Рой не мог пропустить такой удачный случай поиронизировать:
– Великолепно! Память, измеряемая в киловаттах! Два миллиона килограммометров воспоминаний повесы о совершенных им изменах! Ты это имеешь в виду?
Панов тихо засмеялся. Рой умел поиздеваться, зато слушал хорошо. Шура ценил в друге вдумчивого слушателя и мирился с его иронией. Иногда Рой давал дельные советы, это тоже было немаловажно. И он по натуре был добр – шутил, не оскорбляя.
– Как ни странно, именно это. Ты вдумайся: откуда такая власть у воспоминаний? И время прошло невозвратно, и людей тех нет, и события не повторяются, а ты все переживаешь заново былую радость и былую горечь. И порой переживаешь острей, чем в реальности, а главное – многократно. Событие – одноактно, воспоминание о нем воспроизводится бесконечно.
Рой не мог не признаться, что некоторая здравая идея в рассуждении Шуры имеется. Он с удивлением отметил про себя, что Панов подошел к воспоминанию не как к тривиальному факту, а как к довольно запутанной проблеме. Скорей для уточнения, чем для иронизирования, Рой сказал:
– Воспоминание как консервант и усилитель быстротекущей реальности! Я правильно формулирую твою мысль?
Шуре показалось, что друг продолжает насмехаться, и он ответил сухо:
– Довольно поверхностно, как всегда, когда остришь. Ты просто не хочешь понять парадокса: мир воспоминаний благодаря своей бесконечной воспроизводимости несравненно обширней мира реального. И от этого вся наша жизнь – диковинная равнодействующая давления бездны воспоминаний о прошлых событиях и крохотного импульса, исходящего от сиюминутности. А что до силы памяти – вспомни, как говорил тот же Пушкин о свитке воспоминаний в мозгу:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
– Не хочешь ли предложить какое-нибудь снадобье, ограничивающее власть воспоминаний?
– Во всяком случае, хотел бы серьезно разобраться в природе парадокса памяти. Я намерен поработать над этой проблемой. Я поищу нетривиальное решение…
Рой возразил, пожимая плечами:
– Все твои решения нетривиальны. О любом объекте можно сказать только одну правду – и она тривиальна, ибо одна у всех, кто ищет правды. А ошибиться можно бесконечным количеством способов. Ложь безмерно многообразней правды. К тому же ты не только одарен артистической способностью ошибаться, но также изумительно отыскиваешь самые далекие, самые неожиданные отклонения от истины!..
На этот раз Панов обиделся всерьез, что у него бывало редко. Он отвернулся, хмуро глядя на статуи трех великих поэтов. С деревьев падали листья. Шел третий месяц осени, пора дождей и ветра. Рой с наслаждением глубоко втянул в себя воздух.
Пахло горечью увядания. Рой любил этот терпкий запах. Липы, обступившие статуи, медленно шумели широкими ветвями. Рой понял, что перегнул палку. Он сказал мягче:
– Ты, кажется, совершенствовал стереокино? Ну, и как?..
Панов странно посмотрел на Роя. Казалось, он раздумывал, стоит ли продолжать разговор.
– Да нет, ничего особенного… И не стереокино, а стереотеатр. Впрочем, ты на зрелищные представления не ходишь, тебе разницу не объяснить. Кое-какие открытия совершены, из ряда тех же… неожиданных! – Он опять тихо засмеялся.
Когда он смеялся вот так, шепотком, лицо у него становилось таким грустным, что Рою немедленно хотелось утешить друга. Панов, улыбаясь, продолжал, не ожидая реплики Роя:
– Как ты знаешь, я родился под магическим многоугольником созвездия Скорбных Путаников, это сказалось и тут.
– Ты родился под звездой Великих Провалов, – педантично напомнил Рой и засмеялся.
– Нет, провалов не было, – задумчиво отозвался Панов. – Я уже сказал: неожиданности… Как бы это назвать?.. – Он подбирал слова так осторожно, будто каждое было приговором.
