Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Босой

ModernLib.Net / Историческая проза / Станку Захария / Босой - Чтение (стр. 23)
Автор: Станку Захария
Жанр: Историческая проза

 

 


– Вот чертово мужичье, гниют в своих землянках, в город их и не заманишь… К нам – ни ногой…

У Мьелу Гушэ никакого оборота.

– Может, помрет кто. Чтоб в такую собачью погоду да никто не помер…

Заходит покупатель. Просит маленькую свечечку – за десять банов. Заболел ребенок. Видно, помрет. А помирать без свечки не годится.

– В лесах севернее города поезд в снегу застрял.

С лесистых берегов Веде к самому городу подошли волки. По дорогам ни пройти, ни проехать.

– Сбегай-ка, скажи, пусть принесут мне чашку кофе.

Через дорогу от «Ангела» – кофейня господина Мильтиаде. Хозяин только что отворил ставни. Я перехожу улицу.

– Чашку кофе для господина Гушэ…

– Сей момент! – отвечает кельнер. И кричит за ширму: – Чашку кофе для дяди Упокоя!

Господин Мильтиаде смотрит на меня, будто видит впервые. Хотя я заглядывал к нему не далее как вчера.

– Погоди-ка, дружок. Ты из «Ангела»?

– Из «Ангела».

– Нанялся к Упокою?

– Да.

– Когда же это чудо свершилось?

– Вчера утром…

– Угу! То-то мне было странно…

– Пожалуйста, передайте кофе для хозяина.

– Не изволь беспокоиться.

Хозяин кофейни провожает меня взглядом.

– Скоро, поди, уж и полдень, – говорит мой хозяин. – То-то смотрю – ремень у меня ослаб. Сделай милость, сбегай домой. Принеси судки с обедом. Да смотри не разлей по дороге, а то шкуру спущу…

Дом Гушэ – на самой окраине по пути к Скриоаште. Дорога дальняя. И я отправляюсь. Скрипит под постолами смерзшийся снег. Ветер треплет одежду, раздувает полы сермяги, гонит вперед. На перекрестках аж к земле пригибает.

– Целую ручку, барыня! Хозяин послал меня за судками с обедом.

– А денег на базар сходить он мне оставил? Только под утро из картежного дома вернулся. Небось и не знает, что дрова на исходе? Ничего знать не хочет, мерзавец… А за едой посылать не забывает! Чтоб его черви съели! Чтоб ему отравиться…

У хозяйки красные, заплаканные глаза. Она держит на руках двух золотушных девчушек – сопливых, с прыщами на губах.

– На-ка, покачай… Авось уснут. Хорошо бы до самого светопреставления, а то ведь никакого спокою не видишь.

Я беру девчонок на руки. Неумело. Те на миг затихают. Потом, словно их кто подбил, дружно обделывают меня.

– Ах, бессовестные! Всего обкатили. Поди на улицу, оботрись снегом и не серчай. Это к счастью. Вот ежели бы мне догадаться наделать в кадку, когда я у мамы только родилась и бабка меня первый раз в воду сунула, – не бывать бы тогда ни свадьбы с Гушэ, ни всех моих несчастий… Уф!

В обед хозяин открыл судки, расставил на прилавке, поел.

Вечером я возвращаюсь из «Ангела» один, с пустыми судками.

Хозяин заявляется совсем поздно, порой за полночь, а то и под утро. Я сплю в одной комнате с Зыной, прислугой. Это крепкая, здоровая девушка, у нее распухшие красные руки. Ей больше приходится смотреть за коровами, чем за порядком в доме. В хлеву жуют жвачку четыре коровы – три черные как смоль, а одна белая как снег. На этих коровах и держится все хозяйство. Хозяйка продает молоко соседям. Среди ночи в дверь скребется господин Гушэ. Зына – она спит чутко, как кошка, – вскакивает и идет отворять. Я стараюсь уснуть покрепче. Лежу – не шелохнусь.

– Этот что, спит?

– Спит. Хоть дрова на нем коли, не проснется. Спит как убитый.

