Вот привезли они ему эти уложения, а он возьми, да и превратись в змею. И говорит: «Как же это я смогу подписать ваши пергаменты, ежели у меня и рук-то нету, все руки мне король Анри отъел!» Вот какой изверг! Тогда ваш батюшка велел этого змея положить в сундучок, отвезти на кораблике в Нормандию и там бросить на берег.
Так и сделали. А когда сундучок упал на землю, он раскрылся, змей Тома Беке выполз из него и пополз поскорее жаловаться папе Римскому Александру. Теперь не знаю, что ему скажет на это папа.
На свой лад рассказывала эта добрая женщина Ришару и о катарах, которые по ее, неведомо откуда взявшемуся мнению, молились любой дыре вместо Бога, и об ассасинах, которые полулюди-полуволки, и о тамплиерах, у коих одно плечо серебряное, другое — золотое, и из всего у нее получались сказочные истории. Большая выдумщица была мамушка Шарлотта.
Страсть к пению была у Ришара особенная, перешедшая к нему от матери, а той от первого трубадура Франции, Гильема де Пуату. Он быстро выучил все крестьянские песни, которые только знала Аквитания, но их было ему мало, и с самых ранних лет начал он придумывать свои песни. Поначалу над ними потешались, а потом и сами не заметили, как стали петь то, что выдумывал Ришар:
Ехал Шарлемань -
о-кэ! — через долины.
А за ним скакали
его паладины.
А я, не знаю как,
увязался вслед за ними.
Ехал Роланд -
о-кэ! — быстрокрылый.
Сердце у него
скучало по милой.
А я, не знаю как,
его песней утешал.
С детства наслышан он был о замечательной судьбе трубадура Джауфре Рюделя, легенда о котором успела уже обрасти пышными цветами народной фантазии, и когда ее слышал Ришар, там уже было так, что когда Джауфре плыл на корабле по морю к своей возлюбленной, графине Триполитанской, он заболел и умер, а когда привезли его к ней мертвого, он ненадолго ожил, спел самую лучшую кансону, из тех, которые вез ей в подарок, и тут скончался полностью, графиня же, тронутая до глубины души таким сильным проявлением чувства, велела похоронить его в самом почетном месте — при храме тамплиеров. Это дивное сочетание слов — храм храмовников — поражало детское воображение, и хотелось поскорее стать взрослым, отправиться туда и увидеть этот храм храмов.
Пылкий юноша нередко даже страдал от того, что на свете так много всего славного, великого и замечательного. Ему хотелось быть и лучшим трубадуром, и самым знаменитым воином, и монахом, подобным Бернару Клервоскому, и великим магистром ордена тамплиеров, и возлюбленным самой прекрасной дамы в мире, и художником, и зодчим, возводящим наилучшие здания. Единственное, о чем он пока не думал, это что когда-нибудь ему, возможно, предстоит стать королем Англии. Когда Ришару исполнилось десять лет, его забрали из крестьянской семьи. Ручьи слез проливал он, расставаясь с любимой мамушкой Шарлоттой, и кричал, что не сможет без нее жить ни дня. Но уже на второй день он утешился, когда отец повез его путешествовать по Аквитании со словами : «Ты должен увидеть, сынок, страну, которая скоро будет присягать тебе, как своему герцогу». И они почти полгода ездили по разным городам, посетили Кастильон, Перигор, Бержерак, Ангулем, Люсиньян, Пуатье, Лимож, Вентадорн, Тюренн, Кагор, Тулузу и оттуда уже на корабле проплыли по Гаронне обратно в Бордо. В год их путешествия, Элеонора родила Ришару еще одного брата, и Ришар имел неосторожность ляпнуть отцу:
— Зачем же мне еще один? Ведь в сказках обычно бывает три брата.
— Ришар! — укоризненно покачал головой отец. — Тебе сколько лет, чтобы задавать такие вопросы?
— Шучу, -почесывая нос, озорно отвечал Ришар. — А как его будут звать? Почему бы не дать ему имя Роланд?
— Его уже окрестили Жаном, Ну-ка, как будет по-английски Жан?
