Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вампирский Узел (№2) - Валентайн

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Сомтоу С. П. / Валентайн - Чтение (стр. 9)
Автор: Сомтоу С. П.
Жанр: Ужасы и мистика
Серия: Вампирский Узел

 

 


— Тимми, зачем ты меня преследуешь? — прошептал Пи-Джей.

Он вдруг понял, что ему очень не хочется держать, эту картину дома. Она была не закончена, но это уже не имело значения. Заказчика не волновало художественное исполнение; его волновала исключительно политкорректность. Пи-Джей решил не заканчивать полотно, а просто залить его лаком-фиксатором — так, как есть. На самом деле ему хотелось избавиться от картины как можно скорее — прямо сейчас. С чего бы вдруг его так проняло? Он использовал целый баллончик лака и выкинул его в мусорку. Он старался не смотреть на картину. Она вызывала у него какое-то странное отвращение, даже гадливость. Причем это чувство шло не изнутри, а как будто снаружи — извне.

Пи-Джей вышел в гостиную. У него было странное чувство, как будто призрачное лицо, проступающее на картине, следит за ним взглядом. Давно он так не боялся. В последний раз ему было так же страшно в тот день, когда он пережил кошмарный сон, в котором его принудили принять на себя роль ма'айтопса, священного гермафродита.

Галерея работает до полуночи! У него еще будет время отвезти картину. Это было поспешное, опрометчивое решение: избавиться от видения, вместо того чтобы противостоять ему и научиться от него чему-то полезному. Но ему было страшно. По-настоящему страшно. Так страшно, что даже мурашки бежали по телу. Может быть, самое лучшее — разрезать ее на кусочки и выкинуть в мусор, подумал он. Но тогда он потеряет деньги. Причем неплохие деньги. Хватит, чтобы платить за квартиру пять месяцев. Он вернулся в спальню. Обычно там пахло терпентинным маслом — такой слабый, едва уловимый, но постоянный запах, — а теперь к этому запаху примешивался другой, новый... неприятный, удушливый... и еще — запах гари. Горящая плоть... вскипевшая кровь... пары бензина... ледяное предчувствие сильного снегопада... это был запах Узла! Запах прошлого, которое просачивалось в настоящее.

О Господи, Терри, подумал он. Надо было воткнуть в него кол. Чтобы уже наверняка. Они снова брели по безбрежному снегу — они с Терри — и тащили Брайена на импровизированной волокушке, а у них за мной, на горе, догорал город, и зимний ветер пах обугленной плотью погибших друзей, и страх набивался в сердца, как снеговая каша — в ботинки.

Пи-Джей набросил на холст простыню. Непросохшая краска проступила разводами на белой ткани, но ему было плевать. Все равно в основном все высохло. А смазанные фрагменты — это будет смотреться так, как и задумано. Если кто-нибудь спросит, он скажет, что это новая текстурная техника. Может быть, даже она поспособствует продажам Сидящего Быка и Кочиса[50] на завтрашней ярмарке.

Он взял картину, спустился вниз, на стоянку, засунул картину в кузов фургончика. Времени было навалом. Он поехал вверх по холму, к шоссе Голливуд. Даже вечером были пробки. После получаса продвижения черепашьим шагом он свернул на ближайшем съезде и выехал на бульвар Вентура — двадцатимильный кошмар из торговых комплексов в стиле арт-деко, роскошных бутиков и ресторанов... мудацкая Долина... Господи, как он ее ненавидит... все одинаковое, не знаешь, где ты сейчас находишься... ему захотелось вернуться обратно в резервацию.

Он даже не сразу сообразил, что едет не в ту сторону — не к галерее на Шерман Оакс, а к Леннон-Аудиториум в Юниверсал-Сити. Как будто фургончик сам выбирал, куда ехать. Когда Пи-Джей попробовал зарулить на стоянку, ему сказали, что сегодня эти места зарезервированы для VIP-гостей по специальным «золотым» приглашениям; всем остальным можно поставить машину на стоянке в Ланкершиме, но если сказать, что ты приехал на конкурс двойников Тимми Валентайна, тебе сделают скидку в три доллара.

