Хью опоздал на четверть часа. При его появлении я поднялся. Он улыбнулся мне сияющей улыбкой, которая так же быстро исчезла, как и появилась. «Ужасная погода», — сказал я и осведомился, не промок ли он. Хью ответил, что ему удалось найти такси, но брюки его ниже колен все же промокли. Нельзя ли посушить их перед камином? И, сев в кресло, он протянул ноги к огню. У него слабые легкие, хмуро заметил он, так что надо беречься.
Я предложив ему выпить. Сначала он отказался, затем согласился, но тут же остановил меня, сказав, что много пить не может. Он сидел, держа стакан в руках, а я стоял по другую сторону камина. От брюк Хью стал подниматься пар, и он придвинул ноги ближе к огню.
— Вы уж извините меня за то, что я заставил вас выйти из дому в такую погоду, — сказал я.
— Ничего, ведь я уже здесь!
Когда Хью не был настороже, он держался свободно и мягко.
— Как жаль, что именно сегодня, когда вам так досталось, мне придется сообщить вам досадные вещи, — сказал я.
Хью смотрел на меня, ожидая, что последует за этими словами. На лице его читалось недоумение.
— А может быть, вы предпочли бы сначала сходить куда-нибудь перекусить? — с самым невинным видом спросил я. — В таком случае лучше не начинать серьезного разговора, пока мы не вернемся. То, о чем я намерен с вами говорить, должно быть сказано наедине. Не знаю только, что сейчас творится на улице.
Я подошел к окну и приподнял занавеску. За-окном, не переставая, лил дождь.
— Но ведь наш разговор, наверно, не займет много времени? — резко заметил он, осмелев, поскольку я не смотрел на него в эту минуту. — Я вообще понятия не имею, о чем вы собираетесь со мной говорить.
Я обернулся.
— Значит, вы предпочитаете не откладывать? — спросил я.
— Пожалуй, да.
Я сел напротив Хью. От брюк его по-прежнему шел пар, и в комнате пахло сырой одеждой. Хью отвел было взгляд, но тут же снова устремил его на меня. Он терялся в догадках о том, что его ждет.
— Шейла хочет выйти за вас замуж, — начал я. — Ей хочется этого гораздо больше, чем вам.
Хью несколько раз моргнул. Мое начало, видимо, изрядно удивило его.
— Допустим, вы правы, — согласился он.
— Но вы сильно колеблетесь, — продолжал я.
— Это как сказать!
— Безусловно колеблетесь, — настаивал я. — Вы никак не можете прийти к тому или иному решению. И это вполне естественно.
— Не беспокойтесь, приду.
— Но вы отнюдь не горите желанием сделать это. У вас нет ощущения, что вы поступите правильно, женившись на Шейле. Отсюда и ваша нерешительность.
— Откуда вам известно, какие у меня ощущения?
— Мне подсказывает это тот же инстинкт, который предостерегает вас, — ответил я. — Вы чувствуете, что какие-то причины мешают вам жениться на Шейле. Вам не удается нащупать их, но вы чувствуете, что они есть.
— Ну и что же?
— Если бы вы лучше знали Шейлу, — сказал я, — вы поняли бы, что это за причины.
Нахохлившись, Хью прижался к спинке кресла.
— Вы, конечно, не беспристрастны, — пробормотал он.
— Разумеется, не беспристрастен, — согласился я. — Но я говорю правду, и вы понимаете, что я говорю правду.
— Она мне очень нравится, — заявил Хью. — Меня не интересует, что вы скажете о ней. Я сам решу, как мне быть!
Я дождался, чтобы он взглянул на меня, и тогда сказал!
— Представляете ли вы себе, каким будет ваш брак?
— Конечно, представляю.
— Разрешите, я все же открою вам одно обстоятельство. Шейла почти не чувствует физического влечения ни к вам… ни вообще к кому бы то ни было.
— Ну уж ко мне-то, во всяком случае, больше, чем к любому другому! — На этот раз в голосе Хью прозвучала уверенность.