— Знаю-знаю, Джон. Но по-французски мне все же нравится больше. Ришар куда лучше, чем Ричард. Правда?
— И то, и другое хорошо, — улыбался отец, любуясь тем, как сын похож на него. Ведь и ему Анри нравилось больше, чем Генри.
Бертран де Бланшфор остался очень доволен тем, как новый прецептор Иерусалима сторговался в Марселе с хозяином корабля и с двенадцати турских ливров за каждое место, сбил цену до девяти и добился, чтобы им выделили самые лучшие места под навесом, между мачтой и кормой. Такое впечатление, что он не прокисал всю жизнь в своем Жизоре, а мотался туда-сюда по Средиземному морю. Великий магистр лишний раз получал подтверждение, что его выбор сделан правильно. Наконец, солнечным весенним утром они отчалили от берегов Лангедока и поплыли к далекому побережью Леванта. В дороге Жан постоянно возвращался к воспоминаниям о празднике катаров в Ренн-ле-Шато, и плоть его возбуждалась от этого воспоминания, воскресало то, даже не животное, а какое-то лягушачье, червячное чувство сладострастного ненасытного насыщения, испытанное им тогда. В нем открылись тайны, о которых он и не подозревал в самом себе. Переносясь мысленно в тот, отлетевший в прошлое, день, он вновь видел себя среди толпы мужчин и женщин, окруживших часовню в Ренн-ле-Шато и благоговейно внимающих проповеди катарского эклэрэ — так у них назывались священнослужители, или, просвещенные. Их еще называли пэрфэ и аккомпли — совершенными, подготовленными. Он ничем не отличался от остальных катаров, одетых в простые балахоны темно-серого цвета, — просто подошел к столику, на котором стояли две чаши и стал говорить. Поначалу речь его мало отличалась от проповедей католических священников, и Жан откровенно заскучал. Но потом он услышал, как сквозь проповедь Бернара-Роже де Транкавеля — а, именно так звали этого эклэрэ, — стали проскальзывать озорные змейки. Из слов проповедника-катара выходило, что мир людей, созданный Богом и размноженный Сатаною, должен быть уничтожен, и именно катары, распространившись по всему миру, призваны выполнить эту священную задачу. Мир, погрязший в грехе и разврате, отвратителен и гадок в глазах Бога, и нужно навсегда вырваться из него. Но взаимное убийство или самоубийство для этого не подходит, ибо великий Ормизд говорил, что душа способна перевоплощаться в других телах. Значит, надо убить душу и избежать мерзостных перевоплощений. Только пережив свою смерть, душа вернется к истинному богу света. Надо истребить в себе все желания и мечты, надо избегать сердечных привязанностей, дружеского тепла, любви к хорошей пище и вину, а главное — уничтожить самый сильный соблазн, превратить чувственную любовь между мужчинами и женщинами в изнурительный половой акт, в котором все должны соединиться со всеми. Именно так — все со всеми! И надо тщательно следить за тем, чтобы этот акт не приводил к появлению на свет новых страдальцев, чтобы в мир не поступало больше ни единого кусочка человеческой плоти, ни единой капли человеческой крови, ни единой искорки человеческой души. Таково было изначальное предназначение перво-человека Ормизда и к этому призывает нас богочеловек Ормизд, который имел и имеет, эфирное тело и всегда пребывает рядом с теми, кто стремится истребить в себе все плотское.
Так говорил эклэрэ Бернар-Роже де Транкавель, выступая перед собравшимися вокруг часовни в Ренн-ле-Шато катарами. Закончив свою долгую речь, к концу которой многие стали покачиваться из стороны в сторону, как психопаты накануне припадка истерии, эклэрэ взял в руки две чаши, стоящие перед ним на столике и пошёл с ними вокруг часовни, ведя за собой остальных. Толпа двигалась следом за ним, продолжая раскачиваться и распевать призывно и довольно слаженно:
— Ор-миз-де! Ор-миз-де! Ор-миз-де! Ор-миз-де!..