Хозяин остается у нас в комнате. Ненадолго. Уходит на цыпочках. Но тотчас начинают хлопать двери. Подымается шум. Хозяйка кричит, надрывая глотку:

– Опять у Зыны был, стервец! Весь год, как дети родились, что ни ночь к ней шастаешь. И как только земля тебя терпит?!

Двор у Гушэ большой. Дом стоит почти посередке. Пустынная улица теряется где-то в занесенных снегом полях.

– Слышь, что творится? – доносится из темноты голос Зыны.

– Слышу…

– Ни дать ни взять – сумасшедший дом.

– Ты давно служишь у Упокоя?

– Уже два года.

– И тебе не обрыдло?

– Обрыдло, а куда денешься? У других-то не лучше, а может, и хуже еще.

– Хозяйка колотит?

– Не-е.

– А если побьет, тогда что?

– Глаза выцарапаю!

– А хозяина к себе зачем пускаешь? Нравится?

– Вот еще. Пускаю, чтоб хозяйку позлить. Ненавижу ее. Всех барынь ненавижу.

Зына ворочается на постели, свертывается клубком. Натягивает одеяло до самого подбородка.

– Давай спать, – говорит она, – а то скоро светать начнет!

– Давай!

Мы пытаемся заснуть и не можем. В сумраке комнаты сон кружит над нами лисой, то приблизится, то отдалится, все никак не коснется наших век. Нары широченные, от одной стены до другой. Я скорчился в своем углу. В другом свернулась клубком Зына.

– Спишь?

– Нет…

– Я тоже не сплю…

Я встаю и отдергиваю занавеску. Мрак в комнате редеет.

– Дарие…

– Да…

– Ты, наверно, ко мне хочешь…

– Хочу…

У меня дрожат губы. Я поглубже забираюсь под одеяло. Сжимаюсь в комок. Меня бьет озноб. Мороз на улице крепчает. В комнате стало холоднее.

– Не надо…

– Не буду…

Улица далеко. И все же нам слышен скрип шагов запоздалых прохожих. Собаки спущены, они бросаются на забор, заливаясь лаем.

– Я ведь больная, парень…

Улица занесена снегом. И на заснеженной улице очень красиво, просто несказанная красота. На крышах домов – белые снежные шапки, снежные шапки на заборах, на каждой доске по шапке. Ветки дерев отяжелели, прогнулись под пышным белым убранством. Но снег уже прекратился. По улицам снуют люди. И исчезает под их ногами девственно белый покров.

– Я могла бы испортить тебе жизнь, парнишечка…

Светает. Я одеваюсь и иду в хлев. Прежде от меня воняло дубильней, сопревшей овчиной, едким раствором. Теперь от меня пахнет хлевом, хлебом и ладаном. Из всех товаров, которыми мы торгуем в «Ангеле», только у ладана есть запах. Гробы не пахнут, не пахнет и глазет. Я чищу хлев, выгребаю навоз, скребу коров, бросаю им в ясли сено, настилаю свежую солому. Зына доит тех коров, что еще дают молоко…

На окраинах города чуть ли не каждую ночь случаются кражи: воры взламывают замки и тащат все, что найдут, обирают людей до нитки. Город кишмя кишит ворами.

– Держись от воров подальше, Дарие, – предостерегает меня Зына. – А то можно и в тюрьму угодить.

– Не для того я в город приехал, – отвечаю. – Я приехал работать, денег подкопить.

– Подкопить денег? И для этого нанялся к Мьелу Гушэ?

– А что, разве он не заплатит?

Зына только плечами передернула. А у меня возникло такое чувство, будто холодная змея сжала сердце…

– За так, – говорю, – я и не подумаю надрываться…

В «Ангеле» есть все, что нужно для похорон: свечи и ладан, одежда из гнилого сукна, сшитая на живую нитку, – на живом человеке она расползлась бы мгновенно, туфли и башмаки с каблуками из папье-маше, выкрашенные черным и навощенные до блеска, а также гробы всех размеров: крошечные, с обувную коробку; побольше, покрашенные белой краской; большие и широкие – для солидных покойников, коротенькие и узкие – для недомерков. Гробы выстроились штабелями в глубине лавки. Полки ломятся под тяжестью непочатых штук черного и белого глазета. Белым глазетом обивают гробы для девушек, умерших до замужества.

