха.

Дома мама для кислоты тоже клала в щавелевый суп мирабель, которую я срывал с дерева, отбирая ягоды позеленее, покислее. Зеленые плоды мирабели и неспелые абрикосы набивали оскомину на зубах. Весной я жевал сухую смолу, проступавшую в трещинах коры, листья абрикосов и мирабели.

– Хочешь еще щей?

– Да…

По склону оврага я карабкаюсь к усадьбе. Не хотелось идти в обход, искать тропку. Лезу напрямик. Цепляясь за кусты, делаю шаг, ищу следующий куст, чтоб вовремя ухватиться, чтоб не скатиться вниз. Выбившись из сил, добираюсь до вершины. В темноте ко мне приближается какой-то человек. Я всегда ношу короткий нож с обоюдоострым лезвием и костяной ручкой. Держу его в кожаных ножнах. И теперь нащупываю рукоятку.

– Эй, кто тут?

– Свои…

Чуть отступив, человек останавливается:

– Я хотел бы сказать тебе, хозяин…

– Говори…

– Не приставай к Кире…

Я прошу его подойти поближе. Человек подходит и останавливается в шаге от меня. Это стройный красивый цыган. На нем почти ничего нет. Я знаю его.

– Что ж, давай поговорим!

– Давай…

– Тебя ведь Дудуликэ зовут? Ты кузнец?

– Дудуликэ я…

– Послушай, Дудуликэ, у меня с Кирой ничего нет… И ни с кем вообще. Я вовсе не пылаю страстью, как ты думаешь…

– Ты заходишь к Кире в шатер. И очень часто…

– Я захожу к Тэнасе, а не к Кире…

– Но и с Кирой тоже разговариваешь…

– Разговаривать разговариваю…

– Мы с ней обручены…

– Что ж, я рад, парень ты вроде порядочный. А теперь, Дудуликэ, проводи меня до усадьбы!..

Дудуликэ выше меня ростом. Ему лет семнадцать-восемнадцать, не больше.

– Кира пригласила меня на вашу свадьбу, если я до осени не уеду…

– А ты собираешься уехать?

– Придется, наверно.

– Мы, как война кончится, тоже подадимся отсюда. А до тех пор булибаша прикрепил нас к помещичьей земле…

– Ты боишься потерять Киру?

– Приказчик Андрей к ней пристает…

– Я скажу ему, чтоб отстал.

– Коли не отстанет, то как бы кто не всадил ему ночью кинжал меж лопаток…

– Ты так сильно любишь Киру, что мог бы за нее человека убить?

– Люблю…

– А Кира знает?

– Знает. Оттого ей и нравится меня дразнить. После свадьбы поколочу. Каждый день бить буду…

– За что?

– Небитая жена что мельница неокованная…

– Ты вроде бы говорил, что любишь!

– Вот потому и бить буду…

– Она околдует тебя, чтоб не бил…

– Околдует!.. Это только румыны в колдовство верят, а цыгане нет…

Мы расстаемся. Шумит под ветром поле. Поднимается круглая красная луна.

– Если приказчик Андрей будет приставать к Кире – убью!..



В верхнюю усадьбу не приходят ни письма, ни газеты. И все-таки из уст в уста, от человека к человеку, словно порывом бури или дуновением зефира, до нас доходят самые разные вести. Пленные, бабы и мужики в селе узнали, что за молдовской границей в России фабричные рабочие, солдаты и крестьяне, по горло сытые войной и угнетением, совершили революцию. Поговаривают, что русские войска восстали против царской власти и в самой Молдове, не желая продолжения войны.