Обойдя три круга, эклэрэ де Транкавель остановился, поднял над собою чаши и громко провозгласил:
— Дети Ормизда! Чада катары! Богочеловек Ормизд с нами! Он вошел духом своим в чашу света и силою своей — в чашу тьмы. Причастимся же из обеих чаш и исполним нашу мессу свободы во мраке этой священной часовни!
После этих слов, собравшиеся стали подходить к эклэрэ, и он причащал каждого из одной чаши.
— Мы тоже? — шепнул Жан стоящему рядом Бертрану де Бланшфору.
— Обязательно, — улыбнулся великий магистр. — Он сейчас дает каждому крепкое зелье, обладающее, сильным противозачаточным действием. После него неделю можно не опасаться, что появится зародыш.
Когда Жан подошел к эклэрэ де Транкавелю, тот с видом обычного священника произнес:
— Причащается раб Божий Жан во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, — и сунул в рот будущего Иерусалимского прецептора ложку с зельем, оказавшимся на вкус довольно пресным.
Когда все причастились из «чаши света», стали снова по очереди подходить к «чаше тьмы». Бертран де Бланшфор на сей раз пояснил, что теперь эклэрэ дает другое зелье, являющееся сильнейшим возбудителем, и посоветовал Жану часть этого «причастия» сплюнуть, не то он до самого Иерусалима будет страстно хотеть женщину. В отличие от первого, это зелье оказалось на вкус очень жгучим, и поначалу нестерпимо захотелось пить, но постепенно эта жажда стала спускаться изо рта в пищевод, из пищевода в желудок, образуя там нестерпимое жжение, затем еще и еще ниже, покуда Жан не почувствовал, что он изнемогает от жажды обладания женщиной. Толпа вокруг него также сильно возбудилась, женщины застонали, оглаживая рядом стоящих мужчин и закатывая глаза, и у мужчин раскраснелись щеки и заблестели зрачки. В этот миг распахнулись двери часовни и Бернар-Роже де Транкавель воззвал: — Войдите во мрак, катары, и очиститесь, и освободитесь!
Он первым сорвал с себя балахон и голый ринулся внутрь часовни, где не горело ни свечечки. Остальные, нетерпеливо срывая с себя одежды, устремились следом за своим эклэрэ. Чувствуя небывалый восторг, Жан де Жизор сбросил с себя все одежды и присоединился к опьяненному сладострастным зельем сообществу катаров. Там уже начался свальный грех, и поначалу еще можно было видеть кишащие и переплетающиеся между собой, как змеи в клубке, тела мужчин и женщин, но потом двери часовни захлопнулись за спиной последнего участника радения, и все погрузилось во мрак. Это было безумие, граничащее со смертью. Жан ползал в этом месиве тел, залитом потом и семяизвержениями, слюной и женской влагой, и беспрерывно совокуплялся, исторгал семя и после этого не охладевал, а еще больше загорался новым желанием. Порой кто-то овладевал им, и тогда особенная волна накатывала на него, и он чувствовал себя женщиной, той самой Жанной, о которой мечтал всю жизнь, и это было ново, страшно тоскливо и сладостно, а душа бунтовала в груди, крича и хлопая крыльями, с которых сыпались оборванные перья, но в какой-то миг, он ясно представил себе, как этой птице оторвали голову, и она, безголовая, трепыхается курицей по зеленой траве… И снова он окунался в это слепое совокупление всех со всеми, и порой ему мерещилось, как во мраке вспыхивают какие-то потусторонние свечения, на миг озаряя кишащее свальное месиво человеческих тел. Это продолжалось много часов, прежде чем участников радения стал обволакивать сон. Он навалился на всех как-то почти одновременно, и Жан растаял в нем, оседлав очередную женщину и лишь намереваясь начать с ней. Очнулся он уже в постели, в одном из домов Ренн-ле-Шато. Первое, что он захотел по пробуждению, это продолжить то, что он собирался начать в момент засыпания, но Бертран де Бланшфор, оказавшийся на ногах раньше него, сказал ему:
— Нет уж, дорогой зятек, достаточно, а то мы ни в какой Иерусалим не уедем. А ведь нам пора собираться в Марсель.
