Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник 2007 #3

ModernLib.Net / Современник Журнал / Журнал Наш Современник 2007 #3 - Чтение (стр. 13)
Автор: Современник Журнал
Жанр:
Серия: Журнал Наш Современник

 

 


      Об интернационализме и национализме: “Я за тот интернационализм, в котором, не мешая друг другу, а только дополняя, будет существовать расцветка всех наций. Понятие “национализма” сознательно оболгано. Судить о нем следует не по крайностям и дури, которых не миновать во всякой здоровой идее, а по сердцевине и нравственно-духовным началам”(интервью “Литературной газете”, январь 1992).
      О гражданственности: “Почему-то стало принятым считать, что гражданин — это непременно бунтарь, ниспровергатель, нигилист, человек, рвущий свою сращенность с отечественным строем души.
      А если рвущий, непринимающий, ненавидящий — какой же он, простите, гражданин?! Позиция, свойственная гражданину, должна быть со знаком плюс, а не минус. Она должна быть созидательного, преобразовательного к лучшему, иметь сыновние, а не прокурорские обязанности” (“Дни наши тяжкие”. Интервью журналу “Мир женщины”, январь 1992).
      О политическом строе: “Я бы не стал решительно отдавать предпочтение какой-то одной системе — капитализму или социализму. Дело не в названиях, не в обозначениях, они могут быть условными, а в содержании их, в наполнении, в гибком соединении их лучших сторон, в том, что более соответствует хозяйственной “фигуре” народа. Решительно менять в таких случаях “одежку” — занятие опасное” (там же).
      О судьбе села: “Я сторонник того, чтобы в теперешних экстремальных условиях не разбирать ничего, что способно работать. Пусть будут рядом колхозы, совхозы, кооперативы, фермерские хозяйства, пусть крестьянин сам разберется, чему быть и чему не быть, своим выбором решит их судьбу. Хватит произвола. То силой сгоняли в колхозы, то силой разгоняем. И все якобы в интересах страны и крестьянина. Нет, тут другие интересы” (“Прозреть и не отступать”. Интервью газете “Сельская жизнь”, январь 1992).
      О роли писателя: “Писателя могут считать освобожденным от всякой службы, но сам себя освободить от служения Отечеству, точно так же, как от служения добру и красоте, он не может. Словом, роль та же: не прислуживаться, а служить” (там же).
      О “культурной элите”: “Самозванцы, присвоившие себе титул элиты, беспардонно объявившие себя цветом нации, наперебой выставляющиеся перед камерами с видом небожителей, — это люди иных “достоинств”. По аналогии с образованщиной их должно называть элитарщиной — то, что буйно разрослось, но приносит никчемные или ядовитые плоды… Она откровенно стяжательна, надменна и открыто проповедует безнравственность и цинизм” (“Чья это страна?”. “Советская Россия”. 4 марта 2004.).
      Можно остановиться, можно продолжать и привести еще более убедительные отрывки, говорящие о том, как писатель Распутин, болея за страну, старался помочь ей своим словом в трудные дни и годы.
      Он не отвечал на критику “демократического” — прозападного — лагеря, с его скоропалительными наскоками, хотя они порой перерастали в травлю. Критика-травля усиливается после опубликования в “Советской России” в 1991 году “Слова к народу”, которым патриотическая общественность пыталась удержать страну от сползания в новую революцию и под которым в числе двенадцати русских писателей поставил свое имя и Валентин Распутин. И. Шафаревич даже выступил в “Литературной России” с призывом защитить писателя от “литературных чекистов”. Распутин со свойственной ему меткостью в этой же газете скажет мимоходом, что его, а также и Ю. Бондарева, А. Проханова, В. Белова и других “приговорили на первый случай к гражданской казни через поношение”.
      Поношение не могло быть бесконечным по той простой причине, что правота Распутина подтверждалась жизнью, однако в недавнем еще 2004 году многих озорующих в диковатых зарослях нашей прессы переплюнула одна иркутская газета, поместив в качестве передовицы измышление, в котором Распутин назывался “русофобом”! Не более и не менее, и прямо в заголовке!