– Если у тебя горе, особо торговаться не станешь. Заплатишь, сколько запросят, заберешь товар и бежишь домой убирать покойника. На том и стоит торговля Упокоя. Как ни дорог тебе умерший, его надо хоронить, и как можно скорее. Мертвые не любят ждать, особенно летом, через час-два от них уже начинает пахнуть.

– Дядя Урмуз, почему вы уговаривали меня поступить к Мьелу Гушэ?

– Перво-наперво не называй меня Урмузом или дядей Урмузом. Зови, как весь город, Попугаем, дядюшкой Попугаем то бишь…

– Ладно… Только Попугай – это ведь… для вывески, для фирмы.

– Я и фирма, которой я служу, – одно целое. Все зовут меня Попугаем, вот и ты зови…

– Так почему все же вы посоветовали мне поступить к Гушэ, дядя Попугай?

– Да ведь у него лучше, чем в дубильне.

– Зато теперь мне приходится убирать за его коровами. Зына большой барыней стала.

– Вот за коровами и убирай. Все равно до самой весны, пока дороги не просохнут, в лавке торчать нечего, гробы и так не сбегут… Рушанцы помирать не торопятся. Вот если бы Упокой лавку в Александрии открыл, дело бы живее пошло…

– Почему? Город, что ли, больше?

– Не в этом дело. Просто в Александрии все больны чахоткой. И больше всего умирают весной и осенью. Да и в другое время тоже. Дня не пройдет без похорон…

– Здесь тоже чахоточных немало.

– Конечно, есть, но меньше, чем в других городах. Много садов, еда получше. И книг не читают. Никаких. Будто глаза о буквы обжечь боятся…

Дядя Попугай задумывается. И вдруг срывается в крик:

– Ну что за город! Что за город! Темница, а не город! За весь прошлый год ни одной книги не продал!.. Ну и город! Что это за город за такой!

Я и рад бы попросить у него что-нибудь почитать. Да где тут! Если хозяин увидит меня за книгой, тут же голову открутит.

У «Ангела» я так ничего и не заработал. Когда я попросил расчета, хозяин подошел к прилавку, выдвинул ящик кассы и показал:

– Вот смотри! Ни полушки. Да и откуда взяться, коли никто не помирает!..



Из дубильщика перед уходом мне едва удалось выжать сорок лей.

Сто лей набралось после работы у Бэникэ Вуртежана. Его бакалейная лавка рядом с дубильней Моцату. Господин Бэникэ – высокий смуглый мужчина с бородой. У него лишь один недостаток – он косит. То есть не только косит, но еще и шепелявит. Стоит, бывало, раскорякой – будто на ходулях – перед своей лавкой, напялив зеленый фартук. Продает крестьянам соль, бечевку, свечи. Порой торгует и дегтем. Возле самого крыльца большая бочка, и в ней жирно блестит на солнце черная смола.

Мальчика-помощника у него не было. Вот он и переманил меня. По сравнению с каторжной работой в дубильне и длинными концами, которые мне приходилось по нескольку раз в день мерить, работая у «Ангела» – до окраины и обратно, – мои обязанности у Бэникэ показались мне забавой. Никаких тебе сырых шкур, которые нужно сперва оттащить на спине в подвал и заложить в бочки, а потом, через неделю-две, когда они набухнут едкой жидкостью, выволочь, развесить на солнце и чистить, пока сам до мозга костей не пропахнешь отвратной и въедливой вонью; никаких тебе прыщавых девчонок-близнецов, которые вечно пищат и требуют, чтобы их таскали на руках; ни коров, которых надо скрести и обихаживать; ни полуночных скандалов; вместо всего этого – сам посуди – посиживай себе перед бакалеей, дыши воздухом, и вся твоя забота – хватать за полы покупателей и затаскивать – не мытьем, так катаньем – в лавку.

– Эй, дядюшка, покупай наш товар! Продадим недорого, не то что у соседа!..

Сосед на нас не в обиде – он и сам действует так же.

Ну разве это работа? Мне казалось, я справлюсь с нею играючи. Так играючи и справлялся.

