Наблюдая ее потом за обедом, я подумал, что она была бы прелестна, если бы не старалась так угодить мужу и не смотрела на него с поистине собачьей преданностью. Она была еще довольно молода: Гетлифу в то время как раз исполнилось сорок, а ей было на несколько лет меньше. Жили они очень счастливо. Гетлиф по обыкновению и тут не прогадал. Оба с жаром обсуждали книги для детей. Выпятив нижнюю губу, Гетлиф сравнивал Кеннета Грэхема с А.А.Милном, а жена не сводила с него любящего взгляда; разговор о детях, казалось, вызывал у них еще большую нежность друг к другу.
В одну из пауз миссис Гетлиф неожиданно прощебетала:
— Герберт уверяет, что вы, его помощники, делаете за него большую часть работы.
Все рассмеялись.
Разговор перешел на пантомимы. И Гетлифа было двое детей. Куда бы их повести на рождество? Гетлиф простодушно рассказал, как, будучи студентом-первокурсником, он решил свести своего братишку Фрэнсиса на пантомиму, но не потому, что хотел доставить удовольствие братишке, а ради собственного развлечения.
За этими разговорами и прошел вечер. Прощаясь, миссис Гетлиф опять долго пожимала мне руку. А Гетлиф вышел проводить меня в холл.
— Надеюсь, вы хорошо провели время, Л.С., — заметил он.
Я поблагодарил его.
— Может быть, контора наша и не лучшая в Лондоне, — продолжал он, — но живем мы, ей-богу, недурно!
Он был в отличном настроении. На обратном пути, подсмеиваясь над своей наивностью, я пытался вспомнить, как Гетлиф при прощании смотрел на меня — простодушно или с присущим ему порою дерзким вызовом?
В ту лютую зиму 1929 года я был крайне недоволен ходом своих дел. Мне до боли хотелось, чтобы это состояние неопределенности скорее кончилось. Вспоминая об этом периоде моей жизни, я говорю себе, что не желал бы пережить его вновь. Однако и в ту пору на мою долю выпадали счастливые минуты. Я продолжал бывать в доме Марча, заводил знакомства в этом новом для меня кругу. Много лет спустя Чарльз Марч уверял меня, что я производил впечатление человека живого и всем интересующегося, — значит, даже он не замечал, насколько я устал от жизни и пал духом. Мне самому эта пора помнилась иначе: это была пора безнадежной любви к Шейле, бесконечных волнений, связанных с работой, когда я, терзаясь бедностью, не видел впереди просвета. Мое положение представлялось мне тем более безнадежным, что Чарльзу в декабре поручили вести первое серьезное дело. Это было самое обычное дело — гонорар за него составлял двадцать пять гиней, — но оно давало возможность Чарльзу блеснуть. Я ради такой возможности пошел бы на любое унижение, даже на воровство.
Чарльз работал в конторе своего родственника, который и позаботился о том, чтобы ему поручили это дело. Тут не было ничего особенного: так начинают все молодые люди из богатых семей! Но когда Чарльз сообщил мне эту новость, я чуть не сгорел от зависти — от самой обыкновенной, злобной зависти, какую бедняк питает к богачу, неудачник к удачнику, женщина, не имеющая успеха, к женщине, окруженной поклонниками. Я пытался порадоваться его счастью, но чувствовал одну лишь зависть.
Я презирал себя за это. Я знал, что такое ревность в любви, но эта зависть — чувство гораздо более унизительное. Ревность по крайней мере объясняется жаждой любви, страстью, а в зависти, которую я питал к Чарльзу, не было ничего, кроме противной сосущей боли. Я презирал себя за то, что поддался этому чувству. Но тем самым я презирал все человечество. Со временем — чем больше я узнавал людей, тем чаще — в мрачные минуты жизни я приходил к убеждению, что зависть — самый могучий двигатель, стимулирующий человеческую деятельность, — зависть да еще упорное стремление плоти к продолжению рода. Этим двум силам люди обязаны большей частью того, что ими создано.