      Тогда же, в начале 90-х, то и дело раздавалось: Распутин ничего не пишет! Распутин ударился в политику! Примитивно, зато эффектно — назвать “политикой” патриотическую публицистику и таким образом вывести ее с литературного поля.
      * * *
      Перерыв в прозе — да, был. Со второй половины 80-х до почти середины 90-х. В 1994 году появился первый рассказ из цикла “О Сене Позднякове” — “Сеня едет”, затем “По-соседски”. Они показались очень уж простыми, незамысловатыми… Подкошенная в очередной раз деревня в герои вывела неказистого, запоздало проснувшегося от пьянства своего представителя. “Наш орел” способен вызвать разве что усмешку да сожаление о его так беспечно растраченных лучших годах жизни. Но, как известно, дух дышит, где хочет, и в Сенином сердце он отыскал подходящий уголок и придал Сене иное, чем прежде, направление.
      И пусть смешна его решимость ехать в Москву и бороться с развратным телевидением, она говорит в пользу наивного борца. Да, раньше надо было, соглашаемся мы, понимая: в образе Сени воплотилась подавляющая — увы! — часть сельского мужского населения, не сумевшего взять на себя ответственность за землю и жизнь на ней. Что есть — то есть.
      И Сеня со своей женой Галей (не в пример ему ладной и разумной), и их односельчане вступили в зыбкую полосу выживания — вот в чем правда этих рассказов.
      Вносили свои оттенки в картину нравов времени и рассказы “Женский разговор”, “В больнице”. Но по-настоящему возвестил о возвращении в художественную прозу Распутина рассказ “В ту же землю” 1995 года.
      Поражало в нем все: и сюжет, и сдержанная, жестковатая интонация, и точность характеров, и более всего — оглушающая правда состояния загнанного в угол человека.
      Что можно сказать о времени, когда немолодая, больная, усталая женщина, некогда участница гремевшей на всю страну сибирской стройки, тайком, ночью, в недалеком от дома леске хоронит мать, не имея средств сделать это как полагается?.. Можно, конечно, усомниться: почему же Пашута не предвидела своего положения, когда перевозила ее к себе в город из брошенной ленской деревни? Почему не добилась никаких мало-мальских бумаг и пенсии? При их-то нищете? Но рассказ написан едва ли не в самый трудный год обвала всего, что держало людей в жизни, и они просто не успевали предпринимать упреждающие меры. Есть несколько моментов в этом рассказе, от которых особенно сжимается сердце. Это слова Стаса о перестройщиках страны: “Я тебе скажу, чем они нас взяли… Подлостью, бесстыдством, каинством. Против этого оружия нет”; это вид еще двух примкувших могил в леске и известие о том, что в одной из них — убитый бандитами молодой Серега, вместе со Стасом помогавший Пашуте в похоронах матери; и — порыв приемной внучки Таньки к бабушке в самую отчаянную минуту: “Ты разговаривай со мной, разговаривай!.. Ты думаешь, я неродная, а я родная… хочу быть родной. Хочу помогать тебе, хочу, чтобы ты не была одна!”
      Судьбы стариков, судьбы детей… Горе людское как река, и писатель не на твердом берегу — муза его мечется от надежды к отчаянью, от отчаянья к надежде.
      Он остался вместе со своим народом в эти страшные годы — вот что показали рассказы 90-х.
      В одном из них — девочка с ангельским личиком, принужденная собирать милостыню для шайки мерзавцев (“Нежданно-негаданно”). История ее отогревания в семье Поздняковых и возвращения к “дяде” потрясает безысходностью так же, как и история Пашуты. Но вот финал рассказа “В ту же землю”: героиня, будучи некрещеной, впервые приходит в храм и возжигает свечи… Напряжение, почти невыносимое, приглушается, отогревается душа… Может, и это выдержит народ?..
      Выдержит, как выдерживает свою ношу Агафья, героиня рассказа “Изба” 1999 года.