— Вы не новичок в любовных делах, — продолжал я. — Какое же мнение у вас о Шейле?
Он не отвечал. Я повторил свой вопрос. Хью оказался упрямее, чем я ожидал, тем не менее меня переполняло радостное сознание моей власти над ним и возможности отомстить, — сознание, что я могу продиктовать свою жестокую волю. Сама по себе эта власть над ним мне была не нужна — мне важно было лишь добиться своей цели. Хью был орудием для достижения этой цели — и только. Своими безжалостными словами я мстил за годы унижений, за то, что не знал взаимной любви. Говоря с ним, я в сущности говорил с Шейлой.
— Ничего другого, кроме того, что она дарит вам сейчас, вы от нее не получите, — сказал я.
— Если я захочу жениться на ней, то женюсь, — стоял на своем Хью.
— В таком случае, — заявил я (сейчас я понял, что значит напрячь все силы для решающего удара), — вы женитесь на уроде.
Хью неправильно понял меня.
— Нет, я не это имею в виду, — возразил я. — Я хочу сказать, что Шейла безнадежно неуравновешенная женщина. И никогда не будет иной.
Я почувствовав, какою лютой ненавистью воспылал ко мне Хью. Он ненавидел меня, ненавидел силу и убежденность, с какой я говорил. Ему хотелось бежать от меня, но слова мои приковывали его к месту.
— Однако ведь сами-то вы женились бы на ней! — воскликнул он. — Конечно, если бы она согласилась. Не станете же вы отрицать это, правда?
— Правда, — признался я. — Но я люблю ее, таков уж мой горький жребий! А вы ее не любите и отлично понимаете это. Я ничего не могу с, собой поделать, а вы можете. И потом, если я женюсь на ней, то сделаю это с открытыми глазами. Я женюсь на ней, зная, что она нравственный урод.
Теперь Хью уже не смотрел на меня.
— И вы тоже должны это знать, — твердо произнес я.
— Вы хотите сказать, что рано или поздно она сойдет с ума?
— Кто же знает, когда безумие начинается и когда оно кончается? — заметил я. — Если бы вы спросили меня, попадет ли она в психиатрическую больницу, я ответил бы вам: едва ли. Но если бы вы спросили меня, какова будет ваша семейная жизнь, я сказал бы так: возвращаясь домой, вы никогда не будете знать, что вас ждет.
Я спросил Хью, слышал ли он когда-нибудь о шизофрении. Я спросил, не казались ли ему порой поступки Шейлы несколько странными. Я рассказал ему о некоторых ее выходках. И все это время в душе у меня росло чувство торжества: по поведению Хью я понял, что не ошибся в нем. Он никогда не женится на Шейле. А сейчас ему хотелось как можно скорее — насколько позволяют приличия — сбежать от обрушившейся на него враждебной силы. И я и Шейла были выше его понимания. Он ведь никогда не был особенно влюблен в нее. И жениться-то на ней он хотел скорее из прихоти, но теперь от этой прихоти ничего не осталось: я уничтожил ее. Хью ненавидел меня, и тем не менее эту прихоть его я уничтожил.
Безмерно торжествуя от сознания, что я одержал верх над Шейлой, я презирал Хью за то, что он отказывается от нее. В эту минуту я считал его таким ничтожеством! И, наблюдая за тем, как он пытается выйти из затруднительного положения, я от души сочувствовал Шейле.
— Я должен подумать обо всем этом, — сказал Хью. — В самом деле, пора прийти к какому-то решению!
Но он знал, что решение уже принято. Он знал, что отступит. Он знал, что сбежит от Шейлы и что я ничуть не сомневаюсь в этом.
Я попросил его сообщить о том, что он скажет Шейле.
— Это никого не касается, кроме нее и меня, — сделав над собою усилие, вызывающий тоном сказал он.
— Но мне надо знать!
Хью ненавидел меня и все же отступил и на этот раз.
Лишь в самом конце нашей встречи он обрел достоинство и, отказавшись обедать со мной, ушел один.