Выяснилось, что утром двери часовни были отворены, всех катаров, уснувших в самых живописных позах, вынесли наружу, одели и разнесли во все стороны, дабы они могли доспать на открытом воздухе. Если бы кто-нибудь нагрянул в это утро в, Ренн-ле-Шато, он мог бы подумать, что эти спящие повсюду люди всю ночь, не жалея сил молились, да так, что едва выйдя из часовни, попадали кто где и уснули благим сном. Правда, не обошлось без жертв — пятеро из участников радения были вынесены из часовни мертвыми. Либо задохнулись, либо не вынесло сердце такого напряжения сил. Четверо мужчин и одна женщина.
Перед отъездом из Ренн-ле-Шато Жан все-таки не выдержал и затащил в сарай одну из крестьянок, а чтобы она не визжала, дал ей целых двадцать сантимов. И все равно покидал деревню не удовлетворенным, алчно поглядывая на пробегающих мимо девушек и женщин.
Все это он с тоской вспоминал теперь, стоя на палубе корабля и гладя на волны Средиземного моря. Внутри у него было пусто и черно, он испытывал отвращение ко всему окружающему и мечтал об одном — вновь очутиться во мраке часовни в Ренн-ле-Шато.
Когда гонец привез в Шомон известие о том, что хозяин Жизорского замка надолго покинул родные края и отправился в Иерусалим служить там прецептором ордена тамплиеров, эта новость привела всех в крайнее возбуждение. Все возрадовались и возвеселились так, словно они были осажденными, увидевшими поутру, что осада снята и вражеское войско удаляется восвояси. Никто из них не подозревал, как сильно каждого из них подспудно угнетало присутствие поблизости этого мрачного человека. Тереза де Шомон, вдова давно покойного Гуго де Жизора, вслух стала восхищаться своим сыном, восхваляя его таланты, благодаря которым он получил столь высокий пост в ордене рыцарей Храма Соломонова, но в мыслях у нее было другое — она решила, что, если старичок-сосед из Шато-ле-Бэна, шестидесятипятилетний Роланд де Прэ, сделает ей предложение, она, пожалуй, согласится.
Робер де Шомон, вторя своей тетушке, восторгался двоюродным братом и сетовал на судьбу — если б он не был женат или, если б тамплиеры не возвратили в свой устав положение о безбрачии, то, возможно, и он дослужился бы к этому времени до какого-нибудь хорошего чина в ордене. Но, на самом деле, глубоко в душе, он нисколько не сожалел о том, что вынужден жить в родном Шомоне и наслаждаться тихим семейным счастьем. Но больше, чем кто бы то ни было, радовалась отъезду Жана де Жизора Ригильда. Да, она тоже наслаждалась тихой семейной жизнью подле любимого и любящего мужа, но, в то же время некая непонятная, спрятанная глубоко в сердце связь существовала между Ригильдой и жизорским сеньором. Он жил в ее сердце как червяк, понемногу посасывая кровь и время от времени ворочаясь. Во сне ей виделся его тяжелый взгляд, от которого становилось холодно в животе, он бежал за нею, хватал, тискал, валил в траву и насиловал ее; она вскакивала в холодном поту, шептала «Отче наш» и трисвятое моление и помаленьку успокаивалась, но все больше и больше укреплялась в мысли о том, что эти сны о Жане де Жизоре мешают ей родить второго ребенка. После рождения Мари, каждый год Ригильда зачинала, но вот уже пять раз у нее были выкидыши, а Робер так страстно мечтал о мальчике. Теперь Ригильда вновь была беременной, и известие о том, что Жан де Жизор отправился в Палестину, вселило в нее зыбкую надежду — вдруг из такого далека он не сможет приходить к ней в сновидения и не будет больше губить ее неродившихся детей? Хотя она и чувствовала, что тяжелый, пронзительный и дерзкий взгляд черных глаз Жана навсегда поселился в ней и от него не так-то просто избавиться.
