Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Язык, который ненавидит

ModernLib.Net / Отечественная проза / Снегов Сергей Александрович / Язык, который ненавидит - Чтение (стр. 8)
Автор: Снегов Сергей Александрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


Со страху она даже не испугалась. У нее еще колотилось сердце, горели щеки от разговора. Впервые ей так прямо, без стеснения, сделали мерзкое предложение, как какой-нибудь из девок. Ну и отбрила же она этого наглого парня, он надолго запомнит ее отповедь. Мне скучно с вами! Так она выпалила. Он обалдело заморгал глазами, вряд ли он даже понял, что это значит – скучно. Они обычно пользуются другими словом: тошно или муторно. Ничего, в следующий раз она отрубит: мне с вами муторно! Ей незачем стесняться с нахалами!
      На минуту ей показалось, что и пурга уменьшилась, так стало тепло от собственной твердости. Но пурга не уменьшилась, а усилилась. Ветер надрывно ревел, гоня в долину снеговую мглу. Наступил полдень. Побелевшее небо мутно проступило над гребнем, оно так и не пробилось сквозь снежную муть, поднятую с земли. Пурга выпала редкая – при морозе около сорока градусов. Это был, очевидно, фен, горный ветер, местное замешательство в атмосфере, не циклон, приходивший издалека и гремящий иногда по нескольку суток. Легче оттого, что буря была своя, а не заблудная, Анне Ильиничне не стало. Она изнемогла от ветра, дрожала от холода. Ей захотелось плакать, слезы не раз выручали в трудных оборотах жизни, вместе с ними наружу исторгались зловредные ферменты плохого настроения – душа очищалась. Но после нескольких пробных всхлипов Анна Ильинична поспешно отказалась от слез: они застывали на щеках коркой льда, а чтоб достать из кармана бушлата платок, приходилось стаскивать рукавицы – мгновенно сводило пальцы. Тогда Анна Ильинична попробовала повыть, как женщины на похоронах, когда в голосе рыдания, а глаза сухи. Бесслезное рыдание тоже не далось.
      Когда Анна Ильинична открыла, что осталась на железнодорожном полотне одна, она отступила под защиту крутого склона. Здесь было какое-то углубление, нечто вроде ниши, она упряталась в нее. Ветер ее уже не доставал, он низвергался с высоты и гнал вниз тонны снега, но около нее воздух оставался спокоен. На расстоянии всего трех метров снег вытягивался в бешено несущиеся полосы, лился ревущей струей, здесь вяло кружились шальные, оторвавшиеся от общего потока снежинки. Анна Ильинична почувствовала удовлетворение. Ей удалось перехитрить бурю.
      Но вскоре она поняла, что если ветер до нее не в силах добраться, то мороз пробирается легко. Сперва он оледенил шали и бушлат, ткань стала твердой и ломкой, потом подполз к платью и белью. Анна Ильинична ощутила, что все на ней холодеет. Одежда становилась чужой и враждебной, как вещи внешнего мира, соприкосновение с ними причиняло боль. Пока Анна Ильинична стояла неподвижно, это ощущение было смутным, оно грозило словно бы издалека, но стоило повернуться или наклониться, как тело толкалось об одежду, как о стену, кожу обжигало холодом. А вскоре все вокруг стало одинаково студеным, Анне Ильиничне уже казалось, что одежды нет и ее, нагую, выставили на воздух замерзать. «Так я погибну!» – подумала она в панике.
      Она схватила валявшийся лом и выбежала на колею. Ветер мощно обрушился на нее сверху и свирепо потащил на обрыв. Если бы лом случайно не воткнулся в плотный сугроб, а она не уцепилась бы изо всех сил за него, пришлось бы ей катиться до самого поселка. Но она удержалась на ногах в первую, самую тяжкую минуту, а потом, сгибаясь, упираясь ломом в снег, потихоньку выкарабкалась назад. Здесь она выпрямилась. От лица и головы валил пар, его тут же смешивало с мелким, как мука, снегом и уносило в долину. От проделанного усилия Анну Ильиничну обдало жаром, одежда опять была мягка и податлива. Гордость за себя охватила Анну Ильиничну. Нет, буря была не очень сильной и вовсе не холодной!