Разговор с охранником помог Пи-Джею немного прийти в себя. Только теперь до него дошло, что он ехал буквально на автопилоте; что какая-то его часть стремилась — независимо от него — завершить путешествие, начатое еще в детстве, тосковала по прошлому и хотела его оживить. Все, даже страх. Надо сопротивляться. Он развернулся и поехал обратно на запад по бульвару Вентура, пару раз свернул не туда, но в конце концов выехал к галерее.

Ультрамодное место. В окне у входа — неоновая репродукция «Девушек из Авиньона» Пикассо, ее кубистские контуры сложены из гнутых трубок, наполненных ярким светом, мигающим в такт закольцованной медитативной музыке. В других окнах — такие же неоновые репродукции других живописных шедевров двадцатого века: Пит Мондриан, Жорж Брак и даже один из бассейнов Дэвида Хокни. Сама по себе задумка — неоновые картины — была интересной, но Пи-Джей это воспринимал как еще одно подтверждение культурного вырождения... это было искусство, зацикленное на себе, мастурбаторное искусство, искусство, никак не скрепленное с реальностью.

Он отнес картину, завернутую в простыню, в заднюю комнату. Шерил, сотрудница из ночной смены, сидела за компьютером и вбивала адреса в базу данных. Шерил — платиновая блондинка в профессорских очках, но зато с припанкованной прической. Родилась и росла в Энсино.

Пи-Джей прислонил картину к стене и сказал:

— Шерил, это для Роско. Пусть пока здесь постоит, хорошо?

— А простыня прилагается? — спросила Шерил, хлопая ресницами.

— Нет, — сказал он.

— А смотрится очень даже неплохо.

Только теперь он увидел, что стало с картиной. Непросохшая краска оставила на простыне разводы, сложившиеся в очертания человеческого лица. Глаза проступили особенно четко. Просочились, как кровь. Впечатались в ткань. Желтые демонические глаза. Разломы в скалах проступили на ткани прядями длинных черных волос. Очертания губ были как будто испачканы кровью.

— Жутко, но стильно, — сказала Шерил и снова уставилась в монитор.

— Не смотри! Закрой глаза! — Но он не мог не смотреть. Не мог отвернуться. На картине был Тим-ми... Тимми Валентайн... на картине и у него в голове... пытался вырваться, выбраться из какого-то потустороннего лимба.

— Эй, ты чего?! Вы, художники... вы такие... такие... ну, я не знаю. Тебе не помочь расслабиться? У меня с собой презервативы.

Надо уходить. Он направился к двери.

— Слушай, а что — никаких документов не нужно? Форму какую-нибудь заполнить?

— Потом. Завтра. На той неделе. Когда-нибудь. Любуйся картиной. — Он вышел в главный зал, где мигали неоновые огни и звучали нью-эйджевые напевы.

Сел в фургончик, завел мотор и поехал.

Поехал.

Юниверсал-Сити, Стадио-Сити, Шерман Оакс, Северный Голливуд, Ван Найс, Реседа, Вудленд-Хиллз, Вест-Хиллз, Миссион-Хиллз, Гранада-Хиллз, холмы, холмы, холмы, холмы, одни мудацкие холмы.

Он уже не ориентировался. Понятия не имел, где он сейчас. Может, в Покойме. А может быть, в Сан-Фернандо. Бензин был на исходе, а денег с собой — ни цента. Он остановился у ближайшего банкомата и вышел из фургончика. Пустынная улочка. Какая-то вся зашарпанная. Машин совсем мало. На неоновой вывеске круглосуточного супермаркета горят не все буквы, и вместо ALL NIGHT MARKET в ночи мигает:

A NIGHT MARE

КОШМАР

Совпадение, сказал он себе.

Совпадение.

На улице было прохладно, а по меркам Южной Калифорнии — так вообще холодно. Песчаный ветер гнал по улице мусор. В воздухе пахло спущенной спермой. И хотя Пи-Джей уже как-то свыкся с моральной распущенностью Голливуда, распущенность Долины смущала его по-прежнему. Он быстро сунул карточку в банкомат, очень надеясь, что счета за прошлую неделю уже прошли через банк и ему удастся снять хотя бы двадцатку. В ожидании денег он нервно барабанил пальцами по банкомату. И тут у него за спиной раздался голос:

— Мистер, денежкой не поможете?