Я решил превозмочь это низменное чувство и предложил Чарльзу свою помощь. Дело, которое ему поручили, было связано с нарушением условий контракта, а этот раздел правая прекрасно знал. Чарльз не отказался от помощи, и я проделал для него немалую работу. Он чувствовал себя неловко и явно терзался угрызениями совести. Однажды, когда мы вместе анализировали дело, он заметил:
— Я только сейчас начинаю понимать, что не так-то легко простить человеку, который обладает чудовищно несправедливым преимуществом перед тобой.
Дело слушалось в январе. Я сидел в зале Верховного суда рядом с отцом Чарльза и старался не пропустить ни слова. Судья, лишь недавно назначенный на эту должность, проявлял большую живость и остроту ума. Он одиноко восседал в обитом красным плюшем кресле на возвышении.
Мистер Марч и я провели в суде полтора дня; мы сидели у самой двери, чтобы не мозолить Чарльзу глаза. Звучный голос Чарльза гулко отдавался в узкой длинной комнате; его лицо под новым белоснежным париком казалось совсем узеньким. С самого начала было ясно, что процесс проигран. Тем не менее Чарльз, на мой взгляд, вел его превосходно. Он умело допросил эксперта, вызванного в качестве свидетеля, чем произвел на всех большое впечатление. В конце концов он все же проиграл дело; тем не менее судья сделал ему комплимент. Проигравшая сторона, заметил судья, может утешиться тем, что защиту ее интересов трудно было бы лучше осуществить.
Это была приятная похвала. Но адресовать ее следовало бы мне, снова с завистью подумал я. Чарльза окружили, стали поздравлять, предрекая блестящее будущее. Я тоже подошел, чтобы присоединить к общему хору голосов и свои поздравления. Я верил тому, что говорил, и даже радовался за Чарльза, но старался не заглядывать в глубину своей души.
Вернувшись в контору, я рассказал Гетлифу, чем кончился процесс. В ходе нашей беседы случайно выяснилось, что сводный брат Гетлифа, Фрэнсис, учился с Чарльзом в Кембридже и даже был его приятелем. Сам Гетлиф почти не знал Чарльза, но, питая весьма здравое уважение к сильным мира сего, убежденно заявил:
— Попомните мои слова, Элиот, наш молодой друг далеко пойдет!
— Разумеется, — подтвердил я.
— Учтите, что ему есть на кого опереться, — продолжал Гетлиф. — Ведь он племянник старика Филиппа Марча, не так ли? А опора в нашем деле очень важна, Элиот. Это отрицать не приходится! — Гетлиф открыто и пристально посмотрел на меня. — А вам не хотелось бы иметь такую опору, Элиот?
Я рассказал предельно точно — и не без умысла, — каким образом дело попало в руки Чарльза. Альберт Харт, у которого стажировался Чарльз, хоть и не слишком загружал его, все же постарался, чтобы Чарльзу поручили вести это дело.
— Я как раз думал, — заметил Гетлиф, тотчас переменив тон, — что и вам пора бы взяться за что-то самостоятельное. Хотите, Л.С.?
— А вы бы хотели на моем месте? Хотели бы?
— Так вот, сейчас меня прямо засыпали делами. Надо посмотреть, не найдется ли среди них такого, с которым вы могли бы справиться. Я бы не советовал вам начинать с крупного дела. Ведь если вы его провалите, в другой раз этот стряпчий уже не обратится к вам. — И, напустив на себя особенно озабоченный вид, Гетлиф скрипучим голосом добавил: — Ладно, я на днях постараюсь подыскать вам какое-нибудь небольшое дельце. Вся беда в том, что ведь я несу моральную ответственность перед клиентами. Хочешь не хочешь, а об этом тоже нельзя забывать! — Он ткнул в меня мундштуком трубки и вызывающе объявил: — Теперь вам ясна моя точка зрения, Элиот! Мне бы очень хотелось раздать все дела моим юным друзьям. Почему бы и нет? Что мне-проку от денег, если у меня нет времени пользоваться ими? Я бы хоть завтра перевалил на вас часть моей работы. Но ведь на мне лежит ответственность перед клиентами! От своей совести никуда не уйдешь!