      Все же она была сильна и морозна. При любом шаге ветер хватал, словно за шиворот, и нес к обрыву. Анна Ильинична почувствовала опять, что замерзает. Она принялась бить ломом по снегу и шпалам. Тяжелый лом поднять было нелегко, после каждого удара приходилось переводить дух. Зато замерзание остановилось. Теплее не стало, но не становилось и холоднее. Анна Ильинична дрожала и работала, плакала – осторожно, чтобы не хлынули слезы и дрожала, снова работала, снова плакала и, не переставая, дрожала.
      Потом она увидела, что из-под навеса выбрался мужчина. Ветер бил ему в лицо и валил вниз, мужчина отворачивался, спотыкался, но лез наверх. Один раз он упал, но, встав, с той же настойчивостью пополз вперед. У Анны Ильиничны замерло сердце. Мужчина сквозь ураган продирался к ней.
      Он остановился перед ней, тяжело дыша от борьбы с бурей. Он сердито махнул рукой. У него был такой же хриплый голос, как у парня, что недавно приставал, а лицо еще страшнее: одутловатое, багровое, прыщеватое, с нахмуренными колючими глазами.
      – Стахановка! – сказал он. – Спасибо не скажут за трудовое усердие! Сенька болтал, какая ты, – не поверил. Все бабы сейчас кантуются, кто где пристроились. Айда вниз.
      – Бабами сваи забивают! – мужественно возразила Анна Ильинична. – Я не баба, а человек. И притом – женщина!
      – Точно – женщина! – одобрил он. – Невероятная женщина, таких не видал! Разве для мужика я полез бы? Своим сказал, что кровь из носу, приведу перекантуемся все вместе. Уцепись за меня, чтобы легче спускаться.
      Анна Ильинична затряслась от страха. Она слыхала, что блатные иногда целыми группами насилуют женщин, у тех это называлось «попасть под трамвай» или «автобус». Но она думала, что такие преступления совершаются втайне, под угрозой ножей. Тут же ей, не моргнув глазом, предлагали согласиться добровольно, даже советовали уцепиться, чтобы было удобнее покатиться по страшной дорожке.
      Анна Ильинична сделала шаг назад, стараясь не согнуться под ветром.
      – Ко мне с такими предложениями не лезьте! – Она чуть не плакала от злости и безысходности. – Я работаю, а не кантуюсь. Как вам не стыдно – так нелегко, так страшно нелегко, а у вас одно на уме – кантоваться!.. Хуже, чем животные! Да я лучше умру, чем пойду на это!
      – Поболтала, хватит! – прохрипел он. – Культурник выискался – работай, работай!.. От работы кони дохнут, а чем мы хуже лошадей? Дарма я к тебе пришкандыбал что ли? Пошли, говорю!
      Он протянул руку, она оттолкнула ее.
      – Не смейте! Никуда я с вами не пойду.
      Он схватил ее в охапку, пытался потащить на руках. Ветер помог Анне Ильиничне, их усилия слились в один удар – уголовник упал. Вскочив, он снова накинулся на Анну Ильиничну.
      – Врешь, падла! – ругался он. – Чего надумала – замерзать! Не дам: ясно? Силком перекантуемся, раз добром не хочешь. Меня же засмеют, если не притащу. И тебя, глупую, жалко – пропадешь!
      Из последних сил Анна Ильинична снова вырвалась. Отбежав, она схватила лом и занесла над головой.
      – Попробуйте подойти теперь! – крикнула она. – Не пощажу!
      Он понял, что она говорит серьезно. Долгую минуту он не отрывал от нее сердитых глаз.
      – Дура! – сказал он. – Я же от сердца. Ладно, пропадай, раз нравится.
      Он повернулся и зашагал к обрыву. Ветер наддал ему в спину, мужчина покатился под откос и сумел задержаться лишь у навеса. Там он оглянулся и погрозил Анне Ильиничне кулаком.
