Однако не это, пожалуй, послужило причиной тревоги, охватившей ярмарку.
В трактирах вовсю наяривают ватаги музыкантов. Отовсюду, из самых отдаленных городов, слетелись певицы. В одном ресторанчике я замечаю моего шурина Альвицэ, он во хмелю, на коленях у него какая-то певичка мурлычет ему на ушко куплетцы:
Вот мой нежный, вот мой хрупкий,
Что с меня спроворил шубку
И измял на мне всю юбку.
Как неудачно все сложилось у моей сестры Евангелины! С самой свадьбы одно несчастье за другим. За Иона Альвицэ она пошла без любви – он ее выкрал. Правда, парень Ион был состоятельный – землю имел, рабочий скот – и к тому же сам красавец писаный. Да испортила его армия. Определили Альвицэ в гусары. Как-то на пасху приехал он домой: черный мундир, продолговатые пуговицы красными шнурами перевиты, на брюках – широкий черный кант, сапоги с розеткой и со шпорами как зеркало блестят, на ходу поскрипывают. Над губой – черные тонкие усики, и глаза темным блеском сверкают. Женщины так на него и набросились, проходу не давали. В Кукулясе он совсем опустился. Приставили его денщиком к офицеру. Так он первым делом обучился в карты играть и к выпивке пристрастился… Чтобы любовницу нарядить, продал волов, нотариусу и попу весь скот в карты продул. А у сестры один ребенок на руках, другой вот-вот родится, лицо землистое, увядшее, а кожа вокруг носа бурыми пятнами пошла. Всю землю спустил Альвицэ за время службы. Приедет, продаст, деньги просадит и уедет. Начал к сестре приставать, чтоб та и свой участок продала, скандалил, бил ее…
А теперь вот занялся маклерством, посредничает у греков, торгующих зерном, кукурузой, брюквой. Евангелина своих детей стала у нас оставлять: утром принесет, вечером забирает.
У певички нос картошкой – разбили небось в кулачной драке. Лицо блестит от помады и крема.
Я замешиваюсь в толпу чем-то взволнованных людей: оказывается, в полночь ждут объявления мобилизации, мы вступаем в войну… Город могут обстрелять из орудий, расположенных в Никополе… Кто-то спорит: у болгар-де нет таких дальнобойных орудий. Я тороплюсь убраться прочь с ярмарки и из города…
Наши спят. Я устраиваюсь во дворе, под шелковицей. Дожидаюсь полуночи…
Вот и полночь.
Все повторяется, как и три года назад…
Тишину ночи разрывает колокольный гром. Как оглашенные, надрываются колокола нашей церкви. Трубит среди ночи ветеран Диш…
Село пробуждается. Женщины выскакивают на порог с причитаниями:
– Ой, Ион, Ион! На кого ты нас опять покинешь!
Отец сходил в примарию и вернулся.
– Война будет, – говорит он нам.
Кого заберут из наших мужчин? Никого. Отец уже стар; брат Ион еще молод… Значит, на фронт уйдут зятья, племянники – сплошь вся родня.
В окнах горит свет. Со всех дворов несется плач.
Ночь прошла. Ни грозы, ни дождя она так и не принесла. Утро выдалось ясное, на голубом небе – ни облачка.
На станцию то и дело прибывают пустые товарные составы.
Более пристально, чем три года назад, разглядываю я толпы людей, устало бредущих из дальних селений. Их подгоняют жандармы с карабинами на плече. У людей землистые лица, потухший взгляд. Рядом с мужчинами – согнувшиеся от горя женщины, босые, оборванные, с заспанными лицами; они тащат на спине котомки с едой. Под ногами путаются дети. Но мамаши на них и не смотрят. Глаза их не видят никого, кроме уходящих.
– Смотри возвращайся, Кодин…
– Постарайся вернуться, Штефан…
Мужья молчат, не в силах разжать зубы. Кто-то бросает:
– Теперь небось потяжеле будет.