      В это трудно поверить: пятидесятилетняя, уже надорванная деревенской работой женщина почти в одиночку собирает избу, перевезенную с места будущего водохранилища. Что движет ею? Необходимость? Но помимо необходимости “…Подхватил ее опьяняющий порыв, сродни любовному… Только одно и знала Агафья — скорей, скорей к избе, только там она и успокаивалась. Просыпалась среди ночи, пронзенная нетерпеливым толчком, и не могла дождаться: “Где ж это утро-то запропастилося?”… Не успевала закончить одно дело, а руки уже просили другое…”
      Кто-то назовет Агафью насмешливым словом “трудоголик” — слово появилось у нас не так давно, чтобы принизить, отделить трудолюбцев от тех, кто работает расчетливо, для денег, на которые потом покупаются удовольствия. Но труд всегда был для народа святым понятием. В “Избе” художественно воплотилась высказанная Распутиным в одной из статей последних лет мысль о том, что в отринувшей Бога России труд стал религией. Образ Агафьи и образ избы как части ее, продолжавшей жить духом своей хозяйки и после того, как она оставила этот мир, превращают житейскую повесть в поэму о великой труженице.
      И — новый прорыв — от события самого заурядного, каким является пережидание метельного снегопада, — на высоту всеобъемлющего символа. В рассказе “В непогоду” 2003 года шторм, разыгравшийся на байкальском побережье, предстает как расплата, как наказание за людское зло, переполнившее землю. Над миром висит угроза всевозможных катаклизмов, и пусть она преувеличена в ежедневных “ледяных потоках новостей”, но ведь с чего-то начинался Всемирный потоп. И крах Римской империи, погрязшей в пороке. И чем лучше мы, куда устремились, провозгласив “свободное” искусство, все более напоминающее грязный омут? И мысли о смерти: успеть бы приготовиться… Переходы состояний: тревога, страх, гнев, печаль, раскаяние — создают полную драматизма картину переживаний современного человека.
      Рассказы “В непогоду”, “Под небом ночным”, повесть “Дочь Ивана, мать Ивана” принадлежат уже XXI веку.
      Повесть получила премию в Китае (не странно ли?) как лучшее зарубежное произведение года. В России она была встречена и похвалой, и хулой. Единомышленники-патриоты поддержали писателя, демпресса доходила до улюлюканья.
      Читательская конференция по повести “Дочь Ивана, мать Ивана” в Иркутске осенью 2004 года показала, что интерес к ней огромен — областная библиотека не вместила желающих поучаствовать. Выступая, Распутин признавал: да, повесть с изрядной долей публицистики и писалась трудно, но и не написать ее не мог — потряс реальный случай из иркутской жизни, когда насильник был убит матерью потерпевшей прямо в зале суда.
      Не просто было оценить новое произведение писателя, поскольку насильник — выходец с Кавказа (как это и было в жизни). И не потому ли так трудно далась повесть автору, что тема для русского писателя оказалась неожиданной? Сибирь всегда была многонациональной, но пришла пора говорить о засилье пришельцев из ближнего и дальнего зарубежья: “Китайцы хитрее, кавказцы наглее, но те и другие ведут себя как хозяева, сознающие свою силу и власть”. Это — правда, и Распутин сказал о ней без околичностей.
      Можно не соглашаться с автором в каких-то деталях, например: как это у рассудительной и волевой Тамары Ивановны дочь бросает школу и идет на курсы продавцов? или: отчего так отрешен от происходящей в семье драмы сын Иван? Озаренный русским словом, которое “сильнее гимна и флага, клятвы и обета”, не слишком ли он “идейный” для своего времени и своего возраста? Хотя и ответить нетрудно — несчастная Светка выдалась в слабого отца, а сын — в сильную мать, так бывает. Кому-то не понравилось отношение к скинхедам: видите ли, Иван во время изгнания и избиения ими подростков-наркоманов из бывшего детского кинотеатра “Пионер” “со своей нейтральной полосы был, конечно, на стороне скинхедов”, а еще во время рыночного погрома помогал казакам. Да и сам выстрел Тамары Ивановны… Это — насилие! Но писатель прав: на засилие зла ответом может быть и насилие. Где нет правосудия — там жди самосуда, надо отличать следствия от причин и устранять причины, а не стенать по поводу следствий. Давать свободу злу означает не давать свободы добру — пора осознать давно известную истину и не винить писателя в правдивости созданной им картины.