      О том, что происходило потом, Анна Ильинична сказала, что это были самые тяжелые часы в ее жизни. Она и не подозревала раньше, что может быть так плохо. Ей пришлось работать в одиночку до вечера, пока не спал ветер и не выползли из своих укрытий стрелки. Когда бригада возвращалась в зону, Анну Ильиничну поддерживали две дюжие женщины, сама она уже не могла передвигаться. Отморожений на теле, к счастью, не оказалось, но даже черствый «лепком» без упрашиваний и споров дал освобождение от работы на три дня, так ей было плохо.
      Закончив свой рассказ, Анна Ильинична победоносно оглядела нас. Она ждала похвал, преклонения перед ее твердостью. Мы сконфуженно молчали. Ее обидело наше молчание. Она обратилась ко мне:
      – По-вашему, у меня оказалось мало мужества?
      Я замялся.
      – Как вам сказать, Анна Ильинична? Мужества у вас, конечно, много, даже очень много – нельзя не восхититься… Но разума…
      – Вот как! Я, оказывается, поступила неразумно! Уж не хотите ли вы сказать, что я должна была принять предложения этих двух ужасных людей?
      – Видите ли, Анна Ильинична… Да, именно это я и хотел сказать – вам надо было согласиться, а не отбиваться. И мне кажется, они не такие уж ужасные – эти два человека.
      Анна Ильинична вспыхнула, но сдержалась. Она сказала с высокомерной холодностью:
      – Может, вы все-таки объяснитесь?
      – Конечно. Боюсь, вы неправильно поняли их намерения. Кантоваться, по-лагерному, примерно то же, что и волынить или, вернее, отлынивать от работы. Вот что они вам предлагали – отдохнуть, переждать в местечке потеплее, пока кончится пурга. Короче – устроить длительный перекур. Согласитесь, в этом нет ничего оскорбительного!

Валя отказывается от премии

      Женские бараки существовали в каждой из наших лагерных зон, но женщин и в лагере, и в поселке – «потомственных вольняшек» либо освобожденных – было много меньше, чем мужчин. Это накладывало свой отпечаток на быт в зоне и за пределами колючей проволоки. Женщины, как бы плохо ни жилось им в остальном, чувствовали себя больше женщинами, чем во многих местах на «материке». За ними ухаживали, им носили дары и хоть их порой – в кругу уголовников – и добывали силой, но добывали как нечто нужное, жизненно важное, в спорах – до поножовщины – с соперниками. Их не унижали фактом своего существования, не подчеркивали ежедневно, что ныне, в силу крупного поредения мужчин, они, женщины, хоть и приобрели первозначимость в труде и семье, но с какой-то иной вышки зрения стерлись во второстепенность. Женщины ценили свое местное значение, оно скрашивало им тяготы сурового заключения и жестокого климата. Я иногда читал письма уехавших подругам, оставшимся на севере: очень часто звучали признания – дура была, что не осталась вольной в Норильске, а удрала назад на тепло и траву. Есть здесь и тепло, и трава, только здесь я никому не нужна, а вкалывать надо почище, чем в Заполярье.
      Такой порядок существовал до войны и первые годы войны, пока в каждую навигацию по Енисею плыли на север многотысячные мужские этапы. Война радикально переменила положение. Сажать в лагеря молодых «преступивших» мужчин стало непростительной государственной промашкой, их, наскоро «перевоспитав», а чаще и без этого, отправляли на фронт. Это не относилось, естественно, к «пятьдесят восьмой», но и поток искусственно выращиваемых политических заметно поубавился – до конца войны, во всяком случае. И вот тогда прихлест женщин в лагеря стал быстро расти. В основном это были «бытовички», хотя и проституток и профессиональных воровок не убавилось, они просто терялись в густой массе осужденных за административные и трудовые провины.