– Несуразности, – охотно подсказал Рой.
– Надо бы раньше условиться, что называть несуразностью, а что «суразностью», но вот значения этого последнего словца никто не знает. И вообще – с какой стороны подойти…
– Подойди с той стороны, с которой ты не мекаешь, а говоришь нормально.
Панов вскочил и потянул Роя за руку:
– Пойдем быстренько.
– Куда? Я сейчас отдыхаю. Вечером у меня трудный опыт в лаборатории.
– До вечера мы управимся. В экспериментальном зале я покажу тебе стереозапись событий на Саргоне. Запись сделана по моей системе. В широкое обозрение ленту пока не пустили, да и вряд ли пустят.
– Догадываюсь почему. Очередная неудача?.. Постой, ты имеешь в виду тот жуткий случай, когда Северцов попал в руки туземцев и его чуть не съели? Его спас кто-то из наших космонавтов, но я не помню кто. Кстати, правда, что саргоны нечто среднее между человеком и летучей мышью?
– Через полчаса ты увидишь Северцова и саргонов и сможешь сам определить, на кого они похожи.
2
Они сидели одни в зрительном зале, а с экрана надвигался красочный лес Саргоны – удивительные деревья с зелеными, желтыми, красными и молочно-белыми стволами и пышными кронами, сверкавшими таким разнообразием красок, что хотелось их притушить. Рой поспешно надел темные очки. Он не помнил, как они очутились в руках, но они появились вовремя, без них глазам было бы больно. В воздухе плыли резкие ароматы, вызывающие головокружение. Над Роем не то пролетела бесшумная птица, не то обезьянка прыгнула с дерева на дерево. Рой испуганно отшатнулся и схватил рукой слетевшую шляпу.
– Тебе не кажется, что здесь слишком много правдоподобия? – недовольно сказал он Панову. – Настоящее искусство требует…
– Тише, пожалуйста! – нервно шепнул Панов. – Или ты хочешь, чтобы нас услышали саргоны? Вон они идут!
Саргоны и вправду появились в зрительном зале, перепархивая через кресла; впрочем, это были не кресла, а кусты, причудливо напоминавшие кресла, такие же яркие, всех цветов радуги, как и все здешние растения. Рой с бьющимся сердцем соскользнул с сиденья и затаился за передним кустом; теперь он сознавал, что это не кресло, как примерещилось ему, а самый настоящий куст, густой, остро пахнущий, к тому же колючий. Правда, облекавший Роя походный костюм смягчал уколы, в земном одеянии было бы хуже. Рой порадовался, что, выходя из планетолета, натянул этот мешок, тяжелый, плотный, но оказавшийся неожиданно удобным. За соседним кустом, прильнув к рыжей, светящейся, как и все здесь, земле, прерывисто дышал Панов. Рой догадывался, что он охвачен страхом. Шура был не из смельчаков, он брал остротой мысли, а не тяжестью кулака. Рою было не до Панова. Рой не мог оторвать глаз от поляны. На поляне стоял Павел Северцов, кинооператор экспедиции. Рой содрогался от страха за друга, от возмущения его нелепым поведением, еле удерживался, чтобы не встать и не разразиться громкими, на весь лес, проклятиями. Он не понимал Северцова. Павел ведет себя как недоучка. Странно, что такого недотепу выпустили в далекий космос. Экзаменаторы определенно ошиблись, вручив ему диплом космонавта. Единственная возможность исправить ошибку – это немедленно подать Павлу сигнал бежать, поскорей бежать, во всю прыть умчаться в лес!
– Не смей! – тревожно зашептал Панов, когда Рой все-таки сделал попытку приподняться. – К нам они ближе, чем к нему, и позади него деревья, он может скрыться в лесу, а нас переловят в кустах как зайцев.