35. В МОРОЗНЫЙ ВЕЧЕР
Вскоре после дебюта Чарльза температура упала ниже нуля и продержалась так несколько дней. Впервые с тех пор, как я переехал в Лондон, я не ходил в контору. Ничто не заставляло меня сидеть там. Целых два дня я провалялся дома, только вечером выбегал на мороз, чтобы купить чего-нибудь к ужину, а вернувшись, снова ложился на диван перед камином.
На дворе стоял февраль. В особенно студеный вечер ко мне явилась Шейла. Было девять часов. Поздоровавшись, она села на коврик у огня, а я продолжал лежать на диване.
Никому из нас не хотелось говорить. Тишину нарушал лишь звук совка, скребущего по углю, когда Шейла доставала его из ведерка.
— Не поднимайся! Я сама все сделаю, — сказала она и, став на колени, подбросила угля в камин. Затем она снова уставилась в огонь, полыхавший за решеткой. Темное, вишнево-красное пламя то и дело прорезали яркие вспышки газа, вырывавшиеся из необгоревшего угля.
В комнате царила тишина, и с улицы, скованной холодом, тоже не доносилось ни звука.
Я смотрел на Шейлу. Она сидела на коврике выпрямившись, подогнув под себя ноги. В профиль лицо ее казалось мягче, чем анфас. Линия щеки была округлой и нежной, в уголке рта играла улыбка.
Огонь в камине разгорелся, бросая розоватый отсвет на лицо Шейлы. Она взяла кочергу, просунула ее сквозь прутья решетки и стала наблюдать, как в угле вокруг накалившейся кочерги образуется ямка.
— Как странно, — произнесла она.
Ямка ширилась, ярко светясь и создавая иллюзию солнечного диска.
— Ах, как красиво! — воскликнула Шейла.
Теперь она сидела совсем прямо. Я не сводил глаз с ее округлой груди и ничего, кроме этого, не видел.
Внезапно я схватил ее за плечи и поцеловал в губы. Она вернула мне поцелуй. Мы прильнули друг к другу, но, почувствовав, что я начинаю терять над собою власть, Шейла поспешила вырваться из моих объятий.
Отстранившись, она взглянула на меня.
— Почему ты так на меня смотришь? — воскликнула она. — Не надо.
— Я хочу, чтобы ты была моей, — сказал я.
И, силой притянув ее к себе, впился губами в ее губы. Шейла сопротивлялась. Она была девушка сильная, но я совсем обезумел от страсти.
— Я не могу! — вскричала Шейла.
Платье ее затрещало и разорвалось у шеи.
— Не могу! — повторила Шейла и разразилась слезами.
Ее рыдания отрезвили меня. Потрясенный тем, что она плачет, я выпустил ее. Она упала на коврик, лицом вниз, и долго всхлипывала, потом успокоилась.
В комнате снова воцарилась тишина. Шейла выпрямилась и посмотрела на меня. Лоб ее прорезали морщинки — она о чем-то сосредоточенно думала.
— Неужели я совсем уж ледышка? — наконец спросила она.
Я отрицательно покачал головой.
— И всегда буду такая?
— Не думаю. Нет.
— А я очень этого боюсь. Ты же знаешь.
И рывком она вдруг поднялась на ноги.
— Пойдем пройдемся, — сказала она. — Мне необходимо проветриться.
Я заметил, что на улице очень холодно. Да и вообще я не хочу гулять: я утром подвернул себе ногу.
— Ну пожалуйста, пойдем, — взмолилась Шейла.
Отказать ей я не мог.
Перед уходом она попросила, чтобы я дал ей булавку заколоть разорванное платье. При этом она улыбнулась как ни в чем не бывало; так же безмятежно улыбнулась она и заметив синяк у себя на руке.
— Ну и сильные же у тебя пальцы, — сказала она.
Уже на лестнице у нас от холода перехватило дыхание. Обычно здесь сильно пахло одеколоном из парикмахерской, но сейчас, казалось, даже запахи и те замерзли. Фонари на улице искрились, как бриллианты.