      Хорошо помню первый большой – на тысячу с лишком голов – женский этап, прошагавший мимо нашего лаготделения в зону Нагорное, выстроенную для них. Коменданты и нарядчики еще с вечера разнесли по зоне потрясающую весть – в Дудинке выгружают женщин, ночью их повезут в Норильск, днем они прошествуют на Шмидтиху. Из нашей зоны был хорошо виден вокзал внизу, и еще с утра свободные от работ высыпали к проволочным оградам – не пропустить прихода поезда с женским этапом. В нормальный день стрелки на вышках не подпустили бы так близко к «типовым заборам» отдельных заключенных, соседство зека с проволокой можно было счесть и за попытку к бегству с вытекающими из того последствиями. Но сейчас у проволочных изгородей толпились не единицы, а сотни, и ни один не рвался в ярости либо в отчаянии рвать проволоку «попки» благоразумно помалкивали.
      Я в эти дни выходил в вечернюю смену и, конечно, не захотел пропустить женского этапа. Но в низины зоны – она строилась террасообразно, вокзал лучше был виден из нижних бараков – не пошел, там уж слишком густела толпа, а пристроился недалеко от вахты – здесь тянулось шоссе от вокзала до рудника открытых работ и угольных шахт.
      – Подходят, подходят! – заорали из нижней толпы.
      Выгрузка этапа всегда дело долгое, а женского этапа особенно. Женщины, в отличие от даже самых непокорных уголовников, мало считаются с криками и руганью конвойных. И прошло не меньше часа от прихода поезда, прежде чем мы увидели ряды женщин, медленно поднимавшихся по горной дороге мимо нашего лаготделения.
      Это был первый чисто женский этап, который мне довелось видеть – и он врубился в сознание навсегда. Еще многие тысячи женщин должны были прибыть в Норильск, еще многие годы поставка в лагеря женщин составляла важную долю героических трудовых усилий государственной безопасности. Но картина, подобная той, что открылась мне в первом этапе, уже так незнакомо ярко не повторялась. Шел сорок третий год самого кровавого столетия в истории человечества, шла самая жестокая война из всех, какие человечество знало. До нас, нестройно толкающихся у проволочного забора и живших в искусственном, сравнительно благополучном мирке, вдруг страшным обликом дошло, какие сегодня условия на «материке», на воле, которой нам всем так не хватало, к которой мы так жадно стремились…
      День был неровный и недобрый, шел сентябрь, самый непостоянный месяц в Заполярье. В дни этого месяца бывает, что светит солнце и красно пылают тундровые мхи и кустики, томным золотом сияют лиственничные лески. Но бывают и муторные ледяные дожди, и первые снежные метели, и гололеды, рвущие электролинии и обламывающие ветви деревьев. В тот день была просто плохая погода, без особых выбрыков природы. Глухое небо просеивало мелкий дождь, под ногами хлюпало. С верховьев Угольного ручья – междугорья Шмидтихи и Рудной – дуло по-обычному, то есть для нас уже привычно, для новичков севера – нестерпимо. Мы стояли у проволочных изгородей и смотрели на женщин, а женщины шли мимо и смотрели на нас. Мы с нетерпением ждали встречи с женским этапом, готовились, уверен, приветствовать подружек по несчастью веселыми криками, шутками, острыми лагерными словечками. Вместо криков и шутливых поздравлений мы молчали. Мы были подавлены. Не я один, все, стоявшие по эту сторону проволочного забора. Мы реально увидели картину, казавшуюся каждому непредставимой.
      В лагере уже начали выдавать зимнее обмундирование, но пока получали его строители, работавшие на открытом воздухе. В нашей эксплуатационной зоне лишь геологов снабдили полушубками, остальные еще носили летне-осеннюю одежду – кто щеголял в телогрейках первого срока и кожаных сапогах, кто кутался в «беу» на плечах и чиненную сто раз обувь. Но какая бы одежда ни была на нас, мы не мерзли и не мокли. Лагерное начальство твердо – по собственному неоднократному опыту – знало, что плохая одежда неотделима от множащихся невыходов на работу. А массовые невыходы грозят выговорами и наказаниями и даже – тоже было проверено – грозным вопросом: «А по чьему вражескому заданию вы систематически срываете план?..» И летняя одежда у нас была летней одеждой для севера, в ней можно было перебедовать и неморозные снега, и неледяные ветры, и промозглую сырость с дождем.