Рой медленно опустился на землю. Павел Северцов невозмутимо орудовал стереоаппаратом у шатра на краю полянки, где они трое – Панов, Рой и Павел – собирались устроиться на ночлег. Туземцы появились неожиданно. Ближайшее их поселение находилось отсюда километрах в ста; они просто не могли очутиться в этом лесу, таковы были данные инструментальной разведки, выяснившей, что лишь птицы и обезьянки, или точнее зверьки, похожие на земных обезьянок, твари надоедливые, но не опасные, – что лишь эта живность имеется в лесу на берегах озера, а саргонов и в помине нет.
Они были здесь, саргоны, анализаторы возмутительно врали! Саргоны вдруг высыпали из леса, с визгом понеслись через кустарник на поляну. Рой и Шура сумели притаиться в ветвях, а Павел, вместо того чтобы спасаться в лес, с преступной беспечностью, иного слова не подобрать, наставил на пришельцев свой аппарат и увековечивает сцену нападения на него!
Передовой туземец – наверно, предводитель отряда, он был покрупней, – промчался мимо Роя и Шуры. За предводителем торопились воины. Анализаторы не соврали лишь в том, что объявили аборигенов Саргоны существами, обладающими признаками и человека и летучей мыши. От людей было туловище, две ноги, две руки, еще, может быть, оружие – мечи и колчаны со стрелами, – а от летучих мышей густая шерсть, два мешковидных крыла за спиной и морда с хищным, зубастым ртом взамен носа, ну и, конечно, уши: странные эти существа разговаривали, быстро двигая ушами, слушали тоже ими.
Роя и Шуру при первом знакомстве с саргонами удивила странная функция похожих на листья лопуха ушей, а Павел пришел в восторг. Он доказывал, что человеческое разделение функций произнесения и восприятия речи куда менее совершенно – надо, надо подетальней зафиксировать на пленке процесс разговора саргонов… Вот он и фиксирует на свою голову.
– Больше нельзя ждать! – гневно пробормотал Рой и вытащил карманный гравимет. Шура протянул руку.
– Рой, я не позволю!
– Кто начальник поисковой партии, ты или я? – надменно поинтересовался Рой. – И разве я не вправе действовать по своему усмотрению в особых ситуациях?
– Мне показалось, что ты собираешься убивать туземцев, – пробормотал Шура. – Пойми, мы ведь не для убийств высадились на этой планете!
– Знаю. Но и не для того, чтобы безучастно смотреть, как туземцы убивают наших товарищей!
– Мы не знаем намерений саргонов. Прошу тебя, повремени применять оружие.
Рой спрятал гравимет. Применять оружие было уже поздно: саргоны вплотную окружили Павла. Гравитационные разряды теперь были для него не менее опасны, чем для них.
Туземцы, остервенело визжа, набросились на Северцова, опрокинули его наземь, скрутили, связали и подняли на крылья – Павел лежал на крыльях саргонов, как на носилках. Он и не думал сопротивляться. До последнего мгновения он так и не верил во враждебность ринувшихся к нему диковинных существ.
Предводитель завладел стереокамерой и, повторяя движения Северцова, наставлял аппарат то на одного, то на другого воина – те со скрежещущим визгом отшатывались, отчаянно взметывая морщинистые, кожистые, без перьев крылья. Не было сомнения, что непонятный предмет внушает им ужас.
Предводитель один не боялся стереокамеры: вероятно, ему по сану не полагалось испытывать страх.
Но и он не искушал судьбу долго – положил аппарат на сияющую белую траву около огненно-рыжего дерева, там, связанный и беспомощный, уже покоился пленник: он не шевелился и молчал.
Предводитель быстро заверещал ушами, до притаившихся в кустах людей донеслось жужжание, похожее на усиленный в сотню раз треск цикады. Вероятно, это был приказ – саргоны, услышав, разбежались по полянке. Панов боязливо тронул рукой плечо Роя. Не следует ли им заблаговременно отступить? Саргоны могут направиться в их сторону, тогда спастись не удастся. И помочь Павлу они отсюда не сумеют: подобраться к нему можно только по лесу, не пересекая открытой полянки.