И, тем не менее, стояло веселое солнечное лето, и мысль о том, что в нескольких лье от Шомона больше не сидит этот загадочный упырь, делала обитателей Шомонского замка еще более счастливыми.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Хотя Церковь и возмущалась существованием катарской ереси, охватившей весь юг Франции и весь север Италии, папа Александр III продолжал попустительствовать еретикам, поскольку решительные действия против них неизменно привели бы к войне, а сейчас у папства был один главный враг — империя во главе с Фридрихом Барбароссой. Кроме того, богатейшие феодалы Лангедока и Ломбардии, оказывающие папе поддержку, покровительствовали и катарам, коих до сих пор защищала фраза Бернара Клервоского — «Не было учения более христианского, нежели учение катаров, и нравы их чисты». И все же, терпение Церкви не могло оставаться безграничным, ибо мерзостные радения устраивались повсюду уже без всякого стеснения, и души христиан сотрясались при известии о том, что в такой-то деревне катары, делая своим женщинам аборты, скармливают плоды свиньям, а в другом месте они насильно заставляют девушек из окрестных сел участвовать в блудодеяниях. В конце концов, на берегу Тарны в городе Альби собрался грозный церковный трибунал, который рассмотрел дела катаров, признал их преступными и безбожными и вынес всем еретикам суровый смертный приговор. Отныне всех французских катаров стали называть альбигойцами, и в Лангедоке им была объявлена беспощадная война. Правда, беспощадной она оказалась лишь на словах. Небольшое войско двинулось из Альби на юг, в сторону Монсегюра, где находилась столица катаров. Вожди этого первого, неудачного, крестового похода против альбигойцев рассчитывали, что по пути к ним присоединятся мощные ополчения из людей, горящих желанием отомстить за поруганных и совращенных жен, сестер, дочерей, но эти надежды нисколько не оправдались, никаких ополчений не было. Из Каркассона и Минерва навстречу праведному воинству вышли войска альбигойцев и без особых потерь развеяли немногочисленных исполнителей приговора альбийского трибунала. Армией альбигойцев, одержавшей столь стремительную победу, командовали Арно и Раймон де Бланшфоры — родные братья великого магистра ордена тамплиеров.
В первое время Жану де Жизору ужасно не нравилось в Иерусалиме. Он возненавидел этот город всей душой и жадно мечтал о его падении и гибели. Просто потому, что здесь было все чужое — и жара, и люди, и дома, и небо, и чувство постоянной опасности. Когда они с Бертраном приехали сюда, королевство не просто находилось в состоянии войны с Египтом, его вдобавок ко всему раздирали внутренние противоречия, вызванные тем, что король Амальрик оказался в плену у египтян. И первое, чем пришлось заниматься Жану в качестве иерусалимского прецептора, это вести долгие разговоры с послами от каирских халифов, устанавливая размер выкупа. Поначалу он робел перед ними, и они стали наглеть, но разозлившись Жан обрел уверенность в себе, и взгляду его вернулась характерная испепеляющая и тяжелая властность. Тогда переговоры пошли успешнее, и вскоре он договорился с послами о более приемлемой сумме, с одним условием — Иерусалимское королевство обязано будет отныне оказывать фатимидам помощь в их борьбе против дамасских правителей. После этого Жану пришлось узнать, Что такое ненависть иоаннитов по отношению к храмовникам. Когда Амальрик был освобожден из плена, он, появившись в Иерусалиме, пришел в ярость и, подначиваемый госпитальерами, собрался было издать особый указ о запрещении тамплиерам вмешиваться в дела государства. Но все-таки, денежки, уплаченные в качестве выкупа за его освобождение, были из тамплиерской казны, о чем Жан не преминул жестко напомнить во время своей аудиенции у короля.
— Если бы прецептура нашего ордена не вмешивалась в дела королевства, — сказал он, — вы, Ваше величество, не сидели бы сейчас на этом троне, а догнивали бы свой век в египетском пленении, как ветхозаветные евреи, а на вашем месте здесь сидел бы какой-нибудь ставленник Госпиталя.