Шагает на станцию и Тицэ Уйе, босой, полуголый, в дырявой шляпе. Идет воевать за целостность границ нашей родины, за их расширение. Ведь именно так пишут в газетах, доставленных в село. С этими же словами обращается к людям, идущим на смерть, наш желтолицый писарь Джикэ Стэнеску:
– Вы отправляетесь на войну, братцы. Вам повезло. Вы покроете себя славой. После окончания войны родина наша станет еще больше и еще богаче…
– А нам что от этого прибудет?
– Как что прибудет? Что за странный вопрос, Тицэ Уйе?
– Вопрос как вопрос. Только вам на него не ответить.
– Ничего нам не прибудет. Одни страданья. А под конец смерть.
Это Оведение напомнил о смерти.
– Что же приказчики вместе с нами на войну не идут, а, писарь? – подает голос Згэмыйе.
– Как же они пойдут? А кто позаботится о виноградниках, об угодьях, о хозяйственном инвентаре?
– А сынки лавочников и богатеев почему дома остаются?
– А их, Пэликэ, мобилизуют работать на месте, они грамотные. Надо ведь кому-то вести счета в префектуре, в полковых хозяйствах, без этого тоже нельзя.
– Вот и выходит – правильно нам молодой кузнец объяснил, – на войну гонят бедняков, чтоб богатые еще больше разбогатели.
– Глупости! Задурил вам кузнец голову. Но теперь с его баснями покончено. Сам на фронт идет.
За Тицэ Уйе поспешает Флоаря, его жена, а следом и их близнецы-дочурки – Добра и Думитра. Крошки подросли. У обеих голубые глаза – под голубым летним небом родились, прямо в поле, – и заплетенные в косички желтые, как пшеничный колос, волосенки. Дома у Тицэ Уйе еще трое осталось, мал мала меньше. А еще одного Флоаря под сердцем носит. Лицо у тети Флоари землисто-желтое, а живот большой, раздувшийся.
– Пиши мне, Тицэ, дорогой мой.
– Напишу, Флоаря, напишу.
– И возвращайся, дорогой. Деток пожалей, девочек наших.
– Вернусь, Флоаря. Жалко мне детишек и тебя жалко. Да еще и дельце одно есть…
Они направляются к станции, где их ждут пустые составы. Впереди них и позади бредут остальные…
Мой двоюродный брат Думитру Пэликэ шагает вместе с Оведение, Малышом, Лишку Стынгачу и Удудуем. Их жены и детишки гурьбой тащатся следом.
– Все мы, братцы, в одном полку, так что будем друг за друга держаться. А вернемся, дела на всех хватит.
– Кабы вернуться.
– Ну кто-то ведь уцелеет.
У каждого одно на уме: теперь придется туго.
Небо над нами высокое, синее, воздух сухой, вроде бы даже пахнет гарью.
Составы прибывают пустыми, а отбывают переполненные.
Прошел день, второй, третий. А на станции по-прежнему людское море.
Человеческий поток не иссякает. Люди все подходят и подходят, и их отправляют дальше. На место ушедших, словно из-под земли, появляются новые.
Среди мобилизованных я вижу и своего двоюродного брата Янку. Он возмужал. Сожженное солнцем, обветренное лицо потемнело. Но телом он так же тщедушен, как и прежде.
– И ты тоже на фронт, Янку?
– Тоже!..
– А говорил, что освобожден от армии…
– Был освобожден. Да передумали власти. Наши сельские заправилы. Я для них как бельмо на глазу, вот они меня и упекли. А война, Дарие, предстоит долгая, тяжелая. Много человеческих жизней унесет. Хорошо, тебе еще лет мало. А то бы…
А то бы и меня посадили в вагон и погнали на фронт… Много человеческих жизней унесет эта война… Конечно, Янку не о себе говорил. О чужих жизнях думал… И погиб через неделю, едва добравшись до передовой…
Но вот пришел день, когда станция опустела. Мужчин в селе почти нет. Одни женщины, старики да детишки. Да сыновья корчмаря Бучука. Да Милуцэ, сын мельника Гунэ Изопеску, студент, освобожденный по состоянию здоровья.
На селе по-прежнему блюдут порядок писарь с прима-ром; остался блюсти порядок поп; блюдет порядок и сборщик податей. В военное время до крайности необходимо, чтобы налоги платили исправно.