Мы шли по тихим переулкам, параллельно Тотенхем-Корт-роуд. Нога у меня болела, и я не мог ступить на пятку. Шейла шла, не глядя на меня, — она смотрела куда-то вдаль, но по звуку моих шагов, гулко отдававшихся на каменных плитах тротуара, могла догадаться, что я прихрамываю.
— Прости меня, — сказала она и взяла меня под руку.
Она принялась рассказывать, то и дело прерывая себя и перескакивая с одного на другое. Моя попытка овладеть ею словно вывела ее из оцепенения. Но слишком многое еще оставалось в ее душе на замке, и особенно трудно ей было поделиться со мною тем, что она много думала о физической стороне любви, которой так боялась. Однако ужас, пережитый в моей комнате, заставлял ее говорить, заставлял приоткрыть свою жизнь в надежде, что я сумею понять ее. Сколько она, менее сведущая в этом, чем многие ее сверстницы, размышляла о том, как творится любовь! И как она этого боялась! В ее рассказе не было ничего особенно удивительного. Но для нее это была тайна, которую она с трудом приоткрывала: скажет несколько слов, помолчит, еще скажет несколько слов. То, что для любой другой женщины было естественной потребностью, отпугивало ее, отпугивало так сильно, что, размышляя об этом, она считала себя неспособной отдаться мужчине.
Рука об руку вышли мы на Трафальгарскую площадь, где было почти пусто в этот морозный вечер.
В ту пору я мало знал о той области, где начало плотское соприкасается с началом духовным. Мало знал я и о причудах плоти, о том, как они отравляют людям жизнь, тем более что кажутся нелепыми всем, кроме тех, кто от них страдает. Если бы я был постарше, возможно, я сумел бы хоть немного утешить Шейлу. Если бы я был постарше и притом не любил ее… Но все мои представления о любви, все мои стремления и желания были связаны с одной только Шейлой. Меня тянуло только к ней; правда, однажды у меня была связь с молодой замужней женщиной, но это ни на йоту не отвлекло моего воображения от девушки, шедшей сейчас рядом со мной, и ни в коей мере не ослабило желания обладать ею, ибо только она вызывала во мне это чувство, эротическое и нежное, игривое и страстное. Я хотел, чтобы ночью именно она была подле меня. А потому не мне надо было слушать ее признания. Если бы я был раза в два старше и не любил ее, я мог бы рассказать ей о том, что и другие переживали нечто подобное. Я мог бы тогда говорить прямолинейнее и быть нежнее. На худой конец, я мог бы рассказать ей, как удивительно порою сходятся люди и каким прочным звеном между ними неожиданно становится плоть. Но мне исполнилось всего лишь двадцать два года, я безумно любил Шейлу, а она отвергала меня, и я сгорал от страсти.
Мы подошли к Уайтхоллу. Шейла снова умолкла; я, прихрамывая, шел рядом с ней. Как ни странно, но она вроде бы успокоилась. Меня удивляло, что после случившегося она продолжает держать меня за руку. И мы почему-то по-прежнему вместе, и она не собирается расставаться со мной. Мы постояли на Вестминстерском мосту, глядя на реку, катившую свои черные, в маслянистых пятнах, воды; у набережных колыхались при свете фонарей серебристые разломанные льдинки.
— Нет, не хочу прыгать в воду — слишком холодно, — промолвила Шейла и рассмеялась.
Загудел Биг-Бен[7] — пробило двенадцать.
— Как нога? — спросила Шейла. — Выдержит обратную дорогу?
Я еле ступал на больную ногу, но готов был гулять с Шейлой хоть всю ночь. Шейла покачала головой.
— Ни в коем случае! Я возьму такси.
Мы вернулись ко мне. Огонь в камине почти совсем погас. Шейла снова разожгла его, вскипятила чай. Я лежал на диване, а она сидела на коврике — все было так же, как и два часа тому назад, только теперь в наших отношениях царил мир.