      Что же касается публицистичности повести, то вспомним “Пожар”, упрекаемый в том же, и то, как обернулся он метафорой перестройки, ныне называемой катастройкой.
      Повесть “Дочь Ивана, мать Ивана” криком кричит о грянувшей беде, когда “больнее боли больно”, о том, что в стране, еще недавно исповедующей идеалы социальной справедливости, в короткий срок образовалось два народа — богатые, у которых “даже солнце свое, отдельное от бедных, — на каких-то экзотических островах”, и “бедные… в сотый раз обманутые”, которые “все-таки идут и голосуют за тех, кто тут же о них забывает”; о том, что “власть теперь всего боится и ничего не делает. Не поймешь, кому она служит…”; что великому народу нечистыми устами пророчится исчезнуть с исторической сцены — дескать, “иссякли”.
      И всего несколько светлых страничек — о “говорливой Ангаре”, о реках, что “мимо Бога протекают. Он в них смотрит и, как в зеркале, каждого из нас видит”, о чистой юности героини, ее отце-матери, о рынке в августе, бушующем изобилием плодов земных, — “скатерти-самобранке со всех концов света”, о русском слове, — но как живительно их присутствие среди картин мрачного безвременья!
      И самая большая и бесспорная удача — образ Тамары Ивановны. В нем цельность, обаяние, сила духа, решимость пресечь зло без страха за последствия. Нет сомнения, что он займет свое особое место в ряду распутинских героинь, в ряду героинь русской прозы.
      Повесть “Дочь Ивана, мать Ивана” от самой первой — “Деньги для Марии” — отделяет тридцать шесть лет. Невольно напрашивается сопоставление. В них схожесть событий и судеб. Но как разнятся они! И там беда в семье, и здесь беда. И там героине грозит тюрьма, и здесь — уже не грозит, а становится неизбежностью. Но там семью защищает муж. И есть надежда, что защитит, ведь ему осталось собрать не так много денег. Здесь муж оказался в стороне, сам того не заметив. Там, в деревне, люди — пусть немногие, — но помогают Марии с Кузьмой. Здесь — город, и помочь может разве что один-единственный друг. Там причина несчастья — доверчивость, неграмотность самой Марии и лишь в некоторой степени нечестность (или неаккуратность) ее односельчан. Здесь причина явилась извне — вместе с агрессивными пришельцами. Как же глобально мы продвинулись в сторону несчастья! Как же мы беззащитны в своей стране! И на кого нам надеяться? На Бога — само собой, да на дочь Ивана, мать Ивана, да на сына Ивана — на Россию, на кого же еще?..
      * * *
      Служение России Валентина Распутина продолжается вот уже сорок лет.
      Когда писатель разделяет судьбу своего народа и делается выразителем его духа, когда он ищет и находит ответы на главные вопросы времени, когда возвращает сокровенный смысл словам: Родина, совесть, истина, память, свобода, — тогда он обретает значение национального писателя и его имя становится символом ценностей, которые он защищает.
      И тогда литературное творчество неизбежно сопрягается с общественной деятельностью. Начатая еще в 70-е годы — и мы уже говорили об этом, — она продолжается и ныне.
      Не будучи по натуре человеком публичным, Распутин тем не менее постоянно вовлечен в то культурно-духовное делание, что происходит в нашей Отчизне и помогает людям в их стремлении к лучшему.