      А мимо нас тащились трясущиеся от холода, смертно исхудавшие женщины в летней одежде – да и не в одежде, а в немыслимой рвани, жалких ошметках ткани, давно переставших быть одеждой. Я видел молодые и немолодые лица со впавшими щеками, открытые головы, открытые ноги, голые руки с трудом тащившие деревянные чемоданчики или придерживавшие на плечах грязные вещевые мешки. И меня, и всех, кто стоял со мной у забора, резануло по сердцу – в этапе были и совершенно босые, даже тряпок, скрепленных веревками, не было у них. Женщины двигались по диабазовому щебню нашей горной «грунтовки», кто проваливался с хлюпаньем в лужи, кто вскрикивал, напарываясь на острый камень.
      – Сволочи! – прошептал кто-то около меня. Я догадывался, к кому относится это проклятье.
      Вдоль женского этапа, с винтовками наперевес, браво держа дистанцию, вышагивала охрана. Не знаю, чего уж наши стрелочки боялись – того ли, что женщины бросятся через колючую проволоку к нам, не добредя до своей законной «колючки», или что повалятся наземь перед нашей вахтой? Возможно, им хотелось показать нам и этапу, что они начальство, вершители судеб людей низшего сорта и верные охранители тех, кого надо охранять от таких, как мы. Но только, проходя мимо, они громко и сердито покрикивали: «Не сбивать шагу! Держи равнение! Пятерка, шире шаг! Кому говорю – не высовываться! Эй ты, иди вперед, а не вбок!»
      Женский этап двигался в гору в молчании, женщины не переговаривались между собой, не перекликались с нами. Только одна вдруг восторженно крикнула соседке, когда они поравнялись с вахтой:
      – Гляди, мужиков сколько!
      – Живем! – отозвалась соседка.
      Я потом выспрашивал знакомых, наблюдавших женский этап, слыхали ли они еще какие-нибудь восклицания, обращения. И все подтверждали, что этап в тысячу женщин проследовал мимо нас в молчании. Только эти две женщины, которых я слышал, как-то выразили веру в наше доброе отношение и надежду на улучшение жизни.
      В нашей зоне допоздна не стихали шумные разговоры. Нас словно прорвало, когда последняя пятерка этапа прошла угловую вышку. Я постоял, послушал, что говорят, и воротился в свой барак – готовиться к вечерней смене. Но и на заводе – в управлении, в цехах, в конторах только и бесед было, что о женском этапе.
      – Ну, голодные же, ну, доходные – страх смотреть! – кричал один.
      – Подкормятся. Наденут теплые бушлаты и чуни, а кто и сапоги, неделю на двойной каше – расправятся. Еще любоваться будем! – утешали другие.
      – Надо подкормить подруг! – говорили, кто был помоложе. – Что же мы за мужики, если не подбросим к их баланде заветную баночку тушенки.
      – …буду, коли своей не справлю суконной юбчонки и, само собой, настоящих сапог! – громко увлекался собственной щедростью один из молодых металлургов. – У нас же скоро октябрьский паек за перевыполнение по никелю. Весь паек – ей!
      – Кому ей? Уже знаешь, кто она? – допытывался его кореш.
      Металлург не то удивлялся, не то возмущался.
      – Откуда? Еще ни одной толком не видал. Повстречаемся, мигом разберусь, какая моя. И будь покоен, смазливая от меня не уйдет.
      – Вот как повстречаться? – деловито прикидывал опытный лагерник. – В какую промзону их выведут? Если на рудник и шахту, пиши пропало – там местных мужиков навалом. На разводе еще поглядим на красуль. А что по-хорошему – не пощастит!..
      – Нечтяк! – радостно кричал тот же металлург. – Выпрошу у знакомого коменданта пропуск на рудник – и подженюсь до освобождения.