– Хороши товарищи! Оставили друга в беде! – с горечью сказал Рой, когда они укрылись за стволами деревьев. Он вынул бинокль и направил его на полянку: было хорошо видно и Павла, и снующих вокруг него саргонов.
– Что будем делать? Не подошло ли время прямым нападением вызволить Павла?
Шура, бледный и подавленный, был непреклонен:
– Ты руководитель разведочной группы, ты вправе принять любое решение. Но снова напомню: мы явились сюда изучать, а не убивать саргонов. Мне отвратительна даже мысль о нападении с гравиметом в руках на бедолаг, вооруженных лишь стрелами и собственными когтями!
– Вызовем подмогу со звездолета?
– Он далеко от Саргоны. Подмога опоздает.
– У тебя есть, очевидно, какой-то иной план? Без истребления хищных туземцев?
– Саргонов нужно не истреблять, а ошеломить. И когда они растеряются, освободить Павла.
– Ахнуть предводителя дубиной? Гравиметы исключаются, лазеры тем более, а иных средств ошеломления я не вижу.
– Скоро увидишь. Мне нужен час, чтобы добраться до планетолета и вернуться обратно. Если за это время саргоны захотят сделать что-либо плохое с Павлом… В общем, постарайся протянуть время до моего возвращения.
– Я обойду лесом полянку и выйду к месту, где лежит Павел. Ищи меня в той стороне. Но помни, что, если они покусятся на его жизнь, я церемониться с ними не буду.
Панов бесшумно скрылся. Рой потратил минут пять, чтобы, держась на безопасном расстоянии, подобраться к Павлу. Северцов лежал на том месте, куда его бросили. На поляне дымил костер.
Несколько кольев, косо вбитых в землю, сходились над центром костра, на переплетении кольев висела туша. Рой с отвращением узнал в ней такого же саргона, как и те, что жарили его. Несчастный, предназначенный для шашлыка, был только без крыльев – крылья, наверно, оборвали как не представляющие гастрономической ценности. «Каннибалы! – с отвращением думал Рой, сжимая рукоять гравимета. – Вот пошлю импульс в разрешающее устройство, и гравитационный удар разнесет вас облачком молекул. И я обязательно это сделаю, если Шурка запоздает. Даже хочу сделать, как бы потом ни корили меня на Земле!»
Закончив с устройством одного костра, саргоны соорудили неподалеку другой. Четыре воина подошли к Павлу, взвалили его на крылья и понесли ко второму костру. Рой вздохнул и выдвинулся вперед. Шура все не появлялся. Ничего другого не оставалось, как применить оружие. Рой мысленно послал в разрешающее устройство гравимета формулу, снимающую блокировку гравитационного конденсатора. Теперь оставалось лишь нажать на спуск. Рой медленно поднял гравимет и прицелился в предводителя, важно восседавшего в центре поляны.
И тут из леса раздался мощный рев. Саргоны в ужасе заметались по поляне, визгливо прядая ушами и судорожно треща кожистыми крыльями. Рой радостно засмеялся и опустил гравимет. На поляну вырвалось существо, напоминавшее гигантскую обезьяну. Раздутая грудная клетка зверя исторгала пламя, глаза свирепо пылали. Пришелец, вытянув две раскаленные до синевы гофрированные лапы, снова трубно заревел. Светящийся состав, каким Панов обмазал свой скафандр, сверкал так устрашающе, что саргоны, бросив костры, устремились в лес.
Рой подбежал к Северцову, быстро перерезал веревки и крикнул:
– Беги к планетолету! Мы с Шуркой прикроем отступление… Куда ты, сумасшедший?
– Не пропадать же добру, – хладнокровно возразил Северцов и направился к стереокамере.