Он обернулся и увидел женщину с магазинной тележкой. Только она совсем не походила на стереотипную побирушку. Она пыталась следить за собой, даже губы накрасила. Сразу видно: на улице она недавно. Она вышла к Пи-Джею из тени у входа в банк. Она стояла так тихо, что он ее не заметил, когда проходил мимо.

— Мне бы самому кто помог, — сказал Пи-Джей.

Банкомат запищал. Пи-Джей забрал свои двадцать долларов.

— Пожалуйста, мистер...

— Слушай, я сам на мели. А если я сейчас не заправлюсь, то не доеду домой.

— У вас хотя бы есть дом. — Она стояла наполовину в тени, наполовину — в круге желтого света от единственного на всю улицу фонаря.

Пи-Джей не знал, что сказать. «Когда-то я сам жил на улице», — подумал он. Но он не мог ни разменять двадцатку, ни снять с карточки еще денег. То, как она на него смотрела, не осуждая, но и не прощая... точно так же мама иной раз смотрела на белых людей.

— Женщина, я... — Он не знал, что он сейчас ей скажет. И так и не узнал, потому что в следующее мгновение бездомная женщина разлетелась в клочья.

Сначала у нее изо рта потекла тонкая струйка крови. Потом кровь хлынула из ноздрей, а потом ее горло как будто раскрылось, и оттуда показались две руки, рвущие трахею. Из разорванной глотки вырвался жуткий звук: полубульканье — полусвист. Плоть раскрылась со звуком застежки-молнии. Кровь брызнула на тележку, заваленную грязными одеялами. Две окровавленные руки разорвали грудную клетку. Грудина хрустнула. Голова бессильно упала на развороченную грудь. Раздалось громкое хлюпанье, какое обычно бывает, когда детишки всасывают через соломинку лимонад с самого дна стакана. Тело раскололось на две продольные половинки, и в этой жуткой раме из разорванной плоти показалось лицо. Лицо бледного рыжеволосого парня, жадно пьющего кровь. Пи-Джей хотел отвернуться, но не смог. Потому что он знал: это он виноват. Он мог это предотвратить. Если бы он пронзил сердце Терри колом, ничего этого не было бы.

— Терри...

Тело упало на тележку. Терри выбрался наружу. Он был бледным, в лице — ни кровинки, весь какой-то желтушный в электрическом свете уличного фонаря. Терри толкнул тележку ногой, и она покатилась через улицу, к стоянке у круглосуточного супермаркета.

— Плохо ты постарался меня убить, Пи-Джей, — сказал Терри.

— Как я мог тебя убить? Ты же мой...

— Друг. — Терри с горечью рассмеялся. От него пахло гнилью и разложением. — И ты — мой друг. Друг, который не разрешил мне поспать у себя в сортире... который выбросил в мусорку мою землю... который отвез меня в горы и там вроде как предал земле с ритуальными песнями-плясками и прочим кретинским Вуду... и тешил себя надеждой, что я никогда не вернусь. А вот хрен тебе. Я вернулся. Потому что нельзя вычистить пылесосом все до последней пылинки... тем более что ты не додумался заглянуть мне в носки.

Тележка все еще катилась. Она остановилась буквально у самой разметки стоянки. Из магазина вышли несколько человек с покупками, но они не заметили мертвое тело в тележке. Буквально у них перед носом. Пи-Джей подумал, что люди видят лишь то, что предполагают увидеть.

— Ты скотина, — сказал Пи-Джей. — Зачем убивать бездомного человека?

— Бездомные — наши друзья, — сказал Терри. — Они — как мы. Бродят в ночи, роются в мусоре дневного мира. Вчера я пил молодую девчонку. Она стояла у мусорки у пиццерии и ждала, когда они выбросят остывшую пиццу. Это круто, мне кажется.

— По-моему, нам лучше поехать ко мне, — сказал Пи-Джей.

— По-моему, тоже.

Терри протянул руку, испачканную в крови. Пи-Джей взял его руку. Она была очень холодной, но мягкой. По ощущениям похоже на охлажденный гель в пластиковой упаковке. Кровь свертывалась очень быстро. Пи-Джей отдернул руку, а Терри дочиста облизал пальцы.