43. МИСТЕР НАЙТ ПЫТАЕТСЯ ГОВОРИТЬ ОТКРОВЕННО
На следующее утро я отправился в суд, — это был один из лондонских полицейских судов, — чтобы присутствовать при вынесении приговора по делу о нападении, которое я выиграл неделю назад. Подсудимый был подвергнут медицинской экспертизе, признан вменяемым, и теперь судья оглашал приговор. Действия подсудимого отдавали шантажом, и судья был настроен сурово.
— Как можно опуститься до такой низости! — негодовал он. — Это превосходит мое понимание! Нет слов, чтобы выразить, с каким отвращением все мы относимся к подобным субъектам…
Меня нередко удивляло, как это люди могут с таким бесстыдством возмущаться поступками других людей. Неужели они настолько забывают о собственных деяниях, что могут со спокойной совестью произносить громкие, звучные слова и кричать о нравственности, не заглядывая к себе в душу? Какова же должна быть их собственная жизнь, если они считают, что имеют право с таким пылом осуждать себе подобных? Научись павиан говорить, он первым долгом высказал бы свое возмущение окружающей безнравственностью. Нисколько не стыдясь своих мыслей, я снова подумал об этом в то утро в четверг, когда сидел в зале суда.
Да, я не испытывал ни угрызений совести, ни сожалений, хотя со вчерашнего вечера прошло уже четырнадцать часов. Я с волнением ждал вестей от Хью, однако не сомневался в том, что он мне скажет. Меня беспокоило только одно: узнает ли Шейла о моем поступке. А если узнает, не потеряю ли я ее навсегда? И как в таком случае вернуть ее расположение?
Хью зашел ко мне в воскресенье утром, когда я еще сидел за завтраком.
— Я обещал держать вас в курсе событий, не так ли? — усталым, неприязненным тоном начал он. Я предложил ему сесть, но он отказался. — Ну так вот, — продолжал он, — я написал ей, что выхожу из игры.
— Что же вы ей написали?
— Что пишут в таких случаях? Написал, что мы с ней вряд ли сумеем ужиться, и не по моей вине. Что еще я мог сказать?
— Вы виделись с нею после нашего разговора? — спросил я.
— Да.
— Она не догадывалась, что ее ждет?
— Нет, я ничего не говорил ей. — И внезапно поняв, к чему я клоню, он добавил: — Не беспокойтесь! О вас я даже не упомянул! Но вы дали мне совет, и я хочу отплатить тем же. Оставьте на два-три месяца Шейлу в покое. Иначе вы нарветесь на неприятности.
Два дня подряд я тщетно звонил Шейле. К телефону никто не подходил, но сначала я не придал этому значения. Очевидно, ушла куда-нибудь, думал я. Но когда я стал звонить ей поздно ночью и по-прежнему никто не подошел к аппарату, я встревожился. Я представил себе, как телефон звонит и звонит в пустой комнате Шейлы. На следующее утро, едва проснувшись, я позвонил еще раз и тотчас отправился на Вустер-стрит. Улицы еще были окутаны туманной мглой. Дверь мне открыла квартирная хозяйка Шейлы. Мисс Найт вчера уехала, сказала она. Мисс Найт не сообщила, куда она поехала, и адреса не оставила. Вернется она или нет, неизвестно, но за квартиру она уплатила за три месяца вперед (при этих словах сердце у меня подскочило от радости).
Я спросил, не могу ли я заглянуть на минутку в комнату мисс Найт. Мне нужна книга, которую я дал ей прочесть. Хозяйка, как и все, кому доводилось прислуживать Шейле, питала к ней слабость, а кроме того, она знала меня в лицо и потому позволила мне зайти в комнату; сама она остановилась в дверях, через которые с кухни проникал запах поджариваемого бекона. В холодном свете утра комната выглядела очень высокой. В ней не оказалось ни коллекции монет, ни пластинок, ни любимых книг Шейлы.