Панов продолжал реветь и размахивать светящимися лапами. Но саргоны быстро пришли в себя, в пылающее чудовище полетели стрелы. Северцов скрылся в чащобе. Рой схватил Панова за руку и увлек за деревья. В лесу Шура упал, поднялся, сделал несколько шагов и снова упал.
– Тебя подстрелили! – крикнул Рой и выдернул стрелу из шеи Панова. – Стрела отравлена!
Панов пытался идти и не мог. Рой взвалил его на плечи и помчался к реке, где стоял планетолет. На берегу он свалился. К ним подскочил Северцов.
– Скорей лекарства! – крикнул Рой. – Боюсь, это мгновенно действующий яд! Скорей, скорей!
Северцов бросился к планетолету. Панов последним усилием приподнялся, слабо улыбнулся Рою.
– Помнишь, Рой, – прошептал он. – Звезда Великих Провалов… Не везет мне…
– Все! – с отчаянием сказал Рой, бросая на землю бесполезные лекарства. – Он умер. Все, Павел!
3
– Все, Рой! – сказал Панов, встряхивая друга. – Очнись. И довольно плакать. Ты же видишь, я живой.
Однако прошло немало времени, пока у Роя перестали трястись ноги и руки и восстановилось умение говорить.
– Так вот оно, твое новое изобретение! – сказал он, когда они вышли наружу.
– Да, Рой. Изображение становится реальностью, а зритель превращается в одно из действующих лиц. Скажи мне, пожалуйста, мы спасли Павла от саргонов?
– А разве ты не видел, как мы его спасали?
– На моем стереотеатре каждый может смотреть свой особый спектакль. Для себя я выбрал другую программу. Она немного связана с занимающей меня теперь проблемой воспоминаний, правда уже не моих личных, а, так сказать, общечеловеческих… В моей стереокартине мы с тобой перенеслись в прошлое, в далекий двадцатый век, прогуливались по Москве… И где-то на окраине увидели горящий деревянный дом, откуда доносился плач девочки.
– Ну, и…
– Конечно! Я вскочил первый, за мной в пылающее здание вбежал ты. Лопались стекла, мы перепрыгивали через горящую мебель…
– Ты мне скажи, что с девочкой?
– Ее вынес ты. Она даже не обгорела, только очень перепугалась.
– А ты, Шурка?
– Я погиб в огне, – грустно сказал Панов. – Все это очень странно, но как-то всегда получается так, что во всех моих стереокартинах сам я всегда погибаю.
ОГОНЬ, КОТОРЫЙ ВСЕГДА В ТЕБЕ
1
Создателем индивидуальной музыки общепризнан Михаил Потапов. На концерте Потапова – он состоялся первого мая 2427 года по старому летосчислению – изумленное человечество познакомилось с новой и такой ныне популярной формой музыкального самозвучания (Потапов, как известно, употреблял термин «музыкальное самопознание»). Но не стоит думать, что новая форма музыки появилась сразу, как Афродита из морской пены. У великого творения Потапова есть не только история, повествующая о том, как оно заполонило в короткий срок умы и чувства, но и предыстория – и, к сожалению, трагическая.
Недавно разбирали архив известных физиков прошлого века – братьев Генриха и Роя Васильевых. Среди прочих документов нашли в нем и материалы, которые бросают свет на истоки индивидуальной музыки. Материалы эти будут опубликованы в сорок седьмом круге пленок «Классики науки», а здесь мы воспроизведем лишь речь Роя на собрании членов Общества классической музыки. Речь эта никогда не передавалась в эфир и не печаталась на официальных пленках общества. Возможно, это объясняется тем, что классическая музыка, сегодня снова имеющая немало поклонников, в те годы была почти полностью позабыта и собрания ее немногочисленных адептов не привлекали к себе широкого внимания.
Ниже дан сохранившийся текст речи; начало, к сожалению, утрачено.