— Быть вампиром — это не так уж и плохо, — сказал он. — Я имею в виду, посмотри на себя. Ты же никак не можешь определиться, приятель. Ты не белый и не индеец. Так, серединка на половинку. И это тебя достает... причем достает так сильно, что ты бросаешься на поиски видений, тебе снятся сны, и теперь ты вообще непонятно кто: ни женщина, ни мужчина. Ты великий художник-интеллектуал — и пишешь пошленькие картинки с Кочисом для безвкусных гостиных представителей среднего класса. Пи-Джей, ты весь — ходячее противоречие. Но я могу это поправить. Да, я знаю, что ты мне ответишь, пошлешь меня куда подальше, и ты мой друг, так что насильно тебя принуждать я не буду, но Пи-Джей... Пи-Джееееееей, послушай доброго совета, я могу сделать так, чтобы тебе стало легче. Я могу излечить все твои тревоги — лучше всякого доктора, лучше всякого психиатра. Ты мне веришь?

— Господи, Терри. — Пи-Джей вдруг понял, что плачет. Это было так странно: стоять и плакать — на пустынной и темной улице где-то в Пакойме, на пятачке между круглосуточным супермаркетом и банкоматом, перед стоянкой, куда укатилась тележка с разорванным в клочья телом бомжихи, на холодном ночном ветру, пахнущем дымом и спущенным семенем.

— Я тебе нужен, Пи-Джей, — сказал Терри. — Я застрял между двумя мирами, и я вижу то, что не видят смертные. Вижу, к примеру, Тимми Валентай-на... как он бьется в своем гробу... как черный поезд подходит к узловой станции посреди ночи... я все это вижу.

Вывеска супермаркета судорожно замигала неоном:

A NIGHT MARE

A NIGHT MARE

КОШМАР

КОШМАР

И вдруг погасла совсем.

— Во всяком случае, денежкой не придется делиться, — сказал Терри. В желтом свете уличного фонаря его налитые кровью глаза были красными-красными, и губы тоже блестели красным.

* * *

ангел

Эйнджел. Иди к мамочке, зайчик. Иди в постельку.

Сейчас, мама.

Когда он уже подействует, этот дурацкий валиум? Эйнджел еще час назад измельчил таблетки и растворил их в воде — мать всегда перед сном пьет воду. Сегодня ночью мне надо подумать. Мне надо побыть одному.

Я еще не закончил, мама. Кажется, у меня прыщ назревает, надо его изничтожить. Ты же знаешь, завтра мне надо выглядеть безупречно. Когда придут брать интервью из «People». Ты же знаешь, я...

Все. Похоже, она захрапела... Ага. Тише... тише... точно храпит.

Этот номер гораздо лучше. Студия их поселила в другом отеле. На другом конце города. Им сказали, что в этом отеле снимали сцены в гостинице для «Полицейского из Беверли-Хиллз» с Эдди Мерфи. Но Эйнджелу было все равно: снимали здесь фильм или нет. В Вопле Висельника редко ходили в кино. В основном все сидели дома — смотрели телики. Причем исключительно проповеди Дамиана Питерса. Так что в плане развлечений у них были только беседы с Богом.

Но отель все равно очень классный. Весь розовый. И во дворе — пальмы. Такие высокие пальмы — почти до луны. Но владели отелем не американцы. Он принадлежал султану Брунея. Все в Лос-Анджелесе принадлежало каким-нибудь другим странам. Например, все киностудии принадлежали японцам или кому-то еще, но только не американцам.

Отель представлял собой комплекс отдельных одноэтажных домиков, и одна только ванная у них в домике была больше, чем целые номера в некоторых из мотелей, в которых они с матерью останавливались по пути сюда. Из ванной был выход в патио с приватным джакузи. В домике было две спальни, с огромными — прямо с бейсбольное поле — кроватями.