– Мы в девятьсот седьмом тоже подымались, – рассказывает солдат Антон Дику из Нижней Молдовы, – пожгли боярские усадьбы, нагнали страху на помещиков и на их челядь. Не вышло дело… Кровью и муками пришлось расплачиваться… Не было меж нас согласья, не сумели одним разом выступить… После того бояре поубивали по селам всех неугодных…

– А у нас, – вступает в разговор солдат Маноле Змеу из Верхней Молдовы, – после восстания и жить и работать еще тяжелей стало, чем прежде… Пришлось сторицей отработать за все, что было порушено за десять дней бунта. Да и что мы порушили-то? Подожгли какие-то стога соломы… А как к усадьбе подходили, войска нас пулями встретили… И все равно это за бунт посчитали. Наш-то мироед корчму в селе держал… Кое-кто захаживал к нему, выпивал, оставлял на его прилавке весь свой заработок, весь заработок на спиртное уходил… Иные обходили корчму стороной, не хотели травиться. Только детей за табаком посылали. Этих помещик давно на заметке держал. И воспользовался случаем. Отомстил. Всех в список занес как главных бунтарей, а вместе с ними и учителя, который уговаривал крестьян не переступать порога корчмы. Ни мужики, ни учитель даже до суда не дожили. Офицеры били их, таскали связанных, окровавленных по селу, потом расстреляли…

– Я тогда еще крепкий мужчина был, когда бунт начали, – словно не в силах удержаться от воспоминаний, начинает Драгомир Трофим, старый солдат из резервистов. – Семнадцать годов прошло… Я тогда ринулся в самый огонь, хорошо все обдумал, крепко надеялся на удачу… Только теперь, только теперь, говорил я себе… Теперь мы разделаемся с боярами… С нашим помещиком мы разделались. Это было в самом начале восстания. Смелый был, не испугался, спрятаться даже не пытался. Ввалились мы на двор всей оравой. Он стоит на балконе и смотрит.

«Чего вы хотите, люди добрые?»

«Земли хотим, это ведь мы ее обрабатываем. Землю давай. Забирай пожитки и вали в город…»

«Это я-то? С какой стати мне уезжать? Здесь мое поместье!..»

«Ты что же, так с поместьем в руках и народился?»

«Скоты, – отвечает, – сами-то на каком свете живете? В стране закон есть».

«Твоим законом только задницу подтирать… Этот закон не крестьянский, помещичий закон…»

А сами к крыльцу теснимся. У помещика в руках охотничье ружье. Он и выстрелил в народ. Двух женщин убил. Одна – моя жена… Не дрогнули мы. Наоборот. Набросились на него, сволокли с крыльца, забили палками. Пришли солдаты с пушками. А мы в лесу сховались… Целую неделю палили пушки. Пока все село не сожгли да не порушили – не смолкали. Потом лес окружили, всех нас похватали… Пять лет после того соль вырубал на каторге…

– Если там, в России, народ революцию до конца доведет, то, наверно, и к нам перекинется, и у нас получше жизнь станет…

– Должны до конца довести. Ведь там и солдаты на их стороне, с оружием… У народа оружие есть, прежняя власть уже пала. Самого царя свергли!..

– Случается, значит, что от войн и троны качаются и царская власть порой рухнуть может…

Пленные сидят на корточках у костра. Жарко. На дворе лето. И все же никто не отходит от огня… У костра не чувствуешь себя одиноким. Когда пылает огонь, кажется, будто бьется живое сердце…

– Что-то сейчас моя Маранда поделывает у нас дома в Добрудже? Оставил ее с четырьмя детьми да с одной плошкой кукурузной муки на дне мешка. И пятый уже на подходе был – мальчик либо девчонка; хотелось бы девочку, мальчиков и так четверо, дай им бог здоровья…

Истратие Хулубу, пленному солдату, никто не ответил. Никто не ведает, что поделывает в далеком добруджийском селе его Маранда, жива она или вместе с детьми погибла в огне разгоревшихся там сражений. Никто не получает вестей из дому. Да впрочем, Истратие Хулуб и не ждет ни от кого ответа. Просто вслух высказал мысль, которая давно грызет и томит душу. Эта же мысль тревожит и всех пленных…

– Нынче ночью приснилось мне, будто спускаюсь я на плоту вниз по Быстрице, у нас, в уезде Нямц. Вот уж и до Тоанче рукой подать, слышно, как вода грохочет. Я весь так и напрягся. Много плотогонов погибло у Тоанче; стоит только управление потерять – разойдутся скрепы и все бревна размечет в пенящемся водовороте. Вынесло меня в водоворот и бросило в пучину. Тут я и проснулся, дыханье перехватило, и сам весь в поту. Наверно, беда к самому порогу дома подбирается…

Я в жизни своей не видел гор. Не видел моря. Одни поля. Да пруд. Да еще Дунай. И мне интересно:

– А у тебя дом прямо в горах, дядя Никита?