"…Это произошло незадолго перед последней болезнью Генриха. Он уже прихварывал: ранения, полученные при загадочной аварии звездолета на Марсе, – тайна, впоследствии им же с таким блеском распутанная, – были залечены, но не преодолены. Внешне Генрих оставался бодрым, красивым, быстрым, но я уже смутно догадывался, куда идет дело, и в один нехороший день – я потом объясню, почему он нехорош, – силой вытащил брата из лаборатории.
– Ты дурак, Генрих, – сказал я. – А я скотина. Не спорь со мной. Я не терплю преувеличений и если говорю, то объективную истину.
– Я не спорю, – возразил он кротко. – Но я хотел бы знать, что тебе от меня надо?
– Сейчас мы выйдем наружу. И будем ходить по городу. И погуляем в парке. А возможно, слетаем на авиетках к морю и покувыркаемся на волне. И если мы этого не сделаем, я буду чувствовать себя уже не скотиной, равнодушно взирающей, как брат неразумно губит себя, а прямым убийцей.
Он с минуту колебался. Он глядел на приборы с грустью, словно расставался с ними надолго. Мы в это время исследовали записи второго механика звездолета «Скорпион», единственного человека, оставшегося в живых после посадки галактического корабля на планетку Аид в системе Веги. Загадок была масса, многие не разъяснены и поныне, а тогда все казалось чудовищно темным.
Генриху не хотелось бросать эту работу ради прогулок, мне тоже не хотелось, но это было необходимо, так ослабел Генрих. И я бы за шиворот оттащил его от приборов, если бы он не уступил.
Но он покорился, и мы вышли за город. Я не буду описывать прогулку. Самым важным в ней, как вскоре выяснилось, было то, что, на общую нашу беду, мы повстречали в парке Альберта Симагина.
Он несся по пустынной аллее, словно запущенный в десять лошадиных сил. У него был полубезумный вид, рот перекосился, он молчаливо, без слез, плакал на бегу. Генрих остановил Альберта. Генрих дружил с ним еще в школе. Мне же в Альберте не нравилась несдержанность, слишком громкий голос, глаза тоже были нехороши: я не люблю хмурых глаз.
– Откуда и куда? – добродушно спросил Генрих. Я особо подчеркиваю добродушие тона, с Альбертом Генрих всегда разговаривал только так. Я и сейчас не понимаю, чем этот шальной фантазер привлекал Генриха.
Альберт закричал, будто о несчастье:
– Из музея! Откуда же еще?
– Зачем же бежать из музея?
Как вы понимаете, это спрашивал Генрих, а не я. Я лишь молча рассматривал Альберта.
– Ничего ты не понимаешь! – произнес Альберт яростно. – Просто удивительно, как некоторые люди бестолковы!
– Объясни – пойму.
Объяснением путаную, шумную речь Альберта можно было назвать лишь условно.
Я понял одно: в музее Альберт рассматривал четверку несущихся коней – недавно законченную картину Степана Рунга, не то «Фаэтон на взлете», не то «Тачанки в походе», названия не помню.
Лихие лошадиные копыта сразили Альберта. Он ошалел от облика коней, его истерзала экспрессия бега, опьянила музыка напрягшихся мускулов – именно такими словами он описал свое состояние. Картина ему звучала, он не так видел, как слышал ее. Он сказал: «Трагическая симфония скачки». С этого и начался его спор с Генрихом. Генрих удивился:
– Вещь Степана я знаю, во мне она вызывает иные ассоциации. И если уж оперировать музыкальными терминами, то я бы сказал, что картина звучит весело, а не трагически.
– Чепуха! – прогремел Альберт. Черноволосый, лохматый, с очень темным лицом, с очень быстро меняющимся выражением диковатых глаз, то вспыхивающих, то погасающих, – он всегда казался мне малость свихнувшимся. Колокольно гремящий голос Альберта меня раздражал, и я опасался, что разговор взволнует Генриха, а ему было вредно волноваться. Генрих, правда, улыбался, а не сердился. – Ты примитивен! Ты не понимаешь главного: каждый слышит в картинах свою собственную музыку.