И, глядя на неумолимое выражение черных глаз прецептора и едва скрываемую ухмылку стоящего рядом с ним великого магистра, Амальрик с тоскою подумал о том, что арабы не смели обращаться с ним так пренебрежительно, как эти зарвавшиеся храмовники. Но, если бы эти наглецы и впрямь не стали раскошеливаться ради него, то вряд ли арабы продолжали вести себя по отношению к нему так же вежливо. Ничего не поделаешь, приходилось это признать.
Но мириться с условиями договора Амальрик не пожелал и, едва набравшись сил, снова повел войско в поход против египтян и все лето и осень провел без толку, гоняясь за ними по Синаю. Тем временем, Бертран де Бланшфор повез своего зятя в весьма экзотическое путешествие. Они доехали до Иордана, поднялись к Геннисаретскому озеру, доехали до озера Мером, и здесь великий магистр предложил Жану переодеться, сменив облачение тамплиера на белый восточный халат, препоясанный красным кушаком. Тут только Жан, наконец, понял, куда они направляются. Он усмехнулся, начиная переодеваться, и тихо спросил:
— А сколько еще дней пути отсюда до Алейка?
— С чего ты взял, что мы едем в Алейк? — сказал Бертран.
— А разве нет?
— Ход мысли у тебя правильный. Но мы едем в Массиат. Шах-аль-джабаль будет ждать нас там.
— Я не успел как следует выучить Коран, — заметил иерусалимский прецептор.
— Это не беда, — отозвался великий магистр. — Хасан давно уж освободил своих людей от подчинения предписаниям Корана.
Они двинулись дальше, миновали Гермонские горы и вскоре вдалеке заблестела лента реки Барад, за которой вздымались хребты Антиливана. Здесь они наткнулись на конный разъезд сирийцев, которые тотчас выхватили свои джериды и приготовились метать их, но Бертран де Бланшфор крикнул им что-то по-арабски, сделав при этом какой-то особенный жест рукой, после чего командир сирийцев отдал приказ и сарацинский разъезд двинулся дальше своей дорогой.
Переправившись через реку, переодетые тамплиеры стали подниматься в горы. Путь был нелегким, и когда, наконец, они добрались до замка Массиат, и кони и люди были изнурены до предела. Здесь, у подножия высокой, неприступной крепости, их моментально окружили одетые в белые халаты и красные кушаки люди, которые выросли словно из-под земли — так ловко они прятались за камнями.
— Эти ящерицы пасли нас от самого Барада, — сказал Жану великий магистр. — Наверняка ты не замечал этого.
— А если замечал? — фыркнул Жан, хотя и впрямь ни разу не заподозрил, что кто-то следит за ними и преследует. Он здорово натер себе между ног, и когда спрыгнул с коня, то от боли не удержался и упал. Его бережно подняли ассасины, помогли отряхнуться, после чего почтительно поклонились.
— За кого они меня принимают? — шепнул Жан великому магистру.
— За иерусалимского прецептора, — усмехнулся де Бланшфор. — Ничему не удивляйся и держись возле меня.
Их с огромным почтением повели в замок, построенный с большим искусством. Оглядываясь по сторонам, Жан мысленно признал, что взять такую крепость невозможно. Вскоре великий магистр и прецептор Иерусалима были представлены самому шах-аль-джабалю Хасану II; сорок лет тому назад сменявшему знаменитого Старца Горы, Хасана ибн ас-Саббаха. Глава западных, или, как они еще сами себя называли, шеркийских ассасинов, оказался глубоким стариком с усталым измученным взглядом, в котором, при виде Бертрана де Бланшфора лишь ненадолго блеснуло что-то радостное. Уже зная о том что Хасан недавно провозгласил себя великим имамом всех мусульман, Бертран в обращении к нему назвал его этим высоким титулом.
— Приветствую тебя, о великий имам, да пошлет тебе Аллах могущество и долголетие. Хвала Аллаху, повелителю миров! — сказал он по-арабски с большим чувством.
— Хвала Аллаху, ибо он один всемилостив, и милосерден, и дня судного единственный властелин он, — ответил шах-аль-джабаль на чистейшем лингва-франка, тем самым давая понять, что, если второй гость не понимает по-арабски, Хасан готов вести беседу на языке франков.