Частенько слышишь: война требует денег.
Чьих денег? Народных. Пусть теперь налоги платят женщины…
Война идет где-то далеко. Но вдруг со стороны Дуная до нас донесся гул орудий. Снаряды рвались в самом центре города. Загорелись дома. Напуганные рушанцы побросали свое жилье и повалили в села.
Докатились и до Омиды. Не осталось ни одного дома, где не поселилась бы семья горожан. По утрам они толкутся возле примарии и сетуют: они не могут без белого хлеба, им приходится спать на циновках, их заели клопы!.. При этом горожане поносят крестьян, которые их приютили, а заодно и всех деревенских – они, видите ли, поленились выстроить себе жилье с удобствами… Городские барыни требуют у хозяек, чтобы те стирали им белье. И представьте, какое нахальство – эти босоногие оборванки-бабы не желают пачкаться в корыте с чужими тряпками! А ведь эти тряпки, говорят, из настоящего шелка. Такая дерзость окончательно выводит из себя горожанок.
– Послушайте, дорогая, какая наглость! Говорю это я Илинке – ну, бабе, у которой поселилась, – постирай, мол, мне белье. И знаешь, что она ответила? «Стирай на себя сама, барыня, небось руки не отвалятся, если разок в корыто окунешь».
– Это они из-за войны очумели, не то бы…
С фронта приходят почтовые открытки, нацарапанные в спешке, на колене. Соседи приносят их мне – разбери, мол, что тут сказано.
Я разбираю. Во всех одно и то же: «Позаботьтесь о волах. Не подохли бы. Мы наступаем».
Первое время новости звучали именно так. Потом зазвучали иначе: «Мы отступаем».
Сначала армия продвинулась по горным перевалам в Трансильванию. Солдаты разбили и отбросили противника. Но потом немцы стянули с других фронтов войска с пулеметами, пушками и авиацией. И ход войны резко изменился. Как бы ты ни был храбр, голой грудью на врага не попрешь. Солдаты гибли без счету. В примарию приходят извещения – погиб такой-то и такой-то. Женщины одеваются в траур, прикрепляют на стену дома на видном месте лоскуток черного крепа. Тут бы и поплакать над могилой, да могила далеко – так далеко, что не знаешь и где. На кладбище поп хоронит гробы без покойников, только с одеждой погибшего – на место, где положено быть ногам, кладут опорки или постолы, потом штаны, рубаху, кэчулу… На кладбище вырастает еще один крест.
– Теперь и мне есть куда пойти в праздник с возженным ладаном. Есть где поплакать.
Утром в воскресенье, пока еще не поднялось солнце, вдовы с черепком в руке и ладаном под мышкой идут на кладбище. Опускаются перед могилой на колени, зажигают ладан, ладан курится, а женщины причитают над тем, кто ушел в иной мир. Аромат ладана разносится по всему селу. Но налетит ветер, развеет запах, осушит слезы.
– Отчего это нас немцы колотят?
– Оружия у нас нету…
В селах много калек объявилось – слепых, без рук, без ног…
– Петайке снарядом ногу оторвало. В госпитале помер…
– Гуцэ Рошу без обеих рук остался. Умолял солдат пристрелить его, чтоб не мучиться. Долго еще маялся, пока кровью не изошел.
– Иону Удудую в живот угодило. А он еще бежал за другими вслед, кишки руками придерживал… Потом споткнулся. Повалился. И не поднялся больше…
– Из семерых сыновей Давида Флоройу четверых уже нету… Дай-то бог, чтоб хоть один живой воротился…
Дед Флоройу пришил на свою кэчулу четыре черных лоскута. Лицо его словно окаменело. Но слез не показывает. Не жалуется. Только крепче сжимает в руке свою палку. Словно решился раскроить череп тому, кто погубил его детей.
По селу ходит в зипуне мужик из хуторских, один рукав у него пуст – потерял руку. Крестьяне собираются вокруг, слушают его рассказы.