36. УДАЧА
В начале лета 1929 года на мою долю выпала первая крупная удача. Этому способствовал Чарльз Марч. Для себя он никогда не сделал бы того, что сделал для меня, — не позволила бы гордость. Он отличался необычайно болезненным самолюбием, но ради меня пренебрег им. Он не давал покоя своим знакомым, ходатайствуя за меня. И вот я получил приглашение на один прием, где меня тщательно прощупали люди, желавшие сделать приятное племяннику сэра Филиппа Марча. Затем меня пригласили на обед, где я познакомился с одним евреем по фамилии Энрикес, виднейшей фигурой среди стряпчих. Рядом со мной, на правах импресарио, сидел Чарльз, он очень волновался, желая, чтобы я показал себя с наиболее выгодной стороны. Случилось так, что я держался менее принужденно, чем он. Все эти Харты и Энрикесы были проницательными, осмотрительными дельцами, но не успела начаться наша беседа, как я почувствовал себя с ними легко и свободно, точно с Иденом. Положение складывалось благоприятно для меня; они хотели оказать услугу Чарльзу, и моя задача состояла лишь в том, чтобы не спасовать при проверке.
Первое дело пришло в июне. Папка с ним лежала у меня на столе, в тени. За окном в лучах солнца сверкала зелень сада; снизу доносилось жужжание косилки, подстригавшей газоны. Я был так счастлив, что секунду сидел неподвижно, не притрагиваясь к папке. Потом она показалась мне вдруг самой обыкновенной и ничем не примечательной — обычная работа, только и всего. Дело прислал Энрикес с пометкой: «20-J-1». Это был иск о привлечении к ответственности за клевету, предъявленный неким Чэпменом. Ничего сложного в нем не было — это бросалось в глаза даже при беглом знакомстве с материалами, и выиграть процесс не представляло труда.
Но времени для подготовки у меня было мало. Через три дня начиналось судебное разбирательство. Перси объяснил, что адвокат, первоначально взявшийся за это дело, неожиданно заболел, и тогда Энрикес вспомнил обо мне. Таким путем он мог выйти из затруднения и вместе с тем оказать мне дружескую услугу. Срок был, правда, короткий, но я мог эти три дня ничем не заниматься, кроме иска Чэпмена.
Заболевший адвокат прислал мне материал, который он успел подготовить, и я сел за работу. Трудился я день и ночь, спал всего по четыре-пять часов, да и то поминутно просыпался, терзаемый каким-нибудь нерешенным вопросом. Я включал свет, брал справочники, делал необходимые выписки, совсем как в свое время при подготовке к экзаменам. Все во мне было до крайности напряжено, мозг работал легко и четко, настроение было самое хорошее.
Энрикес отнесся ко мне с отнюдь не наигранным уважением, хотя он был пожилой, чрезвычайно богатый стряпчий, а я — молодой адвокат, не имевший ни пенса за душой. Вместо того чтобы прислать кого-нибудь из своих служащих, он сам пришел потолковать со мной. Словом, держался он так, будто речь шла о важном процессе, который взялся вести один из самых выдающихся королевских адвокатов. Предупредительность Энрикеса произвела столь сильное впечатление на Гетлифа, что тот решил вмешаться и с необычайным радушием предложил мне воспользоваться для совещания его кабинетом.
Энрикес сразу заявил, что этот процесс мы выиграем. Я и сам понимал, что мы должны его выиграть, если я не безнадежный тупица. Но именно это и заставляло меня нервничать. Когда я поднялся в суде, чтобы взять слово, все поплыло у меня перед глазами — лицо судьи и лица присяжных превратились в белесые пятна, голос меня не слушался. Тем не менее, словно заведенная пластинка, я отбарабанил всю аргументацию, и вот из окутавшего меня тумана вдруг выступило благожелательное лицо судьи с ямочкой на подбородке, а затем я увидел одного из присяжных — веснушчатого малого, который, нахмурившись, внимательно слушал меня. Я позволил себе робко пошутить. И внезапно почувствовал, что мне нравится все происходящее.