Сейчас Эйнджел был в ванной. Складывал свою одежду. Ванная вся отделана розовым мрамором. Ему все еще не верилось, что он победил. Тем более что когда они с мамой вернулись в отель, ничего как будто и не изменилось. Мать даже не сказала ему: «Молодец». Как будто она даже и не сомневалась, что он победит. Впрочем, так было всегда — мать считала, что это в порядке вещей, чтобы ее дорогой сынуля всегда и во всем был первым. Агент поздравила его, но у нее в глазах буквально светились знаки доллара, так что ее поздравления шли не от искренней радости за него, а скорее за себя. Кстати, про прыщ он сказал просто так, чтобы мать отвязалась — не было у него никакого прыща, его лицо оставалось таким же гладким и безупречным, каким было всегда. Лицо ангела, как говорила Беки. Но прыщ — это единственное, что пришло ему в голову, чтобы сказать матери. Чтобы она точно отстала. Он должен выглядеть безупречно.

Эйнджел смыл с лица остатки грима. Но с волосами уже ничего не сделаешь. Если бы это была разовая краска-спрей, типа лака с блестками, которым ты поливаешь башку, когда собираешься на вечеринку... но нет, его покрасили стойкой краской, которая смоется еще очень не скоро, а когда смоется, ее сразу же обновят. Ему покрасили даже брови с ресницами. Ему бы, наверное, покрасили волосы и на теле, если бы у него были какие-то волосы. Волос, правда, не было. Ни единого волоска. Но он случайно подслушал, как в гримерной шутили по этому поводу.

Так что, мать храпит? Нет. Может быть... или... Эйнджел...

Она еще не заснула. Придется здесь задержаться, в ванной. Он взял расческу и вычесал гель из волос. Потом долго-долго разглядывал себя в зеркале.

Вот кто я для них.

Тимми-2.

В Лос-Анджелесе совсем нет зелени. То есть такой яркой и сочной зелени, как на холмах вокруг Вопля Висельника. Здесь вся зелень как будто присыпана песком — ломкая, сухая. Улицы закручиваются, как спагетти; на зданиях — вывески на японском; и бездомные попрошайки — на каждом углу. Ненавижу Лос-Анджелес. Ненавижу. Лос-Анджелес, город новой звезды, Тимми-2, кумира подростков.

Я был безупречен!

Но я был кем-то другим — не собой.

В зеркале: брови и волосы — совершенно не те. Волосы Тимми были такими черными, что отливали синевой. Черная краска подчеркнула бледность лица Эйнджела и придала его коже некий анемичный блеск. Но его губы остались такими же пухлыми — а не тонкими, как у Тимми — и такими же бледными. Хотя сейчас они были красными от помады. Он потер их губкой. Чтобы стереть всю эту красноту. Но губы стали еще краснее. И щеки тоже как будто окрасились легким румянцем. Наверное, он слишком сильно их тер. Или...

Эйнджелу вдруг стало страшно. Он закрыл рот рукой и посмотрел в глаза своему отражению. Это были чужие глаза — не его. В них было что-то такое, что не могло быть его. Какой-то голод. Вековое отчаяние. Опустошенность.

Он опустил глаза и посмотрел на воду, уходящую маленьким водоворотом в слив раковины. Попробовал взять себя в руки. Снова поднял глаза к зеркалу. Убрал руку от губ и увидел, что это не его губы. Он хотел закричать, но губы как будто слиплись — чужие губы. Но мальчик в зеркале улыбался. Улыбался, показывая клыки.

Эйнджел ударил по зеркалу кулаком. Но отражение не повторило его движений. Там было только лицо Тимми — исчезнувшей рок-звезды. Улыбка поблекла, и Эйнджел только теперь увидел, что глаза Тимми не улыбались; это была фальшивая улыбка, просто судороги в уголках рта, а истинные чувства Тимми читались в глазах — печаль поруганной невинности. Это были глаза ребенка, но сам человек — существо по ту сторону зеркала — не был ребенком. Не мог быть ребенком.

— Кто ты? — спросил Эйнджел. — Ты тот, кто я думаю?

Страх потихонечку отступал. Эйнджел не знал почему, но он чувствовал, что Тимми заперт в зеркале и не сможет выйти наружу.

— Помоги мне, Эйнджел Тодд, — сказал мальчик в зеркале.

Сказал и заплакал — но не слезами, а кровью.