Тяжело приходилось только по утрам, когда нужно было выволакивать из лавки мешки с солью и укладывать их штабелем вдоль стены. И вечером, когда все их, мешок за мешком, сваливали обратно, под полки.

Тяжела была и бочка с дегтем, которую каждое утро выкатывали наружу и по вечерам вкатывали в лавку снова. Мы брались за нее вдвоем, я за один край, хозяин за другой – и катили. У меня ломило поясницу. Что поделаешь, выпадает и грязная работа. Приходилось трудиться.

Был у хозяина сынишка, тоже Бэникэ звали. Вылитый отец – такой же высокий, худой и чернявый, так же косил и шепелявил. Взъедался он на меня на дню раз сто, поминая и мать, и сестер, и братьев. Хозяина это потешало. Если сынок приходил в лавку под вечер, это означало, что я должен посадить его на закорки и прокатить так Большой улицей почти через полгорода до самого дома… С каким бы удовольствием я снес его на кладбище…

Кладбище у нас в западной части города, на горе. Почти все кладбища, которые мне доводилось видеть, располагались на склоне горы. Если бы мертвые могли видеть сквозь холст и крышку гроба, сквозь слой земли и густую могильную траву, то они по-прежнему могли бы любоваться отсюда городом и домами, улицами и людьми, дворами и садами.

– Но у мертвых глаза тоже мертвы. Спеши наглядеться на белый свет, пока живой.

– Я и спешу…

С Попугаем, то бишь с дядюшкой Попугаем, я как-то целых полдня пробродил по кладбищу. Странный человек был этот торговец пеналами, грифельными досками, губками и карандашами, вознамерившийся продавать заодно и книги в городе лавочников и мясников, где никто ничего не читал.

– Взгляни-ка, – говорил он, – богатые и после смерти кичатся перед нами своим богатством!.. Возводят себе на кладбище настоящие палаты из кирпича, камня и даже из мрамора. В подземелье под этими дворцами вдоль стен, рядком, как товары на полках, покойники спят вечным сном, догнивают в своих кованых сундуках. На крестах их имена золотыми буквами выбиты. Висят в склепах венки оловянных цветов, которые ни тлен и ни ржа не берут. Со старых фотографий улыбаются стершиеся от времени лица. Не люблю я кладбищ…

– Лучше бы нам пойти за реку, дядя Попугай, в лесу бы погуляли.

– Погуляем в другой раз.

Мы задержались возле гигантского склепа – истинного дворца, в котором могла бы жить не одна семья. Дворец как дворец – весь из белого мрамора, с окнами из разноцветного стекла. Перед ним плачет над могильной плитой каменный ангел с отбитыми на концах крыльями. Этот серый ангел вознесся, а вернее, слетел с небес на высокий пьедестал… Его застывший взгляд устремлен на макушку бюста, поставленного на пьедестал пониже. Ангел изваян из мрамора. Из мрамора и надгробная плита. Бюст отлит из бронзы и изображает сурового мужчину с одутловатым лицом, длинными, закрученными на концах усами и коротко подстриженной бородкой.

– Посмотри, это бюст Амедеу Карака. У него было поместье в здешних краях, в Меригоале, у самой реки. В девятьсот седьмом году этот герой собственноручно убивал крестьян. Помнишь девятьсот седьмой год?

– Помню. Я тогда мальчишкой был.