Жан знал по-арабски всю первую суру и дочитал ее наизусть до конца:
— Лишь пред тобой преклоняем колени и лишь к твоей взываем мы помощи: «На прямую стезю направи нас, тем путем поведи, который избрал ты для одаренных твоею милостию, но не той дорогой, которую ты дал блуждающим в неверии и гневом твоим опаленным».
Хасан улыбнулся смешному произношению Жана, поняв, что молодой спутник великого магистра тамплиеров плохо владеет арабским, и дальше повел беседу на лингва-франка.
— Вероятно, это ваш ближайший помощник, — сказал он, обращаясь к Бертрану и кивая в сторону Жана, — ежели вы взяли его с собой для беседы, а остальных своих спутников оставили за дверью этой комнаты?
— Жан де Жизор — мой зять, — отрекомендовал великий магистр, — и он — новый прецептор Эль-Кодса, то бишь, наставник. Я недавно ввел у себя в ордене эту должность.
— Такой молодой муэллим? — удивился Хасан.
— Прецепторы, — поспешил объяснить Бертран, — это не совсем то, что у вас муэллимы. Скорее это звание соответствует вашим рафикам.
Четыре фидаина внесли в комнату яства и вино, которое у ливанских ассасинов не было в запрете, ведь шах-аль-джабаль Хасан самовольно отменил многие из установлений ислама. Во время, легкого завтрака завязалась легкая беседа, после которой главный ассасин предложил уставшим гостям баню и отдых. Баня привела Жана в восторг, но Бертран сказал, что в замке Алейк баня еще лучше. Напарившись и смыв с себя всю пыль и усталость, великий магистр и прецептор отправились в отведенные для них покои, где их уже ожидали четыре томные гурии, готовые угостить всеми женскими восточными сладостями. Проведя с ними некоторое время и немного поспав, гости вновь встретились с шах-аль-джабалем для продолжения разговора, который, на сей раз, оказался необычайно важным. Хасан велел своим фидаинам удалиться, и, время от времени, просил Жана проверять, не подслушивает ли их кто-нибудь. Но приказы шах-аль-джабаля все еще были святы для ассасинов, и никто из них не посмел приблизиться к дверям уединенной комнаты. Хасан долго жаловался на свою старость и впал в рассуждения о том, зачем вообще люди стареют. Жан уж думал, что философствованиям старца не будет предела, как вдруг шах-аль-джабаль сказал:
— Недавно я заглянул в будущее и увидел свою смерть. Она произойдет очень скоро, уже в следующем году. Увы, мне не суждено умереть по своей воле. Аллах рассудил, что для души моей будет полезно, если меня убьют.
— Кто же посмеет это сделать? — изумился Бертран де Бланшфор.
— Тот, кто займет мое место, — скорбно вздохнув, отвечал имам. — Мне жаль его. Убийство не принесет ему длительного счастья, и в награду ему Всевышний пошлет смерть куда более лютую, чем моя. Худые времена наступают для воинства, созданного великим Хасан ибн ас-Саббахом, и для всего мира. Лучше было бы не родиться тем, кто в эти времена будет жить на свете.
— Неужто самой могущественной в мире силе грозит такая опасность? Разум мой отказывается верить! — воскликнул великий магистр.
— Увы, это так. — Шах-аль-джабаль тяжко вздохнул и, сунув руку за пазуху, извлек оттуда кожаную цисту, в каких обычно хранились ценные рукописи. — В виду того, о чем я только что сказал, я хотел бы передать великому магистру ордена тамплиеров этот свиток, являющийся на сегодняшний день самым грозным оружием против всего христианского мира. Я мог бы отдать его какому-нибудь из самых лучших вождей мусульманства, но они не сумеют сохранить тайну и, в конце концов, мусульмане передерутся из-за этого свитка. Вам я доверяю больше, чем своим единоверцам… Хотя, собственно, какое там единоверие!.. — Хасан презрительно усмехнулся.