Вызванные мною свидетели оправдали мои ожидания. Мне нужно было доказать лишь одно: что ответчик близко знал Чэпмена, а не был просто шапочным знакомым. Допросив последнего свидетеля, я подумал, — хотя все еще продолжал волноваться и боялся сглазить себя, — что главный тезис, на котором я построил все доказательство, теперь уже неопровержим. Защите противной стороны оставалось лишь попытаться набросить тень на показания свидетелей и изобразить дело так, будто всему виной неблагоприятное стечение обстоятельств. Именно к такой тактике и прибег адвокат ответчика, но при этом настолько запутался, что ничего не сумел доказать. Казалось, он еще до начала процесса потерял всякую надежду на успех, и речь, которую он произнес, была плохо построена и грешила противоречиями. В, адвокатуре он играл примерно такую же роль, как Аллен, с той лишь разницей, что, намного уступая ему в уме, пользовался большим влиянием и имел большую практику. Он вызвал только трех свидетелей. Но не успел он допросить и двух, как я уже сиял. Дело было все равно что выиграно.
Наконец вызвали последнего свидетеля. Мне нужно было лишь добиться от него признания, что он, Чэпмен и ответчик нередко проводили вместе время. Это было очевидно, и свидетель даже не пытался это отрицать. Таким образом наш главный тезис оставался в силе, и исход дела представлялся бесспорным. Но тут я допустил глупейшую ошибку. Мне мало было выиграть дело, я еще решил доказать, что свидетель умышленно пытается очернить Чэпмена. В этом направлении я и повел допрос. С моральной точки зрения я был прав, но как юрист я избрал неверную тактику. Во-первых, она вела к излишним осложнениям. А во-вторых, свидетель вдруг озлобился и заявил, что, по его глубокому убеждению, Чэпмен лжет. Ясно было, куда он клонит, и голова у меня под париком покрылась испариной. Я резко осадил назад. Благоразумнее было замять этот вопрос и вернуться к безопасной позиции. Мокрый, раскрасневшийся, я призвал на помощь все свое красноречие и соорудил мостик, по которому благополучно перебрался обратно. При этом у меня еще хватило хладнокровия подумать, многие ли заметили мой ложный шаг.
Когда присяжные удалились на совещание, мне стало не по себе. Откинувшись на спинку стула, я шаг за шагом вспоминал, как шел процесс. Нет, конечно, все в порядке, и доводы мои достаточно убедительны! Разумеется, своей глупостью я нанес делу известный ущерб, но может ли это повлиять на решение присяжных?
Присяжные совещались недолго. И еще прежде, чем они сообщили свое решение, я уже понял, что все в порядке. Но мне не хотелось кричать от радости — я лишь облегченно вздохнул и сел на свое место.
— Отлично! — сказал Энрикес, который со свойственной ему обязательностью лично явился в суд. — Примите самые горячие поздравления! Должен заметить, вы ни на минуту не выпускали из рук вожжи. Еще раз прошу извинить меня за то, что я так поздно передал вам дело. Впредь я не буду вас очень торопить.
Чарльз молча пожал мне руку и заговорил, лишь когда Энрикес отошел.
— Очень рад за вас, — сказал он. Но что это вас вдруг понесло в сторону?
В эту минуту я предпочел бы не слушать шуточек Чарльза. Никто не умел так поддеть человека, как он. Мне казалось, что я с честью вышел из положения, и я предпочел бы услышать не порицание, а похвалу.
— Очень рад за вас, — повторил Чарльз. — Но вы отдаете себе отчет в том, что допустили серьезный промах и все могло кончиться весьма печально? Вы били мимо цели! Согласны?
А Гетлиф приписал мой успех исключительно своим заслугам, Зайдя к нам в комнату (я по-прежнему сидел вместе с Алленом), он принялся обсуждать процесс с таким видом, будто сам его провел. Он решил, что надо отпраздновать такое событие. И пока я писал письмо Шейле, он заказал в «Савое» стол и сам пригласил по телефону гостей. Сделал он это, по своему обыкновению, кое-как, собрав случайных людей, среди которых оказались и мои друзья и люди, мне почти не знакомые, и типы вроде Солсбери, который вряд ли радовался тому, что я наконец стал его конкурентом. Но это ничуть не заботило Гетлифа. Весьма неосмотрительно назвав гостей, он зато проявил большую осмотрительность при расчете, дав всем понять, что каждый платит за себя.