— Как я тебе помогу? — спросил Эйнджел. — Ведь тебя даже нет. Ты — просто сон или образ, который мне видится в зеркале, потому что в последнее время я постоянно о тебе думал — пытался стать тобой, чтобы выиграть конкурс.

— Эйнджел, я хочу выйти отсюда. Хочу вернуться.

— Вернуться? — переспросил Эйнджел. — А тут многие уверяют, что ты уже умер. Что тебя видели на Венере, на Марсе или во сне. Я тоже думаю, что ты мне снишься. Потому что иначе как же я тебя вижу? Ты — существо не из этого мира. Может быть, даже ты тот, о ком говорят проповедники в церкви. Когда говорят о злых духах и демонах, которые искушают людей.

— Проповедники? В церкви? Ты что, веришь в Бога, Эйнджел Тодд?

Он надолго задумался.

— Нет. Наверное, нет.

— Я — не злой дух, Эйнджел. Но я видел зло. Я не демон. Но есть люди, которые пытаются превратить меня в демона. Хочу тебе кое-что показать. Возьми меня за руку. Протяни руку в зеркало.

Так не бывает, подумал Эйнджел. Это действительно сон. Он положил руку на зеркало и почувствовал, как поверхность становится мягкой и поддается под его ладонью. Он почувствовал, как другая рука прикоснулась к его руке, и рука Тимми была холодной как лед — холоднее льда, холоднее снежка в морозный зимний день, — и эта рука тянула его в зеркало. Его собственная рука погрузилась уже по локоть, и Тимми на той стороне говорил:

— Осторожнее, не проходи сюда весь. Я не смогу тебя вытащить...

Его лицо уже прикоснулось к стеклу... поверхность зеркала клубилась туманом и проминалась под его лицом, как прозрачная пленка... а потом он вдруг оказался на самом стыке... наполовину — уже в зазеркалье, наполовину — в реальном мире... Ветер ударил в лицо — ветер, пахнущий разложением... где-то вверху шелестела густая листва. Поначалу он не видел вообще ничего, даже ледяную руку, в которую он вцепился, не решаясь отпустить. Но свет там все-таки был. Холодный свет. Он подумал, что это похоже на ад — не тот огненный ад Дамиана Питерса, а настоящий — холодный — ад. Отрезанный от всего. Где нет чувств. Нет тепла. Нет надежды. Высохшая ежевика на каменистой земле, искореженные деревья, небо, затянутое грозовыми тучами. Ветер вперемешку с песком больно царапал кожу.

— Почему ты здесь? — спросил Эйнджел.

Его голос разбился эхом о голос ветра.

Ему казалось, что они движутся, мчатся вперед, хотя одной ногой он по-прежнему твердо стоял в своем мире, за пределами этого мира. Под босой правой ногой — скользкий мрамор. Под босой левой — острые камушки и шипы.

А потом они встали в самом центре этого мира за зеркалом. То есть Эйнджелу так показалось, что это был центр. Здесь рос огромный ясень, его ветви тянулись к самому небу, корни были изломанными и скрученными в узлы, а в стволе была выемка в форме тела распятого мальчика с руками, раскинутыми крестом, и в том месте, где должны были быть ладони, из древесины торчали два тяжелых гвоздя, и на гвоздях еще не засохла кровь, и само дерево тоже как будто сочилось кровью — в тех местах, куда были вбиты гвозди. И Эйнджел взглянул на руку Тимми — на холодную руку, сжимавшую его руку, — и увидел, что ладонь пробита.

Стигматы Иисуса на руках Тимми Валентайна. Интересно, а что бы на это сказал тот же Дамиан Питерс: мальчик — красивый, как смертный грех, чьи песни, по утверждению служителей Господа, несли в себе сатанинские послания и чье явление на телевидении было подобно брызжущим фонтанам крови, — и раны Христовы?

— Вот здесь я и живу, — сказал Тимми. — Еще пару часов назад я был прибит к этому дереву. Теперь я хотя бы могу от него отойти. Пусть и недалеко. Я могу говорить с тобой. Если тебе так проще, воспринимай это так, как будто я тебе снюсь. От этого я не стану менее реальным.

— Ты, наверное, сделал что-то очень плохое, что тебя заключили в таком мрачном месте.