      Более десяти лет писатель возглавляет проведение Дней русской духовности и культуры “Сияние России” в Иркутске — Дни стали ярким праздником отечественной литературы и искусства; не один год хлопотал перед областными властями о строительстве средней школы в селе Аталанка родного Усть-Удинского района — школа построена; при самом деятельном его участии, в том числе и благотворительном, возведен православный храм в поселке Усть-Уда — теперь он освящен и собирает прихожан. В последнем выпуске журнала “Сибирь” за 2006 год опубликовано негодующее выступление Распутина по поводу строительства Богучанской ГЭС, которое названо им преступлением. Не говорю об общественно-литературной деятельности в Москве, она хорошо известна всем патриотам России.
      Остается только сожалеть о том, что современная Россия духовно разделена и те, кто мог бы действенно способствовать ее возрождению, по сути, вытеснены на положение внутренней эмиграции.
      Распутин последних двух десятилетий не прочитан так же, как не прочитаны писатели и мыслители Русского Зарубежья, вернувшиеся в Россию в конце 80-х годов минувшего столетия. Их имена у всех на слуху, но они остались достоянием небольшой читательской аудитории, их воззрения на судьбу России не пропитали общественного сознания в необходимой для пользы Отечества мере. Он, читатель серьезных книг и неспешный обдумыватель прочитанного, побеждаем ныне потребительской идеологией везде — и в России, и в мире. Информационная революция в самом разгаре, и Мировая паутина, всемогущий Интернет, собирает в свои сети зла больше, чем добра, занимая умы и сердца людей.
      Но кто сказал, что это навсегда?

Анатолий Байбородин “По своей Руси хожу…”

      О судьбе и поэзии Михаила Трофимова
 
      Когда говорят “русский народ”, я всегда думаю — “русский крестьянин”. Да и как же иначе думать, если мужик всегда составлял 80% российского народонаселения. Я, право, не знаю, кто он, богоносец ли, по Достоевскому, или свинья, по Горькому. Я знаю только, что я ему бесконечно много должен, ел его хлеб, писал и думал на его чудесном языке и за всё это не дал ему ни соринки. Сказал бы, что люблю его, но какая же это любовь без всякой надежды на взаимность.
      Александр Куприн
 
      Внимая пению пахотных мужиков или мастеровых с отхожего промысла, Федор Достоевский воскликнул с гордостью за русское простонародье: “Ах вы, сени, мои сени…”. Поэт не ниже Пушкина…”. Видно, разбередила народная песнь славянскую душу Федора Михайловича, хотя песен эдаких, да краше и мудренее “сеней”, песен, страдающих и ликующих, пелось в русском крестьянстве уйма; а молитвенные сказы про святых угодников и страстотерпцев, а величавые былины о киевских богатырях, а душеутешающие плачи о преставившихся в Бозе, а мифы и легенды о крестной и неведомой силе, а таежные бывальщины, а былички про таежную и полевую, омутную и домовую нежить, а скоморошьи сатиры, а частушки…
      В позапрошлом веке жила-была в северной деревушке неграмотная, бедная, великая сказительница и вопленица Арина Андреевна Федосова; с ее скорбных уст всесветно прославленный фольклорист Барсов, обмирая от восторга, азартно записал три тома поэм-плачей; ее, крестьянскую бабу, вдохновенно слушали Некрасов, Римский-Корсаков, Балакирев, Шаляпин, Пришвин, Твардовский и даже Горький, презирающий крестьян. А ведь дивные плачеи и бывальщики, баешники и бодяжники — словом, талантливые песельники и песельницы, сказители и сказительницы, хотя и не столь величавые и божественные подле Арины Федосовой, все же в былые времена во всякой деревушке вопили, оплакивая покойного, сказывали былички, бывальщины, заливали байки, сыпали частушками на поляне. И, как я уже писал в очерке о Сергее Есенине, “тускнеет книжная поэзия, даже пушкинская, пред их мудрым словом, кружевным, резным, молвленным на завалинке, у русской печи при лучинушке, вопленным на свадьбе и погосте, на проводах рекрутов, спетом в братчинном застолье, в девьем хороводе. Не все они — сказители, певни, плачеи-вопленицы — созрели вровень по силе и красе слова, но и сонм великих породила земля русская”.