Чарльз на банкет прийти не мог — в тот вечер он обедал в другом месте. Тем не менее Гетлиф сурово осудил его за невнимание.
— В такой день он должен был бы все отменить! — заявил он. — Но в проигрыше будем не мы, а он! Мы-то будем веселиться вовсю! — И проникновеннейшим тоном Гетлиф продолжал: — Коль скоро мы заговорили о Марче, не скрою, Л.С., я всегда считал, что он мог бы подбросить вам кусочек пожирнее! Что ему стоило нажать на одну-две пружинки и дать вам возможность попробовать свои силы! А то вертись как знаешь, рассчитывая только на себя да на то немногое, что я могу вам дать.
Не ослышался ли я? Это было чудовищно! Однако в данную минуту Гетлиф был убежден в правоте каждого своего слова. Так уж он был устроен.
На банкете я сидел рядом с миловидной девушкой. Усталый, захмелевший от вина и одержанной победы, я старался ей понравиться и отчаянно хвастался — такого не случалось со мною с тех пор, как я стал взрослым.
— Я просто на вершине блаженства, — сказал я.
— Это сразу видно, — заметила она.
— У меня нередко появлялось желание избрать себе другую профессию, — продолжал я. — Такую, которая давала бы возможность побыстрее выйти в люди. Зато в нашей профессии ожидание недурно вознаграждается!
Желая поддразнить меня, девушка заговорила о своих друзьях, преуспевающих адвокатах.
— Я не только этим мог бы заниматься, — клюнув на удочку, продолжал бахвалиться я. — Держу пари, я мог бы преуспеть во многих областях!
Я вдруг подумал о том, какая ирония весь этот банкет, и расхохотался. Празднуется моя первая победа — и именно Гетлиф, весело и добродушно улыбаясь, произносит за меня тосты! Празднуется моя первая победа, и ни одного близкого друга за столом, зато сколько соперников! Празднуется моя первая победа, а я, вместо того чтобы прижать к груди Шейлу, безудержно хвастаюсь перед этой хорошенькой, равнодушной ко мне девицей! И все же я победил, а потому имею право громко смеяться!
Я получил немало поздравлений, а через три дня и кое-что более осязаемое. Утром Перси остановил меня в коридоре и, скрывая под елейным тоном приказ, объявил:
— Мне надо поговорить с вами, мистер Элиот!
Я зашел в его клетушку.
— У меня для вас кое-что есть, — сообщил он.
Я поблагодарил его, и он улыбнулся сухой, самодовольной улыбкой, улыбкой важной персоны, которая может облагодетельствовать своими милостями простых смертных.
— Ну вот, сэр, теперь вы дали мне в руки козырь, — сказал он. — Я могу говорить клиентам, что вы выиграли дело Чэпмена, подготовленное Энрикесом. Хвастать тут особенно нечем, но все же это лучше, чем ничего.
Все объяснялось просто; после суда Перси решил, что может рекомендовать меня клиентам для не очень сложных дел. Два года он с интересом наблюдал за мной, не позволяя чувству симпатии, — если таковое у него возникло, — повлиять на его суждение. Он подкидывал мне мелкие дела с гонораром в одну-две гинеи, чтобы я окончательно не пал духом, но дальше этого не шел. А сейчас, когда кто-то другой рискнул и дал мне возможность сделать первый шаг, Перси готов был рекомендовать меня для ведения таких дел, какие, судя по всему, были мне по силам.
Дело, о котором шла речь, исходило от стряпчих, никак не связанных о Энрикесом. По характеру своему оно было очень похоже на первое дело Чарльза и должно было принести мне тридцать гиней.
За год, прошедший между июлем 1928 года и июлем 1929 года, я заработал восемьдесят восемь фунтов, в том числе пятьдесят два фунта за два дела, первое из которых было поручено мне в июне. Это выглядело многообещающе. Я не смел еще признаться себе в этом, но верил, что мои испытания подходят к концу.