– Война долго протянется, – говорит мужик. – Пока немцев не разобьют – не окончится. Оружие у немцев отменное. Особливо пулеметы и пушки. Наших пулеметным огнем так и косило – ровно колосья Бековой жаткой… А у нас оружия совсем нету. Чуть не голыми руками воевать послали – винтовки старые, патронов – кот наплакал, амуниция драная… Ровно скот на бойню…
– Мир после войны должен перемениться, – говорит Думитру Думитреску. – Поднимутся народы. Рухнут монархии.
Нашел в нашем селе прибежище и супрефект. Как мы узнали, немецкому цирку пришлось худо. Мужчин и женщин с раскрашенными лицами упрятали в тюрьму, за решетку. Слона и жирафу поручили заботам какого-то крестьянина из долины Олта. А лошадок присвоил Алистар Мынзу, запряг их в свою пролетку. Веры к этим лошадям у него нет – надел на них упряжь с вожжами. Громыхая в своей пролетке по большаку, он беспощадно нахлестывает бичом по их нежным спинам. Хотя по возрасту Алистар Мынзу почти мальчишка, но его назначили супрефектом, и теперь он объезжает всю Кэлмэцуйскую волость. Учредил в каждом селе комитеты по реквизиции. У крестьян забирают лошадей и целыми табунами гонят в город. Оттуда их везут на фронт, запрягают в пушки и обозные подводы – возить грузы. Гибнут на войне люди, гибнут и лошади. Пуля – дура. Снаряд и подавно. Реквизиции подлежит и рогатый скот, в первую очередь волы…
– Чем же прикажете солдат кормить? Им мясо требуется…
– Добро, коли оно до солдат дойдет!.. А то ведь поди все в офицерских столовых застрянет…
У кого три рубахи, две отдай в пользу солдат. У кого две, тот отдает одну. А вот у кого одна-единственная… У большинства мужиков только по одной…
– Ну и нищий народ!.. Небось от лени обнищали…
Удивляется Алистар мужицкой бедности. Качает головой. И ругается с досады…
– А что помещики на войну жертвуют?
– Герасие что дает?
– А что – Гогу Кристофор?
– А полковник Пьенару?
– Стате Пантазь?
– А что Афаназие?
Крестьяне спрашивают напористо, смело.
Супрефект Алистар Мынзу отбивается:
– И они дадут, не беспокойтесь, я их тоже в покое не оставлю…
– Когда же дадут-то?
– Попозже, когда еще тяжелее станет. Сейчас вот с вас собираю. А потом и с них буду брать – скот, одежду, зерно… Так что будьте спокойны…
– А то ведь и тут за всю страну отдуваемся, господин супрефект.
– А разве вы не страна?
– Что ж, теперь будем знать…
Лица мужиков помрачнели еще больше. До села докатились вести, что фронт прорван, что солдаты гибнут тысячами, а противник – все ближе и ближе. Кое-кто высказывает мнение, что немцев-де остановят на Олте.
На Олте! Я, может, и поверил бы, кабы сам не знал эту реку! Местами ее можно на лошади вброд перейти. Разве такая речушка – преграда для армии?
Немцы совсем близко. Уже в северной части уезда. Телефонная связь прервана. Завтра они могут быть у нас. Завтра…
На станции остановился – да тут и застрял – эшелон с ранеными. На телегах мы перевозим раненых в село. Выносим из школы скамьи и стелем на пол солому. И укладываем на нее солдат. Грязных, заросших, с тяжелыми ранами на теле, на руках, на ногах…
Доктор Ганчу отбыл на фронт. Как и Чиреш, санитар. Мы, ребятишки, пытаемся их заменить. Выпрашиваем по домам чистое белье, рвем его на полосы. Промываем раны и посиневшие рубцы, перевязываем их.
Раненые оставлены на наше попечение. Многие уже обречены. У них только одно желание: пить, пить. Губы у них распухли, побелели и потрескались. Они с трудом шевелят ими: воды, воды!..
Так вот она – война! Теперь я знаю, что это такое. Мы все теперь знаем, что такое война…
Каждое утро мы уносим умерших, взяв их за руки и за ноги. Укладываем в телегу и отвозим на кладбище, где роем новые могилы. Если померло пятеро, кладем в одну могилу всех пятерых, и если умерло двенадцать, то и для всех двенадцати роем одну могилу.