— Я сделал много чего плохого, Эйнджел. И не просто плохого, а по-настоящему страшного. По-настоящему темного. Но все это было давно — до того, как я понял, что делаю. Я отвернулся от тьмы, потому что когда я утратил невинность, вместе с ней я утратил способность к злу.

— Странно ты говоришь. Зло и невинность — это совсем-совсем разные вещи.

— Нет, не разные.

— Ты здесь потому, что тебя наказали? — Эйнджел не сомневался, что подобное место может быть только адом, пусть даже здесь нет ни огня, ни кипящей серы.

— Я уже был на пути к тому, чтобы переродиться, стать кем-то другим. Я был уязвим, как куколка, которая вот-вот превратится в бабочку. Но одна женщина захватила меня своей магией, и пригвоздила к этому дереву, и стала высасывать мою силу. Во мне есть чарующая сила, дающая власть обольщать смертных и заставлять их сердца биться чаще, и ей — этой женщине — нужен был свой источник этой харизматической силы. Я не знаю, сколько времени я оставался бы здесь один, совершенно беспомощный, связанный по рукам и ногам... но ее голос был не единственным, были другие голоса... голоса тех, кто любил мою музыку... тех, кто помнил мое лицо. Так сюда проник свет — в это место без света. Но надежды не было все равно. Пока не появился ты.

— Я?

— Сегодня на мне было сосредоточено больше силы, чем когда-либо прежде. И ты, Эйнджел Тодд, был ее фокусом. Весь мир смотрел на тебя и произносил мое имя. Магия имени — самая сильная. Ты меня вызвал из темноты — ты, а не ведьма, взявшая меня в плен.

— Я?

— Ты был катализатором, Эйнджел Тодд.

— Почему я?

— Не знаю, Эйнджел. Просто так получилось.

А ветер все выл.

— Я хочу освободиться, Эйнджел. Разве можно винить меня в том, что я хочу снова вернуться в мир, где все настоящее — вкус, ощущения, запахи? Я хочу выйти из Зазеркалья, пройти сквозь зеркало, как прошел ты. Но я пока не могу.

— Я не буду меняться с тобой местами, — быстро проговорил Эйнджел. Холод от руки Тимми уже растекся по его руке, пробирал до кости. Он почти чувствовал, как онемение подбирается к сердцу. Листья черного леса шептали ему: ангел, ангел. — Если ты думаешь, что я соглашусь здесь остаться, чтобы ты вышел в наш мир...

Тимми покачал головой.

— О таком я не стал бы просить никогда. Но у тебя есть сила освободить меня — разбудив память обо мне в людских сердцах. Неужели ты не понимаешь? Вот почему ты мне нужен. Мое имя на устах миллионов сможет разрушить чары, которые держат меня в плену. Но нужен кто-то, кто сделает так, чтобы это произошло. Ты сможешь, я знаю.

— Но...

— Разве тебе не хочется стать бессмертным? Остаться ребенком навсегда?

Эйнджел вспомнил свои невеселые размышления: я повзрослею, мой голос сломается, у меня всюду полезут волосы, и я потеряю все. Я потеряю все.

— Теперь я понял, — медленно проговорил он. — Мы с тобой вроде как близнецы.

— Тьма и свет.

— У меня был настоящий брат-близнец. Он умер, когда мне было три года. Его звали Эррол. — И после смерти Эррола мать стала другой... превратилась в чудовище.

— У тебя снова может быть брат.

Эйнджел чувствовал, что творится у Тимми в душе. Жгучая ярость и неизбывное одиночество. Ад, в котором они пребывали сейчас, — он был у Тимми внутри. Вопящий ветер — это голос его отчаяния. Или отчаяние было одно на двоих? Я тоже в ловушке, подумал Эйнджел, в ловушке в гостиничном номере, в ожидании, пока снотворное не подействует на мать — чтобы мне хоть немного побыть одному, в темноте, пропитанной удушливым запахом дешевеньких материных духов. Когда он смотрел в глаза Тимми, он видел себя. Ему вдруг стало страшно, и он хотел вырвать руку, убежать из этого ада — обратно в свой собственный ад. Глаза у Тимми... это не человеческие глаза. Они светились во тьме, как глаза ягуара в джунглях. Господи, Господи, Господи...