– В горах, у края леса. Дом – комната да сени – ветхий уже, от стариков в наследство перешел. Зимой на лесопилке в Пьятре работаю. Летом плоты сплавляю. Жену всю зиму не вижу. Село наше по склону горы разбросано. Дорогу к дому снегом заносит. От одного дома до другого и то не проберешься. Соседи месяцами друг друга не видят. Зверье под самые окна подходит. Унюхают человечий след – и идут прочь, от голода еле ноги волочат. Жена одна с детьми остается. Однажды умер у меня ребенок. Не маленький уже. Зимой дело было. Завернула его жена в мешок и на чердак вынесла, на мороз, значит. Только весной похоронил я его, когда сошел снег и сбежала вода, на самую пасху. Тут я только и смог домой добраться. В городе парнишке одежду купил, постолы. Нарядил его. А вышло, что для могилы обрядил, чтоб в землю уложить. Вот как у нас бывает. Умрет кто зимой, перенесешь его на чердак и дожидаешь весны – тогда уж и гроб делаешь, и с отпеванием на кладбище хоронишь. А заболел – на одного бога вся надежда, лекарства ждать не от кого…

Глядит Никита, как огненные языки пляшут. Молчит. И все тоже молчат, словно каменной плитой придавило душу. Никита заговорил снова:

– Мы – взять хоть меня или других плотогонов – народ лихой, всякий раз головой рискуем, когда вниз по реке сплавляемся. А все же нам легче, чем другим. Коли жить, так уж жить, а помирать – так разом: попал в пучину – и нет тебя. А вот тем, кто выше, в лесу, или у самой вершины поселился, – тем похуже приходится. У них порой даже лачуги нет. Кругом глухой лес, а они в землянках. И всю долгую зиму, даже в самый трескучий мороз, деревья валят. А зима в горах дольше держится, чем в низине. От такой жизни прежде времени в калек превращаются, ноги-руки отмораживают. А еще от дыма слепнут. Дымохода в землянке нет. Дым весь в дверь уходит, через ту же дверь мороз садит. Ляжешь возле очага – с одного боку огнем припекает, а с другого мороз ледяными иглами колет. Ворочаешься во сне по привычке, ровно птица, которую в силки поймали и на вертеле поджаривают… А как стал к работе непригоден – ноги скрутит или еще что, – так и ступай в город милостыню на углу просить. Вот и получается – когда видишь, что другим потяжеле твоего приходится, вроде и приободришься. Зато как подумаешь про тех, кто, себя не утруждая, в роскоши купается, так и хочется взять в руки дубину и разнести все вдребезги… Что ж тут удивительного, ежели на востоке простой народ на господ поднялся? И там невмочь стало гнет терпеть и нищету…

Мы ворошим костер, пламя вспыхивает с новой силой. Ветер подхватывает прозрачные струйки дыма.

– Коли есть на этом свете справедливость, значит, когда-нибудь и до нас дойдет, – говорит, вздыхая, Истратие Хулуб.

– Сама не придет. За справедливость драться надо, – возражает плотогон. – На востоке люди уже дерутся. Не ждут, когда с неба свалится… Об этом стоит и нам призадуматься, чтоб в подходящий момент с умом за дело приняться.

– Надо бы призадуматься…

С Никитой-плотогоном мы часто прогуливаемся вечерами вокруг усадьбы. Никита низок ростом, лицо у него смуглое и заросло щетиной. С тех пор как к немцам в плен попал, бороду отрастил.