— Я догадываюсь, что это за свиток, — взволнованным голосом промолвил Бертран де Бланшфор. — Неужели вам удалось добыть его?
— Да, мой друг, — важно кивнул Хасан. — Не стану подробно рассказывать, как все произошло. Эта бесценнейшая рукопись оказалась в руках у Транкавеля, вождя катаров…
— Что?! — взвился дё Бланшфор. — У Раймона? Быть того не может! И этот мерзавец даже не намекнул мне!
— Тем не менее, это так, — сказал шах-аль-джабаль. — Сразу после трибунала в Альби вождь катаров тайно встретился с папой Александром и показал ему рукопись. Папа пришел в ужас и клятвенно пообещал не поддерживать решений Альбийского трибунала, но тотчас же связался с тамплиерами Эверара де Барра, и тем — надо отдать им должное! — удалось прокрасться к Транкавелю к похитить у него свиток. Дальше за дело взялись мои люди, которые давно уже шпионили и за катарами, и за тамплиерами, подвизавшимися при дворе Людовика. Удар кинжала, нанесенный опытным фидаином в затылок де Барра, отнял у бедняги не только жизнь, но и цисту с бесценной рукописью.
— Эверар мертв? — воскликнул Бертран де Бланшфор.
— И низвергнут в аль-хутаму, — кивнул Хасан. — И вместе с ним умрет раскол в ордене тамплиеров. Сенешали де Барра подчинятся тебе, Бертран. Взгляни на этот свиток, о коем доселе ты был только наслышан. Вот она, рука того, кто пришел раньше Мухаммеда.
Бертран де Бланшфор взял из рук шах-аль-джабаля цисту, открыл ее, извлек оттуда свиток и развернул его. Жан с огромным любопытством придвинулся ближе к магистру и увидел знакомую, но непонятную древнееврейскую вязь, похожую на бесконечную вереницу войск, несущих высокие копья.
— Что это? — тихо спросил он.
Бертран с лукавой улыбкой посмотрел на него и произнес:
— Евангелие от Иисуса Христа.
— От Иисуса?!!. — переспросил Жан, выпучив глаза. — От самого Иисуса?! И что же здесь говорится?
— Совсем не то, что в других евангелиях, — ответил вместо Бертрана шах-аль-джабаль Хасан. — С самого начала пишущий эти строки сообщает о себе, что он третий из величайших апостолов Бога, после Заратуштры и Будды, а вслед за ним явится апостол апостолов и печать всех пророков, утешитель и просветитель, драгоценнейший из всех драгоценных камней. Дальше рассказывается о том, как родился Иисус, вовсе не от Бога, а от путешествующего раввина, согрешившего с Марией накануне ее бракосочетания с Иосифом, и в теле младенца вселилась та самая душа, которая некогда жила в мире под видом Заратуштры и Будды. А еще раньше эта душа являлась в мир в обличии прачеловека Адама. Здесь сказано, что Адама создали демоны Намраэль и Ашаклун, они-то и уловили светлую душу в телесную оболочку и заставили людей размножаться, чтобы плоть поглощала и удерживала в себе светлую духовную субстанцию мира. При этом, в оболочку Евы была вложена темная душа, и таким образом в микрокосме человека соединились светлые и темные частицы, как и в макрокосме Вселенной. Иисус явился в мир, чтобы искупить грех Адама и заставить человечество осознать свою сущность и перестать размножаться, чтобы все светлые силы вернулись в макрокосм. Дальше автор рукописи сообщает о себе, что он ходил по всей Палестине, собирая учеников и проповедуя новое учение, заставляя людей уйти от житейского мира, оставить ближних своих и думать лишь о переселении в Божье царство. Самое интересное — в конце. Там выясняется, что Иисус, приговоренный к распятию, в последний миг посылает на крест одного из своих учеников, как две капли воды похожего на него, а сам, влюбившись в Магдалеянку, отправляется вместе с ней на восток, в Персию и Индию, где живет еще какое-то время, проповедуя ближайшее явление главного пророка и апостола, который довершит то, чего не удалось довершить Иисусу.