      Мой друг Слава Никитин, механик плавильного цеха, поделился со мной своими скорбными наблюдениями над женским этапом:
      – Что делается на воле, Сергей? Юбку одна придерживала рукой, чтобы шматья не отвалились. Руки голые, шея голая, на голове одна волосяная кудель… И все в своем домашнем, ни на одной казенного. Ну, поизносились на пересылках и на этапе, понимаю. Но хоть бы одно настоящее пальто, хоть что-то похожее на настоящее платье…
      – Война, Слава. И голодуха в тылу. Были, наверное, у каждой и пальто, и хорошее платье, и ботинки. У кого украли на пересылках, другие отдали за подкормку. Голод не тетка, слышал такую философскую истину?
      Мысль Славы, всегда прихотливая, скакнула в сторону.
      – Ты их хорошо рассмотрел? Я всех сразу определил. Ты знаешь, я физиономист.
      – Красивых не приметил, – осторожно высказался я. – Так, средней стати. Женщины, в общем, как женщины. С печатью времени на челе.
      – Причем здесь чело? Стихи, наверное? Красивая, не красивая – не физиогномистика, а парикмахерское любование. Я вот о чем. «Пятьдесят восьмую» видно издалека, их не было, за это ручаюсь. И блатных не густо, десятка два-три от силы. Короче, бытовички. Чего-то по случаю уворовала, почему-то в колхозе не дотянула трудодней, на работу без оправдания не вышла… В общем, народ, а не интеллигенция. Нам шили преступления, каких в натуре не было. Этим и шить не понадобилось, сами преступали законы. У каждой своя вина.
      – Что называть преступлениями, Слава? И вообще: в ту ночь, как умерла княжна, свершилось и ее страданье; какая б ни была вина, ужасно было наказанье.
      – Опять стихи? – подозрительно осведомился он. – Поверь моему дружескому слову, когда-нибудь тебя за стихоплетство!..
      – Стихи, Слава. Только не мои. Мне до таких стихов, как Моське до слона.
      – Это хорошо, что не твои. Рад за тебя, – сказал он, успокоенный. – Не то услышит грамотный стукач и накатает, что стихотворно клевещешь на государственную политику справедливого возмездия за преступления. В смысле строгого наказания всего народа за самую малую вину перед народом. Это тебе будет не умершая княжна.
      В рассуждениях Славы Никитина я не всегда различал, где он серьезен, а где иронизирует.
      Он, конечно, был физиономист, но особого толка – находил с первого взгляда в лицах то, чего в них и в помине не было. Особенно это проявлялось, когда он предсказывал скверные намерения и скрытые преступления по тому, как человек смотрит исподлобья, либо по хитрой улыбочке, по нехорошему голосу, по порочным, а не трудовым морщинам на щеках. Он хорошо знал уголовников и ненавидел их – это помогало правдоподобно предсказывать, что они совершат в любой момент. Но с нормальными людьми он чаще ошибался, он мало верил в исконную добропорядочность человека. Я как-то сказал ему, что Гегель считал человека по природе своей злым, а не добрым – и с этой минуты Слава уверился, что в истории был один настоящий философ – конечно же Георг Вильгельм Гегель. А если Слава ошибался и объект его обвинительной физиогномистики не совершал скверных поступков, Слава вслух утешался: «Трус, не посмел на этот раз. Но ты еще увидишь – такое вытворит, что охать и хвататься за голову!»
      Ошибся Слава и в классификации женского этапа. Пятьдесят восьмая статья присутствовала не густо, но все же была. А профессиональной воровкой и проституткой в этом этапе являлась чуть ли не каждая третья. Со следующими этапами их еще прибывало. Профессия, названная древнейшей, была не только первой из человеческих профессий, но и самой живучей. Формально за проституцию не преследовали, реально же активистками этого, видимо, очень нужного ремесла забивали все лагеря страны. Норильск не составлял исключения.
      До первого женского этапа, о котором я рассказывал, женщин не селили в особых зонах, а размещали их в бараках во всех лаготделениях – лишь немного в стороне от мужских. Это особых трудностей не причиняло, даже коменданты не суетились чрезмерно, пресекая слишком уж наглые – чуть ли не на глазах посторонних – свидания парочек. Но к концу войны большинство женщин водворили в женские лаготделения. Женщин в Норильске стало гораздо больше, а на предприятиях и в учреждениях создавалось впечатление, будто их ряды поредели. Только специалисток не трогали со старых мест, для остальных женщин начальство придумало специфически женское занятие – ручные наружные работы. Конечно, их одели в лагерную одежду, достаточно надежно защищавшую от холода и дождя, конечно, их подкормили, чтобы не валились от бессилия на переходе из зоны жилья в зону труда. Но вольного общения с мужчинами женщинам старались не давать – сколько это было возможно.