— Если ты станешь таким же, как я, — сказал Тимми, — ты сможешь менять свой облик. Превращаться в любых зверей. В любых. Даже в...

Ты что, раньше не видел нет! Его черты на мгновение расплылись, и его лицо превратилось в черную пизденку? лицо Беки, черной девочки, которая привела его за руку в ту потайную пещеру в холмах за Воплем Висельника, и могу поспорить, тебе хочется сунуть туда твою штуку, правда? и голос стал ее голосом, соблазняющим и дразнящим, и ты такой красивый, как ангел, Эйнджел. А потом лицо Беки пропало, и Тимми смотрел на него, улыбаясь, как будто хотел сказать: я знаю все твои тайны, Эйнджел. Я читаю тебя, как раскрытую книгу. И ты тоже так можешь — заглянуть ко мне в душу и узнать все мои тайны.

Эйнджела вдруг охватил слепой ужас. Он больше не мог оставаться здесь — ни секунды. Он выдернул руку из ледяной руки Тимми и шагнул назад, через зеркало — два коротких шажка, — обратно на розовый мраморный пол, такой холодный под босыми ногами, обратно в роскошный номер в шикарном отеле, принадлежавшем султану. Он закрыл зеркало полотенцем и вышел из ванной.

Мать храпела — ритмично и громко. Обычно, когда она так храпит, это значит, что сегодня она уже не проснется и не потянется к нему в темноте, чтобы с ним поиграться. Так что вполне можно было рискнуть войти в спальню.

В спальне было еще одно зеркало — на комоде. В вычурной позолоченной раме в виде причудливых завитушек. Сейчас оно было в тени. Мать лежала в кровати. В комнате пахло дешевенькими духами.

Эйнджел был слишком взвинчен, чтобы ложиться спать. «Может, пойти окунуться в джакузи, — подумал он. — Можно, конечно, принять таблетку, но меня уже тошнит от таблеток».

Он открыл раздвижную дверь и вышел в патио. Включил таймер, разделся и соскользнул с бортика в воду. Господи, как хорошо. Он подставил копчик под струи воды. Здорово расслабляет. Он закрыл глаза. «Да. Это был просто сон. Дурной сон. В последнее время я слишком много глотаю таблеток. Пора уже прекращать. Эти таблетки меня убьют, а если я стану богатым, то какая мне радость в богатстве, если я буду мертвый? Ну, зато матери будет радость. Мать — она как та ведьма, которая держит Тимми в плену, пригвожденным к дереву, в этом сне. Может быть, этот сон был мне предупреждением — что мне надо освободиться, пока не поздно, пока меня не сожрали?»

Кошмарный все-таки сон! Этот ветер, который плакал, совсем как ребенок — ребенок, которого истязают. Острые камни, впивавшиеся в ногу. Густая тьма.

Он лежал в теплой воде и вдыхал пар — ждал, пока страх растворится в нем без остатка. Он старался не думать вообще ни о чем — только о музыке. Музыка забирает боль. Он хотел вспомнить песни, которые пел до того, как ему пришлось «пропитаться» Тимми Валентайном. Песни, пахшие чистым воздухом гор. Он пытался припомнить народные песни, которые мама пела ему в раннем детстве — еще до того, как она стала странной; до того, как умер его братик.

Быть искренним — это великий дар.

Теперь он явственно слышал ее тихий голос. Она качала его на руках, и он прижимался головкой к ее упругой груди под хлопчатобумажной сорочкой, испачканной кровью...

Быть свободным — великий дар.

...и она обнимала его крепко-крепко, прижимала к себе, и запах ее пота мешался с ароматом летней травы, и ветер разбрасывал влажную землю, и на руках у нее была кровь, и Эррол лежал тихо-тихо, не шевелился и даже не дышал, и она вдруг прекратила петь, и стрельнула глазами из стороны в сторону, и сказала: «Давай его похороним, мы вдвоем — ты и я», и она отпустила его, и он встал, опираясь о столбик на крыльце, и стал смотреть, как она роет ямку в мягкой земле, и слезы текли ручьем у нее по щекам.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28