Я шучу:

– Что, дядя Никита, в попы податься решил?

– Боже сохрани!..

– А зачем бороду отпустил?

– Все отпустили, не я один…

По душе мне плотогон. Он рассказывает о горах, о стремительных светлых водах, об оленях и черных козлах.

– Бывает, наезжают в горы помещики – поохотиться. Разглядывают нас, фотографируют наши дома, жен и детишек. И толкуют промеж себя: «Вот, дескать, в лесу живут, на чистом воздухе. А мы в городе киснем…» Сами жирные – дальше некуда… Вот таких, парень, надо каблуками давить, как червей. Я так считаю: коли на востоке, за границей, революция, то и нашим помещикам скоро срок выйдет… Поскорей бы только война эта проклятущая кончилась… Сам посуди: горы эти бог сотворил, когда землю создавал. Деревья в горах из тех семян произросли, что бог сам своей рукой разбросал. А теперь несколько человек из Пьятры да из Ясс всей цепью гор владеют. Все лесопилки в долинах ихние. Деревья сами по себе растут, был бы дождь да солнце. А доход с них хозяева себе присваивают. Люди, что лес рубят, здоровье теряют, калечатся, а то и просто с голоду мрут. Да и у нас жизнь не сладкая – у тех, кто бревна в плотах сплавляет или на лесопилке надсаживается… Детишки помирают. И даже на гроб доски не найдешь… Приснилось мне, что я дома… Не к добру это… Может, так уж и не суждено до дому добраться… Понимаешь, у меня давно, еще до войны, старший сын зимой помер. Остальных жена сохранить обещалась… А ну как случится, что и она погибнет в занесенном снегами доме? Тогда ведь и детишки с голоду перемрут. Бывало и такое…

– Теперь уже лето, дядя Никита. Может, до зимы уже домой вернешься.

– Может, и вернулся бы, ежели б удалось сбежать, через линию фронта перебраться.

– А почему не попытаться?

– Соблазн и впрямь велик. Боюсь только – даже если получится через линию фронта перебраться, к своим, значит, так ведь меня снова в окопы пошлют, под огонь… А теперь уж не хотелось бы помереть. В окопах-то верная смерть. После войны много здоровых людей потребуется, когда революция-то из-за границы к нам перекинется. Да… Много потребуется здоровых людей. Шутка ли – сколько дел предстоит…

Лицо у Никиты землисто-серое. Как и руки.

– А хорошо в горах, – мечтательно произносит он. – Вода в реках холодная, прозрачная. Если бы еще жизнь получше устроить…

На поле, на усадьбу опустилась гнетущая тьма…



Истратие Хулуб родом из Добруджи. Может и по-татарски говорить. Село его наполовину татарское…

Добруджа!.. Какое звучное слово! В душе рождается желание странствий. Уехать бы подальше от здешних мест, которые я знаю как свои пять пальцев, каждый день видеть новую жизнь, встречать новых людей, любоваться бесконечно разнообразными, непривычными картинами природы…

Учась в начальной школе, я читал все, что попадалось под руку: про людей, совсем непохожих на нас самих, про земли, где все другое. Однажды я наткнулся на маленькую книжечку. И увидел на картинке мальчика моего возраста – он был не только бос, но и совсем голый, одна тряпка вокруг бедер; в руках он держал большую толстую палку, на которой были вырезаны цветы, а в курчавых волосах торчал пучок чудных перьев, пышных, как куст шиповника. Под картинкой было написано: «Абу, царь острова Улалы».

Я много чего читал, многое из прочитанного забылось. А вот изображение царя Улалы, непонятно почему, засело в памяти.