      Это, естественно, не всегда было возможно. Любовь прокладывала свои дорожки в самой глухой чащобе начальственных запретов.
      Я как-то шел на границе зоны. На другой стороне проволочного забора, на улице поселка, бригада женщин разгребала лопатами снег. По эту сторону несколько мужчин перешучивались с женщинами. Одна кричала:
      – Ребята, передайте Пашке из ремонтно-механического, что завтра наша бригада выводится на расчистку снега у плавильного. Пусть не собирает большого трамвая. Машка тоже будет, сегодня у нее освобождение. Пусть Костя из воздуховки приходит, она выйдет ради него, а то ей еще болеть.
      – Передадим! – орали с хохотом мужчины из промзоны. – Придет ее Костя, не сомневайся. И насчет трамвая для себя не волнуйся – будет!
      Так совершался уговор о деловом и любовном свидании. И «трамвай», то есть группу любовников для одной соберут, и некоего Костю на любовную встречу с другой приведут: каждой – свое.
      Как я уже сказал, появление специальных женских зон только для общих работ привело к уменьшению женщин на промышленных площадках, где уже действовали разные заводы и цехи. И значение женщин, оставшихся на заводах и в учреждениях, – и без того заметное в условиях, как любят писать в газетных статьях, «подавляющего большинства» мужчин – быстро возросло. А как велико было это значение, доказывает забавное происшествие, случившееся на нашем Большом Металлургическом заводе в середине сорок четвертого года.
      Мы сидели в кабинете начальника плавильного цеха, ожидая важного совещания. В директорском фонде появилось несколько килограммов масла, мешок сахара и ящик махорки, нужно было распределить это богатство по цеховым службам для премирования лучших заключенных. Я пришел со списком своих лаборантов и прибористов, другие тоже держали в руках бумажки с фамилиями.
      Рядом со мной, за столом, покрытым красным сукном, сидели Ярослав Шпур, мой приятель, старший мастер цехового ОТК, и мало знакомый нам Мурмынчик, лагерный работник, что-то вроде заведующего клубом или инспектора культурно-воспитательной части. Мы знали, что в недалеком прошлом он был профессором истории музыки в известной всей стране консерватории, долго бедовал на общих работах и в тепло попал сравнительно недавно, заплатив за это, кому следовало, извлеченным изо рта золотым зубом.
      Мы со Шпуром тихо беседовали, а Мурмынчик сидел молча и прямо, ни к кому не оборачиваясь и ни с кем не разговаривая. Он был лет сорока, седоватый, худой и хмурый. Левый его глаз подергивался тиком, правый глядел пронзительно и высокомерно.
      – Серьезный мужик, – шепнул я Шпуру. – Не могу без улыбки смотреть на него.
      – Серьезный, – согласился Шпур тоже шепотом. – Не все легкомысленные, как ты. Надо уважать положительных людей.
      В кабинет вошел начальник цеха Владимир Ваганович Терпогосов, и совещание началось. Собственно, никакого совещания не было. Мы знали заранее, сколько человек каждому из нас надлежит представить на премирование, и молча протягивали Терпогосову наши списки. Он ставил утвердительную галочку против фамилии или вычеркивал ее своим огромным, как жезл, начальственным карандашом – раньше такими карандашами пользовались одни плотники. Мой список был просмотрен в минуту и сдан сидевшему здесь же секретарю. О кандидатурах электриков и механиков слегка поспорили («Штрафовать вас нужно за безобразное обслуживание, а не награждать» высказался Терпогосов), потом и эти списки отправили на исполнение.
      Но над бумажкой Шпура Терпогосов задумался.