      Упаси Боже равнять Михаила Трофимова с крестьянскими сказителями — поэт он хоть и народный, потешно воспевший, но и оплакавший колхозное село, а все же читаемый с листа, не изустный; но вообразим, что на закате позапрошлого века Михаил Трофимов, пахотный крестьянин, не ведающий азы, буки, веди и глаголи, живет в добротной сибирской деревеньке… скажем, в родимой Снегиревке… и кем поэт прослывет в той деревушке?.. Я, по отеческому кореню из зажиточной забайкальской родовы скотоводов и скотогонов, при добротной бабе выбился бы ежли и не в кулаки, то в многодетные хозяйственные мужики. А из Михаила сроду не вышел бы крепкий хозяин, что всем многочисленным семейством пашет от зари до зари, у которого и матерый дом-пятистенок, и рубленые амбары, и в сусеках жита до краев, и под крышей проветриваются дохи, шубы и меха, и скотный двор полон животины, и чтящие отца, послушные ребятишки, и кроткая жена: да убоится мужа. Не выбился бы Михаил и в кулаки, на коего робят батраки, а сам хозяин в яловых скрипучих сапогах ходит по сосновой хоромине о два этажа и думает думу хозяйскую: эх, язви ее в душу, чего бы не упустить, поболе бы жита намолотить да барышно сбыть. Нет, из Михаила Трофимова не вышел бы расторопный деревенский хозяин, не то, видно, сулил ему Господь в земной юдоли. Михаил, мне кажется, жил бы со своим гомонливым, неприхотливым, веселым семейством на вольном берегу реки в косенькой избушке, в начале лета утопающей в черемуховом, яблоневом цвету; тоже бы по-мужичьи робил, но без хозяйской хватки и сноровки, да к тому же всякое вольное время шатался бы в тайге, брал черемшу, голубицу и брусницу, бил орех, лепил бы деревенским ребятишкам глиняные дивы-свистульки, мастерил бабам берестяные туеса, плел тальниковые корзины и корчаги для ловли речных гольянов, попутно выплетая чудные байки и побаски; а женка бы ворчала: дескать, вон люди-то живут — всего вдосталь, а тут перебиваемся с хлеба на квас, завтра — зубы на полку и по миру пойдем с холщовой котомой, дров ни лучины, а живёшь без кручины, шатун; мужик бы отшутился: клен да береза — чем не дрова, хлеб да вода — чем не еда, и от греха подальше сунул бы исподтишка балалайку под полу армяка и пошел по приятельским дворам: где самодельные частушки-складушки пропоет, где завиральную байку зальет, где таежную бывальщину поведает, и за то хозяин сказителю медовую чарку нальет, а хозяйка ребятишкам гостинец сгоношит. Худобожии бы кулаки косились на балагура и сухо сплевывали: ботало осиново; зажиточные, но боговерующие мужики глядели бы с покаянным почтением, как глядят на блаженных, сидящих на церковной паперти, а уж сердобольные бабы взирали бы со слезливой жалью… Словом, вышел бы из Михаила Трофимова деревенский балагур и баешник, а может, и сказитель, и гужом валили бы на его подворье шустрые студенты аж с самой Москвы записывать былички и бывальщины, песни и побаски. Так бы оно и случилось, но поэт рос и матерел на позднем и печальном закате величавого устного слова, потесненного и вытесненного книжным, а посему и, распираемый сказительным даром, смалу бредил стихотворством, смолоду выучился на поэта в Литературном институте и пошел по миру со стихами.
      * * *
      И все же Михаил Трофимов — не просто сибирский поэт, эдаких пруд пруди, Трофимов — народный поэт, и это редчайшее право величаться народным сполна заслужил своим творчеством, что сродни народным устным сказам. Недаром трофимовские поэмы и стихи звучат натуральнее, живее, когда их прилюдно сказывает сам поэт. Борис Шергин, великий мастер народного сказа, однажды молвил: “Русское слово в книге молчит… Напоминают ли нам о цветущих лугах засушенные меж бумажных листов цветы?..”