Хороним без гробов.
Поп отчитает над могилой молитву.
Служка помашет кадильницей, где давно уже нет и намека на запах ладана. Вот тебе и вся служба.
Писарю остается лишь позаботиться о том, чтобы собрать военные билеты умерших и отметить их в книге примарии.
Умирают по-разному: кто вытянувшись, кто сжавшись в комок. У одних на лице успокоение, словно смерть для них тот долгожданный покой, которого они не знали при жизни. У других лица хмурые, оскаленные, искаженные мукой. Наверно, они долго боролись со смертью.
– Немцы уже в Доробанце. Скоро нагрянут и к нам.
Утро выдалось серое и туманное. Наступал день сырного святого. С ночи начинался рождественский пост.
Я прошел по селу, вернулся домой к ужину. Мы ждем отца. Его что-то долго нет. Усаживаемся за стол – хоть немного утолить вечно терзающий нас голод. Брат зарезал курицу – как-никак праздник, а мама приготовила из нее чуламу. Чуламу заедаем мамалыгой – это очень вкусно. Я держу в руках куриную ножку. Грызу и облизываю губы.
Вот и отец.
– Немцы! Уже на холме.
Мы всей оравой выскакиваем из-за стола, взбираемся на насыпь. На расстоянии выстрела из рогатки – четверо конных немцев, осторожно продвигающихся вперед. На головах у них каски. Лошади под немцами крупные, хвостами достают до земли.
На станции еще остались наши солдаты. Раздаются выстрелы… Немецкий патруль заворачивает коней и скачет обратно. У одного из немцев слетает с головы блестящая каска, скатывается в межу. Мы бросаемся и подбираем ее. Надеваем на палку и несем в село как драгоценную военную добычу. К нам подскакивает писарь Джикэ Стэнеску – лицо его с некоторых нор стало еще более бледным и отечным – и выхватывает каску: он очень боится чем-нибудь не угодить неприятелю.
– Сегодня вечером немцы в село вступят. Потребуют каску. Я должен ее вернуть.
И он уносит каску в примарию, стирая с нее пыль.
Через час с другой стороны села к зданию школы подлетел еще один всадник, на этот раз без сопровождения. Все село высыпало на улицу. Вокруг немца столпилось человек двести. Народ разглядывает его с изумлением: рыжий конь всадника весь в пене и дрожит. Из ноздрей вырываются клубы пара. Прискакавший солдат зарос бородой, должно быть не брился много недель. Борода того же цвета, что и шерсть у лошади, – рыжая. А глаза зеленые. Немец белокур и скорее стар, чем молод. Правой рукой он сжимает наган со взведенным курком. Конь дрожит под ним как осиновый лист. Как осиновый лист дрожит и сам бородатый всадник.
Из толпы выходит кто-то из городских, знающий по-немецки. Это Спиру Рига, он служил когда-то в таможне, Спиру вступает с чужеземцем в переговоры.
Немец хочет знать, остались ли еще в селе румынские солдаты.
– Нет, солдат больше нету.
Немец спрашивает, нет ли оружия у раненых, которых он заметил в окнах школы.
– Нет, раненые безоружны.
Поп Бульбук выносит стакан молока и протягивает неприятельскому солдату. Немец отказывается. Боится, не отравлено ли. Тогда поп пробует молоко сам. Даже кончики усов выпачкал в молоке. Всадник поборол недоверие, берет стакан и опрокидывает себе в рот. Просит еще стакан. Потом еще. Поворачивает коня и галопом уносится прочь.
Некоторое время спустя к станции подходит конный патруль. Пришедшая следом колонна занимает село.