– Волнения начались в деревнях. Охватили и наши места. Однако жители Меригоалы не спешили присоединиться к бунтарям, крестьяне были запуганы помещиком, его прислужниками и жандармами. Решили посмотреть, что да как будет дальше, подумать, прикинуть. Вокруг пылали усадьбы, и только в Меригоале царило спокойствие. Покуда мужики раскачивались, подоспел этот мироед, что теперь стоит, бронзовый, перед нами. Вызвал солдат, и те не замедлили явиться. Амедеу сильное влияние на префекта имел. Солдат разбили на группы, поставили охранять двор и усадьбы. Командовал солдатами лейтенант, племянник нашего мироеда. Вот они вдвоем – дядюшка да племянничек – начали строить козни. Помещик для начала заявил, будто крестьяне украли у него поросенка. Может, поросенок сам заплутал в поле, отбился от стада в триста голов, а может, его изловили и зажарили солдаты в караулах. Никто ведь не позаботился солдатам еды послать. Их только патронами снабдили. Мироед твердил свое: в селе бунт и он понес убытки. По его приказу солдаты согнали свиней со всех дворов и отвели в усадьбу. Понесенный ущерб – одного молочного поросенка – помещик возместил, присвоив всех крестьянских свиней… Потом он выдвинул новое обвинение. Будто бы крестьяне взломали у него амбар и растащили зерно. Ты небось помнишь: в лето перед восстанием стояла засуха. Крестьяне продавали свое добро – кто землю, кто скот – и запасались хлебом. С помощью солдат помещик отобрал все, что нашел у крестьян в амбарах или под навесом. Кое у кого даже из дому мешки с кукурузой выволокли. Днем и ночью солдаты с заряженными винтовками стерегли улицы. Попробуй тут лишний шаг сделай!.. В соседних селах начались расправы с бунтовщиками. Мог ли Амедеу Карак сидеть сложа руки? Как бы не так!.. Теперь вот под мраморной плитой полеживает. А тогда разошелся: носились они с племянником по селу верхом, врывались с солдатами во дворы, вламывались в дома, стреляли из пистолетов в кого попало, без разбору. Целая неделя понадобилась, чтобы насытился он мужицкой кровью. И только когда пресытился, когда решил, что довольно нагнал на крестьян страху и изрядно вправил им мозги – теперь небось будут как шелковые, – только тогда остановился; ограничился тем, что стал людей пороть и, привязав к жердям, отправлять в Турну…

Кладбище велико. На самой вершине кладбищенского холма сверкает на солнце голубой мавзолей из стекла. Его видно даже из города – сквозь листву акаций и тополей.

– Эта кровавая собака Амедеу застрелил и мою мать, – продолжает дядюшка Попугай. – Вот я время от времени и прихожу сюда плюнуть на его памятник. И всякий раз такое в душе чувствую отвращение, что плюнуть толком не могу, все попадаю… на ни в чем не повинную траву.

Мы подымаемся к голубому мавзолею на гребне холма. Мавзолей обнесен невысокой оградой. От воротцев к нему ведет мощенная камнем дорожка. По обеим сторонам дорожки – цветы; осенью они блекнут и увядают, зато сейчас, в середине весны, пылают ярким пунцовым румянцем. Сквозь прозрачные стеклянные стены заглядываем внутрь. В глубине на задней стене – огромный, в человеческий рост, портрет в раме. Этот покойный совсем молодой человек. Лет двадцать, никак не больше! Молодой и красивый!.. Брови дугой изогнуты, над верхней губой – тонкая ниточка усов. Под портретом – надпись:


КЭЛИН КЭТЭЛИН БЫЗЫК

Как метеор

во тьме небес,

явился,

вспыхнул

и исчез!

L'esprit a tue la matiere[15].

– Тут лежит сын аптекаря Бызыка, чей дом рядом с магазином «Невеста», – поясняет дядя Попугай. – Два года назад выбросился на мостовую с балкона…

Рядом с книжной лавкой «У золотого попугая» высятся два двухэтажных дома – это для нашего города редкость. В одном разместилась «Аптека Кэтэлина Бызыка», а в другом открыт с раннего утра до позднего вечера магазин «Невеста», хозяин его Атанасие Гушэ, брат господина Мьелу. Братья друг другу не конкуренты: в «Ангеле» торгуют гробами и свечами, ладаном и саванами, а в «Невесте» товары для невест – белая вуаль, фата, серебряная канитель, белые туфли и раскроенные платья, которые остается только слегка подогнать по фигуре покупательницы. Эти платья шили в комнатке за прилавком две девушки.

Самая бойкая торговля идет в «Невесте» осенью, когда после уборки кукурузы в селах гуляют свадьбы. Парнишки-приказчики, нацепив банты из канители, будто свадебные гости, торчат возле магазина на тротуаре и зазывают крестьян зайти в магазин и раскошелиться, чтобы у Атанасие Гушэ рос оборот. Иногда, смеха ради, мальчишки пристают к старухам, которые, вспомнив давно пролетевшую молодость, останавливаются поглазеть на витрину. В витрине выставлен гипсовый манекен – женщина, разодетая к свадьбе, вечная невеста, ожидающая жениха… Лицо невесты от времени потрескалось. Облупились от солнца накрашенные губы.