Я прочитал книжку от корки до корки. Там рассказывалось, что Абу был царем острова Улалы, и мне захотелось узнать, где этот остров находится. Я пошел к учителю, показал ему книжку. Он ответил:

– В южных морях, вблизи острова Сувы…

В южных морях с коралловыми островами всегда тепло, люди там круглый год ходят почти голые и питаются тем, что растет в полях и на деревьях…

Во время каникул я тайком пробрался на школьный чердак и разыскал старую карту южных морей. Отряхнул с нее пыль и понес к учителю. Попросил подарить ее мне. И он подарил! Я пошел с нею домой и повесил на стену…

Это была самая большая радость за все мое детство. Целыми днями я жадно разглядывал карту, разбирал названия островов, пальцем измерял расстояние, разделявшее их, и старался представить, как они выглядят.

Нашел я и остров Улалу, и другие острова с такими же нежными названиями. Много ночей провел я в воображаемых странствиях. Потом вдруг устал путешествовать. Мне подумалось: а смогу ли я когда-нибудь и в самом деле пройти тот путь, который проделал мысленно? Может, да, а может, и нет, говорил я себе. А может, лучше и не помышлять об этом. Может, все, о чем мечтаешь и думаешь, что будоражит воображение, – все это лишнее, и лучше, если бы никогда не произошло наяву.

Когда я очутился в городе и работал в дубильне, у «Ангела», у косоглазого Бэникэ, иногда по ночам мне лезли в голову мысли об отце с матерью, о братьях и сестрах. И я ловил себя на том, что думаю о них с нежностью. И с любовью. Потом я на какое-то время вернулся домой. Мать только и спросила, не голоден ли я, и велела мне, голодному, ждать, когда придут остальные. Даже с места не поднялась, чтоб угостить меня хотя бы куском мамалыги – перекуси, мол, с дороги. А братья с сестрами так и набросились – отдай им те жалкие леи, что у хозяев заработал. Замучили насмешками. «Хромоногим» обзывали… Хотелось мне услышать шелест листьев на тополе. Но и тополь срубили, пеплом развеяли. Если бы тополь цел остался и по-прежнему шумел на ветру, шум этот, возможно, показался бы мне лишенным очарования.

Вот какие мысли посещали меня порой в минуту усталости, когда тоска серым туманом обволакивала душу. Я отдавал себе отчет, что, стоит мне попасть в ее сети, воля моя ослабнет, силы оставят меня, я буду опускаться все ниже и ниже, пока не скачусь куда-то на самое дно, где до конца своих дней буду прозябать, как слизняк, слепой и мягкотелый. И тогда усилием воли я отбрасывал тоску, словно сермягу, осклизлую от дождя, искал света, веселья и песен. И впадал в другую крайность. И опять меня заносило. Для меня словно бы не было ничего невозможного. Я рвался в большой город, чтоб работать и учиться, познать жизнь и людей. «Я буду жить в большом городе, буду, – твердил я себе, – рано или поздно, а буду». Мысленно повторяя эту фразу, я чувствовал, как вера в собственные силы наполняет все мое существо. Воодушевленный, я устремлялся еще дальше. Я изъезжу весь мир вдоль и поперек, и не только в воображении, а и наяву. Ступенька за ступенькой попытаюсь одолеть лестницу, ведущую к свету… Я тыкал в карту пальцем и говорил себе: здесь я останусь на шесть месяцев, здесь задержусь на месяц, а вот тут проживу целый год. Двадцати лет должно хватить, чтоб хотя бы один раз объехать весь свет, повидать многие тысячи разных человеческих лиц… У мепя пылали щеки, кружилась голова, бешено колотилось сердце. Пламя моих желаний взлетало к звездам и дальше звезд, гигантскими языками охватывая Вселенную.

– Что ты на холст этот вылупился, эй? Не спятил часом?

Это брат Ион спускает мепя с небес на землю.

– Может, и спятил, – отвечаю я, – да тебе-то что за дело?

– Мне-то ничего, просто жалко…

– Нечего меня жалеть!

– А мне вот жалко…

– Да отстань ты от него, Ион, – вступалась мама.

Брат отставал. Проходило немного времени. И он снова приставал ко мне:

– А этот пузатый цыган, он кто?

– Царь…

Брат давился от смеха.

– Этот голопузый-то?