Я написал ей письмо, адресовав его викарию. Выждав неделю и не получив ответа, я снова написал ей. Затем я навел о ней справки в родном городе — не через Джорджа Пассанта или членов кружка, а через других моих знакомых, которые могли что-то знать о Найтах. Вскоре одна девушка, по имени Розалинда, сообщила мне о Шейле. Живет она у родителей. Нигде не бывает. Никто из знакомых еще не разговаривал с ней. К телефону она не подходит. Как себя чувствует — никто не знает.
Как же мне добраться до Шейлы? Мысль об этом не давала мне покоя, именно она терзала меня бессонными ночами, а не голос совести, не сознание, что причиной всему этому я.
Впрочем, временами я все-таки задумывался над своим поступком, а иногда, может быть, даже преувеличивал его значение. Лишь много лет спустя я мог наконец со всею беспристрастностью спросить себя: а сумел бы Хью изменить к лучшему жизнь Шейлы? И что было бы, если бы я не вмешался? Возможно, мне хотелось верить, что я причинил Шейле большое зло. Так мне было легче мириться с мыслью, что я столь долго пресмыкался перед ней.
О том вечере я часто вспоминал с раскаянием в душе. Возможно, как я уже сказал, я нарочно вскармливал это чувство. Но порою я вспоминал о случившемся с иным, весьма любопытным ощущением, — с ощущением, что я ни в чем не виноват. Это удивляло меня, вызывало недоумение.
Подобную реакцию мне уже доводилось наблюдать у людей, причинивших зло и себе и другим. Но я понял их состояние, лишь когда испытал это на себе. Память преподносила мне факты в совершенно невинном свете; любовь… обнаженная женщина на постели… несколько слов, нацарапанных на листке бумаги… Неужели это может потрясти чью-то жизнь? Потому-то я и вспоминал иногда об этом вечере без всяких угрызений совести, лишь как о заурядном разговоре перед камином, в ожидании пока высохнут брюки моего собеседника, — разговоре, какой я мог вести в любой другой вечер. А вообще все прошло и быльем поросло. Так почему же этот вечер должен преследовать меня как кошмар, почему я должен видеть в нем угрозу своему будущему?
Наступило лето, а с ним мне неожиданно привалила большая удача. Гетлиф наконец решил стать королевским адвокатом. В результате значительная часть его практики неизбежно должна была перейти ко мне.
Не один год он бомбардировал нас своими доводами «за» и «против» того, чтобы стать королевским адвокатом. Он терроризировал нас своими вечными колебаниями, прося совета у всех — от самого младшего из стажеров до своих именитых друзей-адвокатов. Он то откладывал решение, то вдруг возбуждал в нас ложные надежды, потом снова передумывал, снова тянул. Я пришел к выводу, что он так никогда и не сделает этого шага. Во всяком случае, меньше всего я рассчитывал на это лето 1931 года, когда в стране свирепствовал финансовый кризис и благоразумные люди предсказывали, что адвокатская практика сократится наполовину.
О своем решении он сообщил мне в июне. В тот вечер я засиделся в конторе дольше обычного. Гетлиф всю вторую половину дня ходил по своим коллегам и сейчас, вернувшись к себе в кабинет, вызвал меня.
Вечер был пасмурный, чувствовалось приближение грозы; небо за рекой потемнело, и лишь в разрыве, образовавшемся между тучами, виднелась узкая оранжевая полоска. Гетлиф с величественным видом восседал за столом. В комнате царил полумрак, и бумаги, лежавшие перед Гетлифом, казались ослепительно белыми при свете настольной лампы. Шеф сидел в макинтоше с поднятым воротником. Лицо его было серьезно, и в то же время на нем читалось легкое раздражение.
— Ну-с, — сказал он, — вот я и решился. Бросаюсь головой в омут. Если уж мистер… вздумал стать адвокатом его величества, то почему бы и мне не последовать его примеру? Нельзя забывать о своем долге.
— Это окончательно? — осведомился я.