– Милости просим, милости просим, барышня, заходите. Имеются белые туфли и подвенечный убор из померанца…

– Ах, чтоб вам пусто было, охальники…

И старуха отходит от витрины.

– У братца Мьелу дела-то получше моего идут, – сокрушается хозяин «Невесты». – Я торгую тем, что потребно для свадеб, а он – для похорон. А хоронят завсегда чаще…

Хоронили в городе и впрямь довольно часто. Попы всех четырех церквей едва-едва управлялись с похоронами, молебнами, панихидами. Особенно много умирало детей. На нижнем конце города – а больше половины города находилось в низине – улицы весной заливало паводком, целые озера воды стояли в заброшенных дворах и на опустевших площадях; озера превращались в гниющие болота, которые отравляли воздух до самого прихода зимы, пока не скрывались под снегом. Ослабленные, измученные малярией детишки погибали в первую очередь. В такое время «Ангел» торговал крошечными гробиками и гробами чуть побольше.

Кэтэлин Бызык состарился, занимаясь продажей пилюль, порошков, мазей против вшей, забившихся в швы рубахи, в пояса, в складки порток, и приготовлением притирок против чесотки. По четвергам, когда базарные дни, в аптеке Бызыка густой толпой толкутся крестьяне. Робко ступают по выложенному плитками полу. Их пугают аптечные весы, стоящие на прилавке, – маленькие, медные, блестящие; берет оторопь при виде полок, уставленных стеклянными банками.

– Чего тебе, дедушка?

– Порошков. У племянника живот вспучило. Должно, глисты…

– А тебе чего, тетушка?

Тетка подходит поближе и шепчет аптекарю на ухо – он плохо слышит:

– Мазь от чесотки…

Сторожа, охраняющие разбросанные по полям помещичьи фермы, пастухи, стерегущие овечьи отары, стада свиней и коров, покупают средство от вшей. Большинство крестьян спрашивает мазь от чесотки. Аптекарь продает им эту мазь в серых картонных коробочках.

– Только сами сначала вымойтесь, – любезно советует аптекарь.

– Мыться-то мы моемся – люди небось, – да вот переодеться не во что. А коли не во что переодеться, от мытья проку мало. На вымытое тело все ту же грязную рубаху натягиваешь. Матерьял больно дорог, господин аптекарь. Да и лекарства твои недешевы. Одна наша работа ничего не стоит…

В аптеке крестьяне стаскивают шапки, мнут их в руках. В другие лавки входят прямо в шапках и долго торгуются о цене. А здесь отдают аптекарю, сколько просит. С аптекарем торговаться не пристало.

Аптекарь маленький, щупленький – цыпленок, ни дать ни взять цыпленок. Только голова огромная. Огромная и лысая, на носу очки с толстыми стеклами. Была у него жена. Померла год назад, не пережив смерти сына.

– Вот так, – продолжает рассказ дядюшка Попугай, – взял и выбросился с балкона на улицу с зонтиком…

– А с зонтиком почему?

– Наверно, проверял, сможет ли удержаться в воздухе.

– Он что, не в своем уме был?

– Да уж, видать, не в своем уме.

– Не понимаю, зачем люди себя жизни лишают. От смерти и так не уйдешь.

– По слабости характера, – отвечает дядюшка Попугай. – По малодушию. Не у всех хватает мужества бороться с жизненными невзгодами.

– А какие такие невзгоды у сына аптекаря?

– В лицее сын Бызыки всегда был самым первым. Дома им гордились. «Мой сын, – говаривал аптекарь, – станет большим ученым». И все с ним соглашались. Паренек, и верно, способный был, смышленый. Отец послал его учиться во Францию. Хотел, чтоб из него вышел инженер, чтоб на всю страну ему равных не было. А в Париже парень возьми да влюбись. Началась война. Пришлось сыну аптекаря возвратиться домой. А возлюбленную с собой взять не удалось. По этой причине и умом тронулся. Сперва тосковал, а потом и вовсе отчаялся. Прыгнул с балкона и переломал себе кости. Промучился несколько дней и помер.