Мы взбираемся на забор и смотрим на неприятеля. Немцы либо уже старики, либо совсем зеленые юнцы. Старики, однако, уверенно держатся в седле, молодые же парнишки – ровесники моему брату Иону, чуть постарше меня. Немцев среднего возраста уже повыбили… Враги кажутся утомленными, лица пожелтели от бессонницы, давно не бриты, глаза мутны и ввалились. Измотаны, наверно, и кони, до самого брюха забрызганные грязью, хотя это крупные животные, длинноногие, с пышными густыми хвостами. Раздается команда, солдаты спешиваются, привязывают лошадей к заборам. Разводят огонь походные кухни. Солдаты группами устремляются по дворам, шныряют в курятниках и выходят оттуда, зажав под мышками кур и уток. Кудахчут перепуганные куры, крякают утки. Люди безмолвны как могила. Примар, поп и писарь вышли приветствовать врага и заверили немецкое командование, что в селе беспорядков не будет. Супрефект Алистар Мынзу уехал, на этот раз направив стопы в Молдову, куда, как мы слышали, поспешно отходят наши разутые, раздетые и голодные войска…
– Решающий бой дадут у ворот Молдовы…
– Бок о бок с нашими войсками сражается русская армия…
– Теперь немцев побьют…
– Недолго им тут властвовать…
Те горожане, кто знает немецкий, осмелели. Вылезли на дорогу. Заводят разговор с вражескими офицерами и солдатами.
Солдаты голодны как волки. Обжигаются горячим бульоном, разлитым в котелки. Заедают хлебом. И снова бегут к котлам. Каждый наливает себе по нескольку раз. Их повара покидали в котлы все без разбору: кое-как ощипанных кур, уток, гусей, индюшек, – все, что солдаты похватали в курятниках. С луга, что возле мельницы, увели четырех волов, забили и теперь свежуют туши прямо у дороги, разрубают мясо и складывают в телеги. Хозяева волов – два босоногих мужика из Стэникуца – стоят в стороне, мнут в руках кэчулы и плачут, словно у них померли дети, а может, еще горше:
– Ох, волы мои волы! Что мне теперь без них делать?..
В эту ночь никто не заснул.
Немцы развели лошадей по дворам и, устроив себе подстилки из соломы и кукурузных початков, улеглись возле лошадей под открытым небом.
Обходят село патрули, не дремлют часовые.
Ночь безлунная. Не видно и звезд. Белые облака опустились чуть не до самой земли. Туманная дымка окутала долины… Обволокла села.
Под утро ударил мороз. Дымку развеял ветер. И холодное, желтое зимнее солнце, маленькое и круглое, взошло над селом. И стало подниматься по небосклону.
Немецкие колонны, оставив село, двинулись на восток. Уходя, разорили товарные составы, стоявшие на станции. Забрали с собой все, что сочли нужным.
Вслед за ними на станцию устремились крестьяне, набросились на разгромленные поезда, похватали кровати, столы, стулья, занавески, посуду. Это были те составы с имуществом заолтенских горожан, которые надлежало отправить в Молдову, но по вине начальника станции Костешть послали в сторону Дуная.
Брату Иону не сидится дома. Оказывается, на станции было несколько вагонов с вином. Их разбили немцы. И теперь все – даже бабы и дети – тащат на плечах большие оплетенные фляги и целые корзины бутылок с вином.
Мама сидит на пороге дома.
– Кому охота выйти, тому придется перешагнуть через меня.
Шагать через маму никто не захотел.
Брат думал было выскочить в окно. Но окно забрано железной решеткой.
Вместо ушедших передовых частей в село прибыли вторым эшелоном подводы с немецкими и австрийскими солдатами. Они расположились в том доме, где раньше был жандармский участок. Никулае Мьелушел удрал еще ночью, не столько из страха перед неприятелем, сколько боясь односельчан. Заняли немцы и станцию.
Люди оправились от первого страха. Многие австрийские солдаты говорят по-румынски. Те, что родом из Трансильвании. С крестьянами у них быстро налаживаются дружеские отношения. Некоторые из австрияков – инвалиды, с израненными руками и ногами, с оторванными пальцами. Война им осточертела. Я слышу, как они рассуждают:
– Нас по приказу императора на войну погнали, черт бы побрал его вместе с его графьями!
Командиром у австрийцев – Ганс, жестянщик из Трансильвании. Ганс почти забыл, что он на военной службе. Поправляет крестьянам печи, чинит кастрюли, вытяжные трубы.