      В годы благие для русской лирики, когда стихам душевно внимали, обретая любовь к родимой земле и земляку, Михаил Трофимов принародно читал стихи, и я видел, умиляясь, с каким радостным дивлением горожане и селяне, старые и малые слушали бесхитростное, но живое сибирское слово поэта, вспоминая, узнавая, открывая утешные и потешные, милые сердцу виды деревенской жизни.
      В отрочестве облысевшие от излишнего ума, высоколобые книжные законотворцы два века кряду упорно талдычат художникам — слова, цвета и звука, — навязывают мнение, опасное для русского искусства: мол, “не в лапте и сарафане”, мужики, народность русская, а в глубинном постижении непостижимого русского характера и в душевной способности искренне сострадать ближнему, переживать за народ и Отечество, перстом указуя дорогу ко Храму Господню. Эдакие дарования, разумеется, похвальны, но и “без лаптей и сарафана” скучно, словно расхожую русскую частушку поешь не под гармонь и балалайку, а с высокой университетской кафедры пересказываешь научно-скучным, пресным языком: мол, некий деревенский муж… очевидно, дурак… отпустил большую бороду, и проблема в том, что любимой жене трудно найти в бороде губы, чтоб поцеловаться. А частушка коротка и ярка: “Ох, девки, беда, куды мне деваться, по колено борода, негде целоваться”.
      Книгочей, искушенный в чужеземной и здешней русскоязычной поэзии, дивом дивным глянет в трофимовскую книжку, скосоротится: фу-у-у, стилизация под деревенскую темь, а русская народность, говаривал наш великий демократ Виссарион Белинский, она ведь, господа поэты, “не в лапте и квасе”, но в способности усмотреть и грамотно обличить пороки русские. А вы-то, убогие да сермяжные, куда прете с хомутами и подойниками?! Несчастные интеллигенты-обличители, забывшие, чем пахнут мужичьи портянки и онучи, так и не смикитили своими замусоренными умами, что без народного речения не оживет и народный дух в творении, и наоборот; а коль испокон веку народ наш крестьянский, то, выражая народ, как же поэту обойтись без крестьянского говора, без корневого русского слова?!
      Не говоря уж о русскоязычных, даже и среди национальных стихотворцев народилась уйма поэтов “книжных”, чьи вирши — писанные на безродном языке, словно переводы с иноплеменного наречия, похожем на сквозной березняк с опавшими листьями и увядшей сивой травой, — вирши сии порождают и в нашем читающем земляке языковую “нерусскость”, тем самым искажая, замутняя, ослабляя в русском народе и любовь к Царству Русскому. И таится в сем опасность великая: отвадившись от корневого русского слова, мы и от духа русского православного убредем в духовные потемки.
      Можно по-всякому относиться к поборникам древлеотеческого православного обряда, но с какой болью и духовной страстью опальный протопоп Аввакум оборонял от засорения наш исконный язык в огненных письмах царю Алексею Михайловичу: “Не позазрите просторечию нашему, люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить. Небрегу о красноречии. Не уничижаю своего языка русского… Ох, ох, бедная Русь! Чего-то тебе захотелось немецких поступков и обычаев… Вздохни-тко по-русски. Ведь ты, Михайлович, русак, а не грек”.
      * * *
      Слушаешь стихи Михаила Трофимова — неприхотливая, игривая и говорливая речушка вдоль деревни бежит, кружит, — и чудится, сочинил их не стихотворец, подученный в столичном институте, а выплел на завалинке сельский краснобай:
      “За щекой словцо лежит,// рот разину — побежит…// Сочинял пока зачинку,// Сапоги отдал в починку.// Я б не только написал,// Я б и спел,// И подплясал.// Я б для каждой нашей девки// Спел особые припевки,// Разведенку-вдовушку // Веселил бы// Вволюшку: // Знаю сорок //Тараторок, // Басенки // И песенки — // Все бы спел на лесенке.// И гармошка мне дана, // Голосом красивая,// Да за плечом// Стоит жена,// За плечом — // Ревнивая.// А у тещи // Есть корыто,// Есть на улицу окошко,// Чтобы глянула сердито,// Если я пройду// С гармошкой. // Теща мне// Вторая мать: // Грозит гармошку разломать.// Требует неистово, //Чтоб ходил с транзистором”.