На портрете Кэлин Кэтэлин Бызык очень красив, большие глаза так и светятся. Теперь этот взгляд только на портрете.

– А ну его к чертям, кладбище! Пошли в город, дядя Попугай!..

Мы спускаемся вниз. Весна в разгаре. Цветут акации. Кладбищенская ограда вся в белой кипени цветов, от их аромата кружится голова.

Солнце клонится к западу. Я шагаю медленно. Теперь я снова хожу босиком и ступаю осторожно, чтобы не споткнуться. Лохмотья свои я тоже наконец сбросил.

Однажды через город проезжала моя двоюродная сестра Дица из Секары. И случайно заметила меня перед бакалейной лавкой Вуртежану. Подошла, оглядела с головы до пят. С головы до пят смерила меня несколько раз взглядом своих глаз, глубоко запрятанных под густыми бровями; брови ее стали еще пышнее и длиннее, чем прежде.

– Эй, Дарие, что ты здесь делаешь?

Заячьей губы у ней уже нет. Только шрам тонкой светлой полоской напоминает о прежнем уродстве. Теперь Дица здоровая, широкобедрая женщина с большими толстыми руками, одним словом – крепкая рабочая баба.

– Торгую дегтем, – отвечаю. – Дегтем, солью и пенькой.

– А зачем это тебе?

Я пытаюсь рассмеяться. Дица подходит и берет мое лицо в свои ладони. Точь-в-точь как когда-то, очень давно, в ту ночь, когда на улице бушевала метель.

– Чтобы есть, – отвечаю.

Я опустил глаза. Одежда, прикрывавшая мое тело, годилась только для того, чтоб выбросить на помойку.

– Я приду в следующий четверг, – говорит Дица. – Жди меня здесь.

Она идет к телеге и возвращается с большой краюхой хлеба.

– Ты, верно, голоден. На вот, возьми, поешь…

И она укатила. Но неделю спустя снова появилась возле лавки. Протянула мне сверток.

– Вот тут тебе рубаха и исподнее. И душегрейка. В сундуке нашлось. Еще от Пантилие осталось. Надень, а лохмотья свои выбрось…

Я не стригся уже несколько месяцев, и волосы отросли такие длинные, что закрывали мне шею и уши. Все это время я ходил без шапки, с головой нечесаной и немытой. Ветер, вздымавший по улицам тучи пыли, еще пуще растрепал мои патлы. Тайком от хозяина я взял в лавке кусок мыла и спрятал его за пазухой.

– Хозяин, можно отлучиться на часок?

Народу в лавке не было. И хозяин отпустил меня.

– Хочу сходить повидаться с родными.

– Ладно, ступай.

Захватив сверток, подаренный Дицей, я пересек город, миновал станцию и железнодорожное полотно и добрался до моста, через который лежал путь к цыганскому табору, что раскинулся за лесом, на холме. Спрятавшись под мостом, я разделся и залез в воду. Целый час, если не больше, я тер себя мылом. Потом выплыл на середину, где глубина была несколько саженей, и вдосталь наплавался на боку, работая одной ногой. Вода была холодная, но от быстрого движения я согрелся. Накупавшись вдоволь, вылез на берег. Швырнул в воду старые лохмотья и примерил одежду, принесенную Дицей. Рубаха оказалась длинна, чуть не до земли, порты тоже велики, душегрейка слишком широка и просторна, и все-таки чистое облаченье, оставшееся от Пантилие Уцупэра, показалось мне несравненной роскошью. На обратном пути я зашел в парикмахерскую. Парикмахер-турок настриг с меня машинкой целую корзину волос.

– Я сейчас не при деньгах, мастер, завтра возьму у хозяина и заплачу.

Турок меня знал.

– Ладно, приятэл, принэсешь деньги завтыра.

На другой день я принес ему монетку в десять банов – круглую, ржавую, с дыркой посередке.

Кладбище осталось позади. Осталась позади и городская окраина. На город опустились сумерки – наступил теплый, окутанный синей дымкой вечер.