С немцами куда труднее. Командует ими фельдфебель Рудольф Бюргер, высокий рыжий парень с одутловатым лицом и тонкими усиками. По селу носится как оглашенный. Его потому и держат в тылу, несмотря на военное время, что в боях он слегка тронулся рассудком. Бюргер тоже говорит по-румынски.
Позже обнаружилось, что перед войной фельдфебель служил мальчиком в одной из кофеен Питешти.
Прошло немного времени, и солдаты Бюргера тоже принялись реквизировать зерно, скот и одежду.
Потом у крестьян отобрали медные котлы и медные казанки. Вслед за крестьянской посудой стали отправлять на военные заводы и церковные колокола.
Линия фронта отодвинулась за Бухарест. Доходят известия, что германские войска остановлены где-то далеко, у границ Молдовы, и что вместе с немцами против нас выступили даже турки.
– А туркам-то чего от нас надо? – недоумевают крестьяне.
Писарь объясняет:
– А они в сговоре с немцами. Воюют против нас и русских.
Теперь в село приходят новые газеты, где на одной странице написано по-румынски, на другой – по-немецки. Получает газеты писарь, который сам и читает их в примарии, читает громко, чтоб слышали все.
В газетах пишут только о победах, которые на всех фронтах одерживают немецкие войска. Газеты с похвалой отзываются о тех помещиках, которые придерживаются прогерманской политики. Я не очень во всем этом разбираюсь, однако слушаю и стараюсь уразуметь.
Раненых, размещавшихся в школе, всех, сколько их было, увезли в город. Кое-кто умер по дороге. В школе все еще стоит запах крови и гноя.
По селу из уст в уста передают: «Нынче ночью вернулся Раду Тэнасе», «Пришел сын Чукэ», «И Бэдой объявился». Что ни ночь в село возвращаются солдаты, бросившие во время отступления свои полки, прячутся по погребам и амбарам.
Доходят разговоры и до Рудольфа Бюргера. Возможно, ему передал их писарь или Мица, жена колбасника, немка из Турну, которая после прихода тыловых частей пошла переводчицей в немецкую комендатуру.
Рудольф Бюргер отдает приказ: «В четыре часа дня всем солдатам, дезертировавшим из армии и возвратившимся домой, явиться в примарию. Укрывающихся не должно быть. Мы не намерены отправлять их в лагерь, нам нужно только знать их численность. Они будут считаться военнопленными и подлежат ежевечерней поверке, чтобы не сбежали из села и не вернулись на фронт. Семья солдата, не явившегося по вызову, будет подвергнута аресту».
Ветеран Диш ходит вдоль села по главной улице и трубит в трубу. Писарь оглашает приказ Бюргера.
Начинается перекличка: из армии дезертировало восемьдесят шесть человек… Восемьдесят шесть солдат возмутились и бросили оружие…
– Почему вернулись?
– Войной сыты по горло. Капралы тебя бьют. Офицеры тебе в спину из укрытия стреляют, чтоб в наступление шел…
– Не может такого быть! – кричит новый примар, поставленный во главе села Рудольфом Бюргером. Это местный богатей Миря Саву. – Надо было умереть, голову сложить за родину…
– Полегче насчет родины, примар. Сам-то в армии служил? – спрашивает однорукий инвалид с хутора.
– Не служил, потому один сын у родителей, а у нас земля, ее обрабатывать надо.
– А раз не служил, помолчи. Тебе-то сам бог велел идти воевать, землю свою оборонять. Мне-то оборонять нечего – вшей разве что…
– Попридержал бы язык, однорукий. Я тебя еще по восстанию знаю…
– Вот и хорошо, что знаешь.
Миря Саву мал ростом, толст и кряжист. У него много земли и скота. Чтобы сохранить добро от реквизиции, он напросился в примары. Обещал служить немцам верой и правдой. Ближе к вечеру Миря вызывает к себе в примарию женщин помоложе, из тех, у кого мужья на фронте. И насилует прямо на столах или на полу.
Если они помалкивают, освобождает от поборов. А жене своей только одного ребенка позволил родить, чтобы после смерти наследство дробить не пришлось…
На хуторе был учитель, офицер запаса. Он ушел на фронт, оставив дом, жену и двоих детей.