— Я никогда не досаждаю друзьям рассуждениями о своих намерениях, — с упреком произнес Гетлиф, — пока у меня окончательно не созреет решение. — Он пристально посмотрел мне в глаза, как бы давая понять, что намерен говорить со мной по душам. — Ну-с, прощай многообещающий младший компаньон! Начинаем все сначала. Разумеется, это разорит меня. Надеюсь, вы попомните мои слова: от этого своего шага я не жду ничего, кроме разорения.
— Через три года вы будете зарабатывать в два раза больше, чем сейчас, — заверил я его.
Гетлиф улыбнулся.
— Знаете, Л.С., а вы славный парень! — И уже другим, снова встревоженным тоном он добавил: — Я иду на большой риск. За всю свою жизнь я еще никогда не рисковал так, как сейчас.
Ему нравился этот зловещий, мрачный тон, и он с удовольствием принялся расписывать, какие он приносит жертвы и какая, по всей вероятности, ждет его катастрофа. Однако он не слишком преувеличивал риск, на который шел. В тот момент он поступал действительно очень смело. Меня поразило, что Гетлиф решился на это. Я восхищался им и немного досадовал на себя за это чувство. В последний год, как младший компаньон фирмы, Гетлиф заработал не меньше пяти тысяч фунтов. А став королевским адвокатом, он первые годы, даже в период процветания, не имел бы такого дохода. Сейчас, в 1931 году, когда кризис все разрастался, он в лучшем случае мог заработать две тысячи фунтов; чтобы достичь прежней цифры дохода, ему понадобились бы годы, а может быть, он и вообще никогда этого не достигнет.
Подобная перспектива могла отпугнуть даже человека, не слишком любящего деньги. А ведь Гетлиф был до такой степени мелочно скуп, что, когда обстоятельства вынуждали его пригласить кого-нибудь на ленч, он намеренно приходил с опозданием, чтобы не тратиться на аперитивы. Каких только душевных мук он, наверно, не пережил, предвидя уменьшение своих доходов! Пойти на это его заставила только сила, в наличии которой ему нельзя было отказать: сила его увлеченности своей профессией, его пристрастие к профессиональным почестям — не ради денег, которые они приносят, а ради них самих. Мне следовало бы понимать, что, представься ему возможность стать «судьей Гетлифом», он отказался бы от самой прибыльной адвокатской практики, чтобы упиться судейским званием.
Но что бы ни сулило самому Гетлифу принятое им решение, оно было безусловно выгодно для меня. Дела по-прежнему в изобилии текли в нашу контору, Гетлифу же, как будущему королевскому адвокату, не к лицу было вести большинство из них. Но он не в силах был отказаться от своих закоренелых привычек и, не желая уступать дорогу молодежи, стучавшейся к нему в дверь, старался, со свойственной ему изобретательностью, втихомолку передавать дела другим адвокатам. Однако сильно напакостить он не мог, да и Перси заботился обо мне. За 1930-31 годы, несмотря на свою болезнь, я заработал семьсот пятьдесят фунтов. А как только Гетлиф станет королевским адвокатом, я могу рассчитывать по меньшей мере на тысячу фунтов в год. Эта мысль служила мне утешением, ибо последние месяцы болезнь все еще давала о себе знать, и я по-прежнему страдал от сердечных невзгод. Адвокатская практика не захватывала меня целиком, и я уже не погружался, как прежде, с головой в дела. Хотя сам я этого тогда еще не видел, но, блестяще начав, я не развивал своего успеха. Я-то по-прежнему готов был держать пари, что достигну больших высот, но всякий проницательный наблюдатель усомнился бы в этом. И все же я немного продвинулся вперед. Приличный доход был мне теперь обеспечен. Впервые за всю мою жизнь — с тех пор, как я стал взрослым, — у меня хватало средств к существованию.