– Ты отрицаешь объективную реальность?..
– Я не отрицаю, я утверждаю. Отрицают люди, не умеющие создавать. Я создатель. Я утверждаю, что там, где тебе послышится хохот, мне раздастся плач.
– Но это и есть отрицание объективной всеобщности восприятия.
– Вздор! Это есть утверждение объективной всеобщности своеобразия. Ты проходишь мимо тысяч женщин равнодушно, а одна потрясает тебя – та самая, мимо которой равнодушно прошли все твои товарищи. Она зазвучала тебе, а другие не зазвучали. А если бы прав был ты, то все парни влюблялись бы в одних и тех же женщин, в тех, в которых больше объективных женских совершенств. Но ты ищешь в женщине свою музыку, а не глухие объективные добродетели.
– Странный переход от картины в музее к влюблению в женщин!
– Нормальный. Живопись – музыка красок, а любовь – музыка чувств и поступков.
– Короче, все звучит?
– Все звучит! Все музыкально: вещи и дела, слова и чувства. И каждый человек воспринимает мир по-своему – музыка мира у каждого своя. Для тебя скачка коней на картине Рунга – веселая пляска, для меня – мрачный реквием.
Генрих радовался диковинам. Он лукаво поглядел на меня.
– Выходит, я слышу в Пятой симфонии Бетховена шаги судьбы, а ты, Рой, драку у кабака.
– Не говори о Бетховене! – зарычал Альберт. – Древние мастера писали принудительную музыку. Они бесцеремонно навязывали слушателям созданные ими мелодии. Я же толкую о свободной музыке, которая звучит в твоей душе вот от этой тучи, этого солнца, этой зелени, этих домов, этих прохожих, от самого тебя, наконец, хотя, сказать честно, ты не очень хорошо звучишь!
Запальчивость Альберта все больше веселила Генриха. В ту минуту и я порадовался, что он с увлечением спорит, я и догадаться не мог, к чему приведет этот странный спор.
– Как жаль, что твоя индивидуальная музыка – нечто абстрактное, ни на каком инструменте не услышать.
– Опять врешь! Такой инструмент есть! Я его сконструировал сам. Он записывает музыку моего восприятия. Я бежал из музея, чтобы не потерять ни одной ноты из зазвучавшей во мне мучительной симфонии бега. Встреча с тобой спутала гармонию инструментов моей души: вместо симфонии получается какофония. Идите оба к чертям! До нескорого свидания!
Генрих помахал ему рукой, я сказал:
– До свиданья, Альберт! – И это были единственные слова, произнесенные мной за все время встречи.
2
А на другой день мы узнали, что Альберт умер. И еще оказалось, что мы были последними, кого он видел перед смертью, это засвидетельствовал он сам, прокричав роботу-швейцару: «Повстречал Роя и Генриха! Вот же бестия Генрих, он жутко меня расстроил дурацкими сомнениями, но теперь я ему покажу, теперь я ему покажу!» После этого он заперся в кабинете, откуда послышались непонятные звуки, тоже запечатленные на пленке швейцара, а часа через два наступило молчание. Робот воспринял молчание как сон, но это была смерть.
Утром Генриха и меня вызвали в квартиру Альберта.
Альберт лежал на полу около исчезнувшего силового дивана – очевидно, скатился в агонии, так и не успев ни крикнуть о помощи, ни выключить интерьерное поле. Я часто видел мертвых и на Земле и в космосе, в последние годы мне с Генрихом приходилось распутывать загадки многих непонятных смертей, но такого странного трупа мы еще не видели. Тело Альберта свела жестокая судорога, и руки и ноги были столь невозможно выкручены, что, казалось, это немыслимо совершить, не ломая костей, но кости были целы, так установила медицинская экспертиза.