      – Это кто же Семенова? – спросил он, постукивая карандашом о стол. – Не Валя?
      – Валентина, – ответил Шпур.
      На подвижном лице Терпогосова изобразился ужас.
      – Ты в своем уме, Шпур? Да ведь это шалашовка! Сколько раз ты сам приходил ко мне с просьбой убрать ее подальше от вас. Хуже Вали нет работницы на заводе, а ты вздумал ее премировать.
      Все, что Терпогосов говорил, было правдой, но Ярослав не признавал правды, если она колола глаза. Недаром его считали самой упрямой головой на заводе. Я знал, что Валю он внес в список для количества, чтобы полностью выбрать отпущенный ОТК лимит премий, а не для того, чтобы ее персонально облагодетельствовать. Мысль о том, что он не сумел отстоять своего работника, была для него непереносима. Мгновенно вспылив, он кинулся в спор, готовый сражаться до тех пор, пока не пригрозят карцером за строптивость или не прикажут убираться из кабинета – это было простейшим окончанием затеваемых им дискуссий. Начальство довольно часто прибегало к подобным категорическим решениям в запутанных случаях.
      Раздосадованный Терпогосов прервал Шпура уже на третьем слове и обратился к нам.
      – Вы знаете Валю. Прошу высказать свое мнение.
      Да, конечно, Валю мы знали. И высказать мнение о ней могли. Совещание у Терпогосова проходило, когда на нашем заводе имелось всего пять женщин и они работали среди пятисот мужчин. Однако и это было еще не все. Валя была не только одна из пятерых, но и единственная – молодая, красивая, веселая и доступная каждому, кто не сквалыжничал, добиваясь ее. О ее неутомимости и щедрости в любовных делах рассказывали прямо-таки невероятные истории, и она их не опровергала. Поклонники ее никогда не соперничали, им хватало главным образом, за это ее и превозносили. А я, если на всю честность, даже не подозревал до нее, что у девушек бывают такие великолепные серые глаза, такие тонкие, солнечного сияния длиннющие волосы и такая дьявольски узкая талия при широких – почти мужских – плечах. И мы знали, конечно, что контролером ОТК она только числится, во всяком случае, слитков никеля с ее клеймом не смог бы разыскать самый дотошный приемщик. Зато Валя легко обнаруживалась во всех местах, где ей не полагалось быть – на рудном дворе, в электромастерской, в конструкторском бюро, в коридоре заводоуправления, на газоходах, в потайных комнатушках аккумуляторных и высоковольтных подстанций. Обычно ее кто-нибудь сопровождал, девушке одной небезопасно слоняться среди изголодавшихся мужчин, и каждый раз это был другой сопровождающий – в зависимости от того, куда она забредала.
      После наших выступлений Шпур потух. Даже он понял, что дальше спорить нет смысла.
      Но тут попросил слова Мурмынчик.
      Мы говорили сидя, он церемонно встал. Проведя рукой по стриженной голове – прежде у него, вероятно, были густые волосы – он проговорил сухо и неторопливо: «Я разрешу себе не согласиться с уважаемым большинством» – и после этого произнес настоящую речь, – не три минуты, не пять, наконец, как принято было на совещаниях, а на все сорок. Он не высказывался в прениях, как мы, но словно читал лекцию, распределяя материал от звонка до звонка. Но суть была не в метраже его речи. Суть была в том, что уже через минуту мы, зачарованные, не отрываясь, смотрели в его лицо, ловили каждое его слово, упивались его глуховатым, страстным голосом – он умел говорить, этот не то инспектор КВЧ, не то заведующий клубом.
      О чем он говорил? Не знаю. Что-то о бедных девушках, которых мы толкаем на преступление своей бездушностью. Или, может, о том, что человеку свойственно питаться и стремиться к уюту и что униженный, лишенный уюта и достаточной пищи, истощавший и одинокий, он ни перед чем не остановится, чтобы удовлетворить свои естественные влечения. Во всяком случае, хорошо помню, Мурмынчик призывал нас поверить в чистоту человеческой души и обещал, что на доверие никто не ответит подлостью.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15