В свое время я часто думал о том, какая это будет радость, когда мне удастся наконец заглушить голос нужды. Я с нетерпением ждал этого момента, ждал с того дня, как вступил в борьбу за место в жизни. Я считал, что это будет началом новой эры. И вот момент этот наступил, но ничего не принес с собой! Шейлы у меня не было. Остались лишь бесконечные думы о ней, отгонявшие сон, — думы, не дававшие мне покоя светлыми июньскими ночами. А днем не было даже этих дум — мои дни были пусты. Ничего, кроме пустоты, не принес мне мой скромный успех! До последней минуты я надеялся, что, когда успех придет, Шейла будет со мною. И мы поженимся. А сейчас я даже писем не получал от нее. И я пытался примириться с мыслью, что, возможно, никогда больше не увижу Шейлы.
Я стал бывать в обществе и ездил, куда бы меня ни позвали. Благодаря знакомству с Марчами и некоторыми коллегами по адвокатуре мое имя стало появляться в списках гостей на званые вечера. Правда, я был молодой человек без роду, без племени, зато холостой и, судя по всему, с хорошей репутацией среди адвокатов. Я ходил на вечера и танцы, и порой какая-нибудь девушка, казалось, заслоняла собою образ Шейлы, а любовь моя к ней представлялась мне тяжелым кошмаром, от которого я наконец очнулся. Мне нравилось то, что я нравлюсь; я упивался женской лестью; и частенько задумывался над тем, что надо бы мне найти себе жену. Но я не принадлежал к числу тех, кто может жениться без волшебных чар любви. И расставаясь с какой-нибудь девушкой, которая могла бы мне подойти, я чувствовал, что меня сковывает воспоминание об этих волшебных чарах. После свидания с Шейлой я помнил бы каждое ее слово, каждое прикосновение, а тут расстался — и словно ничего не было.
Однажды утром, в сентябре, вскоре после того, как я вернулся из отпуска, я обнаружил у себя на подносе с завтраком письмо. Сердце у меня эаколотилось, когда я увидел почтовый штемпель с названием деревни, где жила Шейла; однако конверт был надписан мужской рукой, на нем стоял адрес моей корпорации, откуда мне и переправили письмо. Оно было от мистера Найта и гласило следующее:
«Мой дорогой Элиот!
Даже человеку, избравшему уединенную жизнь в глуши и выполняющему весьма скромные обязанности, приходится иногда консультироваться по некоторым финансовым вопросам. Как ни претит мне посещение Лондона, но на будущей неделе мне все же придется приехать и провести понедельник и вторник в нашем клубе. Ввиду преклонного возраста и не слишком общительного характера, я почти никого не знаю за пределами очень узкого круга и во время своего вынужденного пребывания в Лондоне не буду обременен никакими светскими визитами. Я не смею, конечно, надеяться, что при Вашей занятости Вам удастся уделить мне время, но если Вы еще помните меня и притом окажетесь свободны, я был бы рад предложить Вам скромное гостеприимство нашего клуба и позавтракать с Вами в любой из указанных дней.
Искренне Ваш…»
Под этими словами стояла размашистая подпись: «Лоренс Найт».
Под «нашим клубом» подразумевался «Атенеум». Я знал об этом от Шейлы, вечно подшучивавшей над отцом. Мистер Найт упорно добивался права стать членом этого клуба, а добившись, не посещал его. Стиль письма не удивил меня — таков уж был мистер Найт: усвоит манеру изъясняться, бытующую в какой-то среде, особенно если это снобистская, великосветская манера, и пользуется ею, когда надо и когда не надо.
Очевидно, ему хочется поговорить о Шейле. Очевидно, она очень беспокоит его, если он обратился ко мне — конечно, без ее ведома, иначе она дала бы ему мой адрес. Перечитав еще раз тщательно составленные фразы мистера Найта, я понял, что он приезжает специально для встречи со мной. Но он был настолько самолюбив и тщеславен, что только крайнее беспокойство могло заставить его пойти на такое унижение. Не заболела ли Шейла? Впрочем, будь это так, даже он, при всем его пристрастии к околичностям, сообщил бы мне об этом.