– Пойдем на бал, – зовет меня дядя Попугай, – повеселимся.

– Пойдем, – соглашаюсь я. – А где это?

– В низине, у домов Дудеску.



Зимой в Омиде, между рождеством и великим постом, в школе устраивали бал – обычно в субботу вечером, чтобы те, кто проплясал всю ночь, могли в воскресенье отоспаться. Нас, ребятишек, тоже приглашали – вытаскивать из классов скамьи и складывать их у стены во дворе. Потом мы мели и скребли пол, отмывали его горячей водой, чтобы сверкал как стеклышко. Под самый потолок подвешивали ленты из разноцветной бумаги и той же цветной бумагой заклеивали трещины в стенах. Обмазывали дегтем железную печку в углу, так что она сияла и блестела. Отмывали даже каменные ступени входа. Почти из семи окрестных сел съезжалась в нашу школу чистая публика: писаря с женами и дочерьми, сборщики налогов и священники – все те, кто одевался в заграничное, носил высокий стоячий воротничок и котелок. Одним словом, сельская верхушка. Из города привозили музыкантов, от станции до школьного двора их доставляли на пролетках; музыканты сидели в пролетках, положив скрипки на колени. Из примарии и с почты собирали все лампы, и в школьном зале становилось светло как днем. С наступлением темноты начинался бал. Мы, вскарабкавшись на забор, заглядывали в окна. Гремела музыка, и счастливые парочки до умопомрачения кружились в танце.

– Во веселятся-то!

– А чего им не веселиться? Едят до отвала, спят досыта, забот никаких, работать не работают, а монет – полны карманы…

От этих балов была польза и нам. Мы начинали кое-что понимать… Под утро бал заканчивался и в корчмах шли попойки. Мы расходились, ложились спать и видели сны. И сны не всегда были приятные.

– Так где, вы сказали, будет бал, дядюшка Попугай?

– У Дудеску.

Поблизости от Дудеску нет никакого зала. Бал устраивают под окнами одного из его домов, на широкой площадке, которую хозяин спрыснул водой и подмел. Я с дядей Попугаем держусь с краешку. Музыканты играют вальс «Голубой Дунай»… Музыка разносится далеко. Со всего города собрались девушки и парни. Пришел и Добрикэ Тунсу, и три дочери хозяина Бэникэ. Одна из них, которую прозвали Бутончиком, подходит ко мне.

– А тебе чего здесь надо?

– Хочу поглядеть на бал…

– А ну, брысь домой… Не твоего ума это дело…

– Оно и впрямь не моего…

Широкие улицы залиты голубым лунным светом.

Хозяин мой живет на окраине возле станции, в низеньком домике из трех комнат. Домик – загляденье. Как-то я зашел в самую дальнюю комнату. Там стояла широкая кровать, накрытая синим покрывалом. На ней спал хозяин с женой. В углу между окном и зеркалом помещался жестяной умывальник, над умывальником – большая лампа под белым абажуром…

Во второй комнате спали дочери хозяина, все пять на одной постели, улегшись поперек, совсем как у нас в деревне. Только и разницы, что вместо циновки на нары положен тюфяк. Дочери укладывались спать в том порядке, в каком появлялись на свет: с одного краю – самая старшая, с другого – самая младшая, между ними оставалось не так уж много места.

Ни одна из девушек еще не замужем. Хозяин, при всей его бойкой торговле, богатства, похоже, не нажил. Сам он и хозяйка рубахи свои занашивали до дыр. В латаных платьицах и рубашонках бегали и младшие дочери. Только девицы постарше, на выданье, одевались поприличнее, чтоб можно было показаться на людях; в этих нарядах они и щеголяли субботними вечерами на Большой улице, прогуливаясь стайкой мимо кофеен, вокруг статуи генерала Манту, того самого, что оставил в наследство своим племянникам окрестные леса и имения.

В той же комнате на железной койке – такую я видел когда-то у писаря Стэнеску – спал и любимец семьи, последыш, Бэникэ-младший…

Вечером я возвращался домой, таща Бэникэ на закорках. Когда косоглазому отпрыску хозяина казалось, что я иду не так быстро, он колотил меня пятками по ребрам.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36