37. ОЦЕНКА ДРУЗЕЙ
Я скоро обнаружил, что одна удача влечет за собой другие. Перед перерывом на лето один из родственников Чарльза Марча поручил мне самое крупное дело, какое мне приходилось до сих пор вести, и почти одновременно я узнал, что скоро получу еще одно — от Энрикеса. Настроение у меня поднялось и, считая, что надо закрепить наметившийся перелом, я стал усиленно нажимать на Гетлифа. Я решил сыграть на его лучших чувствах и на этот раз не дать ему уклониться от своих обещаний; все складывалось в мою пользу, и я намеревался заставить Гетлифа мне помочь, У нас было несколько вполне откровенных и даже трогательных бесед. Я сказал Гетлифу, что не могу уйти в отпуск, если у меня не будет уверенности, что в будущем году я сумею заработать триста фунтов.
— Вы же знаете, Л.С., что в нашем деле никогда нельзя быть ни в чем уверенным, — заметил в ответ на это Гетлиф. — Каков, по-вашему, доход, на который я могу твердо рассчитывать? Каких-нибудь две-три сотни фунтов. А вы сами понимаете, что этого хватает лишь на питание. Мне, конечно, удается наскрести еще немного благодаря случайным делам. Но в смысле твердого дохода я не могу рассчитывать даже на то, что получает джентльмен, устанавливающий сумму моего подоходного налога. — Это сопоставление повергло Гетлифа в великое расстройство, и он помрачнел. — Кроме того, я подумываю о том, чтобы стать королевским адвокатом. А это значит выбросить верный кусок хлеба в окно. И все же когда-нибудь я, видимо, так и поступлю! Человек не дорожит тем, что имеет. Во всяком случае, скажу вам одно: если я стану королевским адвокатом, в конторе не будет недостатка в делах для таких людей, как вы.
— Но мне хотелось бы иметь их побольше уже сейчас, — заметил я.
— Нам всем этого хотелось бы, Л.С., — укоризненно произнес Гетлиф.
Но теперь я уже знал, как с ним вести себя.
— Послушайте, — сказал я. — На днях я получаю несколько дел. Чарльз Марч очень много сделал для меня — гораздо больше, чем я вправе был от него ожидать. Не меньше сделал и Энрикес. Теперь, мне кажется, пора бы и вам мне помочь. Ведь вы обещали выделить для меня несколько дел. По-моему, настало время сдержать обещание.
Гетлиф вдруг тепло улыбнулся и с искренней признательностью посмотрел на меня.
— Я очень рад, что вы так ставите вопрос, Л.С.! Я уверен, что вы говорите как друг. Люди называют меня подчас эгоистом, и это меня беспокоит. Ведь если я и поступаю как эгоист, то бессознательно. Я пришел бы в отчаяние, если бы это было в самом деле так. И я хочу, чтобы друзья одергивали меня, когда я, по их мнению, поступаю неправильно!
Однако на следующий день он мог рассуждать совсем иначе. Ходили упорные слухи, — насколько они были достоверны, не знаю, — что перед отпуском он обычно отказывался от дел, которые могли его задержать. Но он отказывался от них не в пользу способной молодежи, а в пользу пожилых и довольно посредственных адвокатов, работающих помощниками у каких-нибудь светил. Я предполагал, что эти слухи могут соответствовать истине: Гетлиф не желал уступать дорогу молодежи, стучавшейся к нему в дверь. И все же я решил заставить его сдержать обещание!
Я сказал Гетлифу, что не могу уйти в отпуск, и все же провел неделю в родном городе, с друзьями. Переехав в Лондон, я продолжал поддерживать с ними связь. Джордж Пассант раз в квартал регулярно навещал меня; сам же я ездил на родину только однажды, на несколько дней, в связи с одним мелким делом в Мидлендском судебном округе, которое предложил мне Иден. Многим мое поведение казалось необъяснимым, и они считали меня черствым человеком.