В некоторых вопросах я проявлял не меньшую скрытность, чем мистер Найт, но перед лицом опасности я стремился без промедления узнать самое худшее: Входя в «Атенеум», я горел нетерпением поскорее все выяснить. Как чувствует себя Шейла? Что с ней? Не упоминала ли она обо мне? Но мистер Найт был очень хитер, и справиться с ним было не так-то просто. Он провел меня в курительную и, прежде чем я успел раскрыть рот, затараторил:
— Дорогой друг, сначала выпейте стаканчик этого весьма посредственного хереса! Увы, похвалить его я никак не могу! Похвалить никак не могу! Надеюсь, вы просветите меня, невежду, в вопросе о том, как стоит наш добрый старый фунт…
Говорил он не спеша, не давая мне, однако, слова вставить. Казалось, он умышленно оттягивал разговор о самом главном. Я слушал его с возрастающим раздражением. Это была самая обескураживающая из всех бесед, какие мне приходилось вести в расчете узнать что-то новое. В «Атенеуме» мистер Найт был далеко не своим человеком, а ему очень хотелось показать, что он здесь чуть ли не завсегдатай. Он фамильярно называл официантов по имени, потребовал, чтобы нас пересадили за другой столик, ворчливо удивлялся, за что только он платит членские взносы, затем принялся пространно вписывать свой утренний разговор с секретарем клуба. За ленчем он витиевато рассуждал о золотом стандарте, хотя разговор этот-был совсем не к месту, и в противоположность многим моим знакомым высказывал на этот счет самостоятельные, оригинальные суждения.
— Конечно, нам надо отказаться от золотого стандарта! — с удивительной решимостью и энергией заявил мистер Найт. — Настаивать на его сохранении — абсолютная бессмыслица! Это экономически невозможно. По крайней мере мне так кажется, хотя я никогда не задумываюсь над подобными вопросами. Я уже давно ни над чем не задумываюсь, Элиот! Я только бедный, скромный сельский священник. Весь этот шум вокруг золотого стандарта явился, конечно, лишь удобным поводом, чтобы убрать наше ныне скончавшееся правительство — для тех, разумеется, кто не был высокого мнения о его заслугах.
И он продолжал в том же духе, мимоходом пустив пробный шар, чтобы выяснить, насколько высоко я оцениваю эти заслуги. Просто поразительно, заявил он, как по мере роста благосостояния человека у него постепенно, почти неощутимо меняются политические взгляды…
— Но не мне разбираться в причинах таких изменений, — заключил мистер Найт.
Ни одна беседа не казалась мне столь мало интересной, как эта, — я словно вдруг оглох. Наконец мистер Найт повел меня наверх пить кофе. Мы сели на открытом балконе, выходящем на площадь Ватерлоо и Пэл-Мэл. Солнце сильно припекало. Ярко сверкали в его лучах автобусы. С улицы поднимался запах бензина и пыли.
Внезапно мистер Найт как бы между прочим спросил:
— Вам никогда не приходилось иметь дело с психиатрами — для профессиональных или иных целей? Вы с ними не сталкивались?
— Нет, но…
— Я спрашиваю об этом потому, что моя дочь… Вы, наверно, помните, как приезжали с ней раза два или три к нам? Так вот, моя дочь недавно была у одного из них.
Страх, простое человеческое участие, сознание своей вины захлестнули меня.
— Как она сейчас? Ей лучше? — вырвалось у меня.
— Она не хочет больше лечиться, — сказал мистер Найт. — Она заявила, что этот психиатр еще меньше понимает, чем она сама. Я склонен думать, что все эти утверждения, будто душевная болезнь поддается лечению…
И он хотел было укрыться в спасительных дебрях психологии и медицины, но уже никакие соображения вежливости не могли удержать меня.
— Как она себя чувствует? — грубо прервал я его. — Скажите хоть что-нибудь! Как она?
Мистер Найт смотрел вниз, на улицу. На секунду он перевел взгляд на меня. В глазах его читалось себялюбие, но вместе с тем и печаль.