– Да, этот. Чернокожий царь той страны, где все люди с черной кожей…

– У тебя и впрямь мозги набекрень, совсем свихнулся, братишка…

– Ну и свихнулся. А тебе-то что?

– Это как сказать…

– А ну тебя к черту!..

Брат закатывал мне оплеуху…

– Я те покажу черта, хромоногий! Все кости переломаю…

За царя Абу с Улалы я был готов терпеть до конца…

Я не забыл царя с острова Улалы, царя Абу, и не могу забыть: живой, серьги в форме колец продеты в уши, каждая серьга величиной с браслет – такие девушки на запястье носят. В волосах – перья, яркие-яркие, я таких еще не видел, а в руке – палка, наверно, знак его могущества. Живот царя вздутый, как барабан, и черный, как козья кожа. А ноги словно веретена, тонкие и кривые. Таков царь Улалы!..

Возможно, он ест человечье мясо, думал я, и по повелению царя воины бросаются с копьями на его подданных… При этой мысли я изгонял из своего сердца всякую нежность к этому парню, у которого на рисунке кожа была черная, хотя в книге говорилось, что она оливкового цвета. Как вода из опрокинутого ковша, уходила из моего сердца любовь к Абу. Но тут же снова наполняла его, такая же чистая и свежая, как раньше. А что если Абу всего только раб какого-нибудь старого и злобного колдуна? Не может ведь мальчик править страной…

– Чего это ты вздыхаешь? – слышу я голос Андрея.

– Да так, ничего!..

– Послушай, а ты во сне не разговариваешь?

– Нет. Вроде нет. Правда, иногда забываю, что я не один, и разговариваю в полный голос. Сам с собой.

– Ты говорил, что читал книги?

– Читал…

– И тебе понравились?

– Некоторые понравились.

– Смотри-ка, а вот для меня ученье – чистое наказанье. Земля у отца есть, но слишком много в семье детей. Он и послал меня учиться. Хочу счетоводом стать. Но только за книгу сяду – голова болеть начинает. И к чему человеку столько знать?

Андрей на четыре года старше меня. Красивый парень, черноглазый. У него уже пробились усики. Я слышу, как по ночам он встает с постели, на цыпочках выходит за дверь, спускается по лестнице. Это значит, что с вечера он отослал Амоса за каким-нибудь пустяком в нижнюю усадьбу и Илонка у себя одна.

В другой раз я вижу, как он бродит неприкаянный по двору, потом вдруг вскакивает на коня, вонзает ему шпоры в бока и несется вскачь к зарослям подсолнухов, что рядом с полем, где цыгане выпалывают осот. Выхватывает из толпы цыганку помоложе – женщину или девчонку – и уводит в кустарник, где потемнее. Возвращается не спеша, пустив коня шагом. И насвистывает. Значит, радостно на душе…

– Ты знаешь Замбилу?

– Знаю…

– Она сказала, что вечером хочет прийти в усадьбу.

– Тогда я пойду сегодня спать к пленным.

– Чего это? Оставайся. Я сам уйду…



Прополка подошла к концу. Цыган отправили на озеро – работы много и там. Управившись с ней, цыгане возвращаются в свои шатры – черные от зноя и пыли, валятся с ног от усталости.

Под горой раскинулось село с длинными узкими кривыми улочками. Рядом – Кэлмэцуй, за ним луг, за лугом пашни. До озера еще шагать да шагать… Андрей послал меня на озеро с телегой, привезти в усадьбу рыбы. Лошади сильные, буланой масти. Чтобы работа в имении шла лучше, урожай был богаче, а доходы выше, помещик выпросил у немцев тягловый скот, хоть этого скота у него и самого немало. Немцы прочесали села, собрали скот и отдали помещику… Попроси он у них птичьего молока, нашли бы тоже…

Чтобы я не скучал и быстрей управился с делом, со мной поехали Дудуликэ и Тэнасе Фьер-Рэу. Медленно тащится широкая подвода. Спешить нам некуда. Переночуем у рыбаков, утром погрузим рыбу – и в обратный путь. К полудню доберемся до усадьбы.