Первое, что бросалось в глаза, был этот ужасный облик тела, молчаливо кричавший о безмерном страдании. И вот тут начинается странное: на лице Альберта закоченело выражение счастья, он радовался своей гибели, он ликовал, он восхищался – такое у меня создалось впечатление; и чувство, возникшее у Генриха, было таким же. И вторая странность: тело почернело – Альберт словно бы обгорел.
Я с минуту стоял около трупа, потом отошел. Мне было страшно глядеть на Альберта. Я не дружил с этим человеком, как Генрих, но неожиданная его гибель была так ужасна, что разрывалось сердце.
– У тебя трясутся губы, Рой, – сказал Генрих. Он еле держался на ногах от волнения. – Мне кажется, тебе плохо.
– Не хуже, чем тебе, – возразил я, силясь улыбнуться. – На тебе тоже лица нет. Смерть это смерть, ничего не попишешь.
В комнате уже были следственные врачи. Я обратился к ним:
– Что случилось с Альбертом?
Один из врачей ответил:
– Похоже на отравление каким-то ядом, вызывающим гибельное повышение температуры. Ожоги на теле, по всему, произошли от внутреннего огня. Точно узнаем на вскрытии, а пока скажу: в моей практике еще не было столь загадочной смерти.
– В моей тоже, – сказал я.
Генрих молчал и осматривался. Не помню случая, чтобы Генрих сразу высказал свое мнение в трудных ситуациях: ему предварительно надо было посмотреть сто вещей, продумать сто мыслей, прежде чем он решится выговорить одну фразу.
В комнате стоял незнакомый аппарат, и вокруг него стал кружить Генрих, после того как справился с первым волнением. Труп отнесли в морг. Я отвечал и за себя и за Генриха на вопросы следователей-врачей, сам задавал им вопросы – на три четверти их они ответить не смогли, – потом поинтересовался, что обнаружил Генрих. Ничего важного он не открыл. Аппарат был усилителем электрических потенциалов, довольно сложное сооружение, но для чего он предназначен и как действует, понять из осмотра было непросто, а отпечатанной схемы ни на приборе, ни в комнате мы не нашли.
– По-моему, эта штука связана с работой мозга, – проговорил наконец Генрих. – Вот эти гибкие зажимы накладываются на руки, эти – на шею…
– А эти проглатываются, – хмуро сострил я, показывая на два шара, похожие и величиной и цветом на апельсины. – Закуска неудобоваримая, что, впрочем, Альберт доказал своей трагической гибелью.
Так мы еще некоторое время перебрасывались словами, а потом на стереоэкране зажглась картина вскрытия трупа и мы, не выходя из комнаты Альберта, стали свидетелями того, что происходило в морге. Вывод прозектора был таков: Альберт скончался от ожога, охватившего все его тело. Это был редчайший случай внутреннего самовозгорания, гибель от пламени, промчавшегося по нервам, бурно закипевшего в артериях и венах, безжалостно обуглившего кости и мышцы. Один из медиков сказал, что в древние времена насквозь проспиртованные алкоголики, у которых в крови было больше спирта, чем кровяных шариков, вот так же воспламенялись, когда к ним подносили спичку. Другой возразил, что Альберт алкоголиком не был и горящей спички к нему не подносили. Этот врач считал, что Симагин погиб от электрического тока: если на тело наложить электроды, подвести напряжение в несколько тысяч вольт, то сквозь ткани промчится ток такой силы, что порожденная им теплота изнутри убьет человека. Третий медик заметил, что электрической казни Альберта не подвергали, а сам он не смог бы выбрать подобный вид самоубийства, ибо у него не было высоковольтной аппаратуры. Этот рассудительный врач собственного суждения о причинах смерти Альберта не имел.
Я попросил следователя, вместе с нами наблюдавшего стереокартину вскрытия:
– Разрешите нам остаться в квартире Симагима. Мы хотели бы на месте трагедии поразмыслить о ее причинах.
Он ответил, по-моему, с большим облегчением:
– О, пожалуйста! Мы будем признательны, если вы прольете свет на загадку этой смерти.
3