      …Русский народный поэт Михаил Трофимов… Повторил я величавый запев и споткнулся: а вдруг смутит и обидит собрата эдакое величание? Вдруг подумает: пустобайство, лесть, а может, и усмешка?! Сомнительные люди, что нахваливают собрата не позаочь, а принародно и безмерно, — корысть, поди, притаили за пазухой. А потом ещё и привиделось вдруг, как отмахнулись удивленные и возмущенные брови наших столичных критиков: ведаем, жил в Иркутске Вампилов-гений, живет Валентин Распутин, а Трофимов… — пожмут плечьми, — книг его видом не видывали, имя его слыхом не слыхивали, а тут, ишь, чего загнул: русский, да еще и народный… не слишком ли?!
      Однажды, при советской власти, в Иркутск шалым ветром занесло паренька из “Литературной газеты” — прилетел в сибирское глухоморье посмекать поэтические дарования и случайно наткнулся на меня, а коль сам я ходил в середняках, то и поволок столичного гостя к Трофимову, да еще и посулил: мол, познакомлю тебя, батенька, с народным поэтом — коренник в здешней писательской упряжке.
      И побрели мы с московским гостем по снежному Иркутску. А уж синеватый стылый вечер притуманил город… Возле собора Богоявления дворник… распахнутый ямщичий полушубок, лохматый малахай, морозный румянец на щеках, веселый погляд… дворник тот разметал снег на церковной паперти, заправски широко и вольно отмахивая метлу… раззудись, плечо, размахнись, рука… словно не снег мел, а валил косой росную траву.
      — Вот он… народный поэт Михаил Трофимов, а по совместительству церковный сторож и дворник.
      Московский гость растерялся: талантливый поэт, и вдруг — сторож, дворник?! Вообразил Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, Беллу Ахмадулину с дворницкой метлой… Потом мы пили чай в церковной келье, любовались трофимовскими докрасна обожженными глиняными потешками; и помню, меня дивило и радовало: Михаил Трофимов не стесняется, что добывает хлеб насущный метлой и сторожбой, хотя и сам Распутин почитает его за народного поэта, а вот я, промышляя тем же ремеслом и ночами сочиняя повести, жутко стесняюсь дворничества и бросаю метлу в кусты, коль примечу знакомцев — стыдно, все же писатель и книжку в Москве печатал.
      Столичный гость испил крепкого чаю с чабрецом — богородичной травой — и печатным пряником, подивился трофимовским частушечным стихам, поцокал языком, вертя глиняные потешки, насулил поэту с три короба да и укатил, и ни слуху ни духу. Обнадежил мужика да и забыл, гусь московский, про посулы народному… дворнику.
      А я с досады записал в дневничок:
      “…На руках бы носить народных писателей, а мы и признавать-то не желаем и посмертно, и пожизненно: примитивно, убого, устарело, славянофильские “кислые щи да лапоть”. Так мы не осознали чудо-сказочника Степана Писахова, коего северорусский писатель Федор Абрамов вознес выше Андерсена, так же не разглядели… недосуг было в честолюбивой суете… Бориса Шергина, коего опять же Абрамов да писатель Личутин повеличали волшебником русского слова, иконой в русской литературе, лучшим писателем, жившим тогда в Москве. И Шергин, и Писахов дожили свой век в забвении и нищете, хотя и не сетуя на судьбу, дабы не гневить Бога, и не загадывая иной доли. Видимо, чтобы голос не засалился в житейской сытости, не охрип в ревучей тщеславной колготне, Господь оберег сынов-избранников от искушения славой и богачеством, оставил на весь век среди голытьбы, чтоб не забыли жизнь простолюдина. с радостями и горестями, с нуждою и надеждой”.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16