Красивая у хуторского учителя жена! Образованная. Дочь мелкого хозяйчика с Олта. Училась в бухарестском пансионе. Может и по-немецки болтать. Первым ее открыл для себя Ганс. А потом уж и Рудольф Бюргер. Отведал Ганс бюргеровской плетки. Утерся, откозырял и удалился.
И теперь в доме учителя Биволару что ни вечер устраивает попойки фельдфебель Рудольф Бюргер. Тарарам стоит до самого утра. Иногда среди ночи жену учителя можно видеть на улице – обрядившись в военную форму, она прогуливается с немецким комендантом под ручку. Женщины в разговорах поносят ее, а при встречах отворачиваются.
Уже стало известно, что Биволару попал в плен и лагерь находится где-то в Германии.
Каждую неделю от учителя приходят длинные письма в распечатанных конвертах. Эти письма читают все: и писарь, и почтальон, и даже стражник из примарии. И все село знает, что в них содержится.
Учитель болен и уже потерял надежду на возвращение. Он просит жену окружить детей заботой, пишет о любви, которую питал к ней прежде и хранит до сих пор. – Умоляет быть благоразумной.
Развалилась и семья Томы Окы, корчмаря. Умер корчмарь, а вскоре его примеру последовала и жена. Старшие дочери уехали в город. И покатились по скверной дорожке. Младших забрали к себе родственники по матери. Хозяином корчмы и всех хозяйственных пристроек остался Митикэ.
– Ну что, поедешь теперь в город учиться, Митикэ?
– Какое там ученье, раз отец помер…
– И что будешь делать?
– Все продам и проем.
– А потом?
– А там будет видно, что потом.
Митикэ продал сараи, амбары, продал и дрова, заготовленные на зиму. Скота на продажу не было – скота корчмарь не держал. Каждый день Митикэ съедал по курице – сам их резал, сам ощипывал и зажаривал. Но скоро куры перевелись. Тогда сын корчмаря продал оконные ставни. Потом двери и окна прямо с наличниками и косяками. Еще раньше продал буфетную стойку, стаканы, бутылки и бочки, что стояли в погребе. Одежду родителей роздал цыганам. Продать ее не вышло. Кому охота покупать рубахи чахоточных?
– Ну как, Митикэ, есть еще что жевать?
– Больше нечего…
– А работать не собираешься?
– Не-е. Работа – это не по мне. Тятька был корчмарь. Я – сын корчмаря. Мне не пристало работать…
– Что ж тогда делать будешь?
– Терпеть.
– До каких же пор?
– Пока не помру.
Я думал, он шутит. Но Митикэ Окы не шутил. Прошла осень, наступила зима. Трещат морозы. В самой теплой комнате – без окон, без дверей – Митикэ постелил охапку соломы. Лежит на соломе и ждет. Подле него – кувшин с водой. Время от времени берет Митикэ кувшин, подносит ко рту. Отпивает глоток и ставит на место. И опять лежит не двигаясь. Пошел по селу слух: Митикэ Окы лежит на соломе и смерти дожидается…
– Захворал, что ли?
– Да нет, не захворал. Только во что бы то ни стало помереть хочет.
– Как же можно помереть, коли здоров?
– А что тут такого, ежели в рот ни крошки не брать. Терпишь-терпишь да в один прекрасный день и окочуришься… Так вот и помрет сын корчмаря с голодухи.
– Да нешто это можно? Тоже небось человек! Нешто можно допустить, чтоб парнишка с голодухи помер?!
Нужда в селе безмерная. Немцы забрали все, что только можно забрать. Даже землю, и ту всю перерыли – проверяли, не утаил ли кто кукурузу. Люди ждали этого. И так все умело припрятали, что немцы ни одного зернышка не нашли. Несмотря на беспросветную нужду, односельчане, особенно соседи Митикэ, где-то достают кто ломоть хлеба, кто головку брынзы, кто кусок мамалыги. Заходят к корчмарю во двор, пробираются в дом, ищут Митикэ по опустевшим комнатам. И находят наконец.