— Ах, если бы я это знал! — воскликнул он.
— Не могу ли я чем-нибудь помочь ей?
— Скажите, вы хорошо знаете мою дочь? — спросил он.
— Я люблю ее с первого дня нашего знакомства. Значит — семь лет. Но я не встретил взаимности.
— Мне жаль вас, — сказал мистер Найт.
Впервые он говорил так открыто.
Но через минуту он уже снова начал ткать сложный узор из витиеватых фраз, украдкой поглядывая при этом на меня.
— Видите ли, человек я уже пожилой, и мне тяжело нести такое бремя ответственности, как в былые дни. Иногда я завидую, Элиот, людям вашего возраста, которые находятся в расцвете молодости, хоть я и считаю великим благом то, что мне дозволено стоять в стороне от суеты нашей жизни. Если моей дочери придется на какое-то время переехать в Лондон, — а у нее, мне кажется, есть такое намерение, — мне будет легче от сознания, что в числе ее знакомых находитесь и вы. Она говорит о вас с уважением, а это весьма необычно для моей дочери. Если у нее не оказалось бы здесь надежных друзей, я не вынес бы бремени ответственности, которое в таком случае легло бы на меня.
Мистер Найт пристально смотрел на прохожих, пересекавших площадь.
— По всей вероятности, — продолжал он почему-то конфиденциальным шепотом, — моя дочь приедет в Лондон на этой неделе. Свои намерения она обычно осуществляет довольно быстро. Она говорила, что жить будет там же, где и раньше. Ведь она жила в Лондоне несколько месяцев. На всякий случай я дам вам ее адрес. Тогда, если вы будете поблизости… от нее… Значит, адрес такой: Юго-запад, один, Вустер-стрит, дом шестьдесят восемь…
Он вынул из кармана листок бумаги со штампом клуба и написал адрес Шейлы. Он написал его нарочито четко, хотя прекрасно знал, что я помню этот адрес не хуже, чем свой собственный.
44. У ВОДЫ
В тот день, когда, по словам мистера Найта, Шейла «по всей вероятности» должна была приехать, я позвонил ей по телефону. Она ответила. Тон у нее был дружелюбный.
— Зайди ко мне, — предложила она совсем так, как раньше. — Как это ты догадался? Ни за что не поверю, что ты стал ясновидящим.
Но когда мы встретились, она не заводила больше об этом разговора. Мой приход она считала чем-то само собой разумеющимся. Да и я не нашел в ней никаких перемен. Ни о Хью, ни о своем посещении психиатра она не обмолвилась ни словом.
В тот вечер, взявшись за руки, мы долго бродили по городу. Я не тешил себя ложными надеждами. Это безмятежное счастье, непрочное и хрупкое, не впервые улыбалось нам: за годы нашего знакомства можно было бы, пожалуй, набрать неделю таких дней. И сейчас оно просто решило еще раз посетить нас.
Шейла была то весела, то задумчива, но так она держалась всегда. Я же больше всего боялся развеять очарование этого вечера.
Несколько дней все выглядело так, будто мы переживаем пору первой влюбленности. Я не заговаривал с Шейлой ни о ее планах, ни о моих. Если наше счастье лишь иллюзия, пусть она подольше держит нас в плену. Меня считали человеком дальновидным, но на этот раз я предпочитал иллюзию истине.
В один из таких теплых сентябрьских вечеров мы с Шейлой долго гуляли по Сент-Джеймскому парку, затем сели на скамейке у пруда, неподалеку от дворца. Вечер был чудесный — тихий и золотой. Фонари отбрасывали золотистые полосы света; их то и дело пересекали лучи фар проносившихся по Мэл автомобилей. Золотистые полосы лежали на глади пруда, и, пересекая их, утки оставляли за собою сверкающий след.
— Как красиво! — заметила Шейла.
Небо над Стрэндом было ярко освещено. Издали донесся звук волынок — то ирландские волынщики играли, выходя из казарм; по мере того как они приближались к нам, звук становился все громче, потом стал замирать.