– Но-о, буланый!.. Но-о-о!

– Не гони, Дудуликэ, не к спеху…

– Я не гоню, просто подхлестываю, а то уснут…

У обочины подымается из земли лес деревянных крестов…

– На этом лугу прошлой осенью, когда подступили немцы, большое сражение было. Я из оврага стрельбу слышал. Когда бой окончился, надсмотрщики по приказу барина погнали нас хоронить убитых… Похоронили. Мы – румын. А немцы – своих. Потом немцы дальше двинулись.

– А как бой-то кончился, Тэнасе?

– Скверно… Полк наших – красные гусары, с пиками и саблями – отступал вдоль Дуная прибрежными рощами, хотели к Бухаресту пробиться. Еще бы немного, и могли бы спастись. Но не вышло… Путь преградила немецкая колонна, двигавшаяся из Болгарии на Зимничу. Полковник, командовавший гусарами, не захотел пойти в обход… Немцы вырыли окопы, ввели в бой пулеметы. Полковник приказал наступать на немецкие позиции в лоб. Гусары бросились в атаку с пиками наперевес. Немцы как начали косить их из пулеметов… Те, кто успел спешиться, укрылись за холмами и отстреливались из карабинов… Тогда и немцев тоже немало полегло. Полковник и его адъютанты на исходной позиции остались за боем наблюдать. Сами в плен сдались. А людей загубили. Лошадей мы зарыли отдельно, только сперва шкуры сняли и в усадьбу отнесли, помещику, на постолы для слуг.

Кладбище большое – целых три кладбища в одном месте. Кресты от дождей серые сделались, от солнца потрескались…

– От мертвых лошадей и людей уже запах шел…

Среди крестов щиплют сочную траву гуси, целая стая деревенских гусей…

– Вот уже и Лакрима, – тихо произносит Дудуликэ, – во-он там!

Лакрима – село на берегу озера, к которому мы держим путь. Живут там одни рыбаки…

Показались покосившиеся, крытые камышом лачужки, низенькие, хоть на четвереньках вползай; труб нет, дым через двери выходит. Удивительно, как их не сносит ветром, который здесь, у воды, может разгуляться не на шутку. Вокруг лачуг – голые дворы, одна-две акации у ворот, тощие куры да чесоточный поросенок – кости да щетина… На завалинке греются лежа детишки, голые иди прикрытые лохмотьями; рядом, в головах, стоят кружки с водой… Вот один из них приподымается, тянет к кружке желтые прозрачные ручонки, подносит ее ко рту, смачивает губы…

– Лихорадка, – шепчет Фьер-Рэу. – В Лакриме все дети лихорадкой болеют…

На развилке дорог останавливаемся напоить лошадей. Лошади трясут гривами, мотают разгоряченными мордами. Вода солоноватая, почти что горькая… На дне колодца валяются отбросы… К нам, пошатываясь, подходит старуха. Просит с мольбой в голосе:

– Налейте и в мой кувшин… Не справиться мне с бадьей… Никаких сил нету…

Мы наливаем ей воды. Я спрашиваю:

– А где народ-то, бабушка?

– На озере. Приказчики камыш косить послали…

Озеро – огромное, неоглядное – заросло камышом, тростником да рогозом. В разгар лета, как теперь, камыш нужно срезать и перевезти на берег. От корней отрастет новый. Осенью его еще раз скосят… Мы останавливаемся и смотрим. Полураздетые люди, зайдя по пояс в воду, срезают камыш и складывают в лодки. Когда лодка наполнится, ее толкают к берегу, сами, вымазавшись в иле, выходят на сушу, выгружают камыш, складывают в стога, чтоб сох на солнце, снова сталкивают лодки в воду и снова принимаются косить… Сотни людей, множество лодок, а над ними тучи мошкары, слепней и комаров, впивающихся в голое кровоточащее тело… Мужики работают в чем мать родила. Бабы прикрывают нижнюю часть живота плетенкой из камыша…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36