— Что почему?
— Почему мы доверяем друг другу? Вы видите, как незнакомый человек вламывается в чужой дом, а два часа спустя мы вот так мило болтаем, славно поужинав. Я встречаюсь с молодой женщиной, которая первым делом наставляет на меня пистолет, а через пару часов я готов поделиться с ней чем-то таким, что оставалось невысказанным много лет. Почему так, мисс Престон?
— Зовите меня Натали. И я могу объяснить только то, что сама чувствую.
— Объясните, пожалуйста.
— У вас честное лицо, доктор Ласки. Возможно, «честное» — это не то слово. Неравнодушное лицо. В вашей жизни было много печали... — Натали остановилась.
— У всех в жизни много печали, — тихо сказал Сол.
Темнокожая девушка кивнула.
— Но некоторых людей это ничему не учит. Вас, мне кажется, жизнь многому научила. Это... Это видно по вашим глазам. Я не знаю, как яснее выразиться.
— Значит, на этом мы основываем свои суждения и само наше будущее? — спросил Сол. — Судим по глазам человека?
Натали взглянула на него.
— А почему нет? У вас есть лучший способ? — Это не был вызов, просто серьезный вопрос. Ласки медленно покачал головой.
— Нет, Пожалуй, лучшего способа нет. По крайней мере, для начала.
* * *
Они поехали из исторической части города на юго-запад; Сол катил в своей взятой напрокат «Тойоте» за зеленой «Новой» девушки. Они пересекли реку Эшли по Семнадцатому шоссе и через несколько минут остановились в районе, называющемся Сент-Эндрюс. Дома здесь были белые, обитые досками, район приличный, но населенный в основном рабочим классом. Сол остановился на подъезде к дому за машиной Натали Престон.
Внутри дом был чистый и удобный — настоящий дом. Большую часть места в небольшой гостиной занимало тяжелое старинное кресло и такая же тяжелая софа. В камине все было готово, чтобы зажечь огонь; белая каминная доска уставлена горшками со шведским плющом и многочисленными семейными фотографиями в металлических рамах. На стенах тоже висели фотографии, но то были скорее произведения искусства, а не семейные сценки. Сол переходил от фотографии к фотографии, пока Натали включала везде свет и развешивала свое пальто.
— Ансельм Адаме. — Сол пристально вгляделся в потрясающую черно-белую фотографию небольшой деревни в пустыне и кладбища, отсвечивающего при свете бледной луны. — Я про него слышал.
На другой фотографии тяжелые волны тумана накатывали на город на холме.
— Майнор Уайт, — подсказала Натали. — Отец был знаком с ним где-то в начале пятидесятых.
Тут же висели фотографии Имоджин Каннингам, Себастьяна Милито, Джорджа Тайса, Андре Кертеша и Роберта Франка. Картина Франка заставила Сола остановиться. Человек в темном костюме и с тростью стоял на крыльце старинного дома или отеля. Лестничный пролет, ведущий на второй этаж, скрывал его лицо. Солу захотелось сделать два шага влево и посмотреть на это лицо.
— Жаль, что я не знаю имен, — сказал он. — Они, наверно, известные фотографы?
— Некоторые из них — да, — ответила Натали. — Эти литографии теперь, наверно, стоят в сто раз дороже, чем тогда, когда отец покупал их, но он их ни за что не продаст. — Она замолкла.
Сол взял в руки снимок — негритянская семья на пикнике. У женщины была теплая улыбка и короткие черные волосы, завитые в стиле начала шестидесятых.
— Ваша мать?
— Да, — кивнула Натали. — Она погибла в глупой катастрофе в июне шестьдесят восьмого. Два дня спустя убили Роберта Кеннеди. Мне тогда было девять лет.
На фотографии маленькая девочка стояла на складном столике и улыбалась, глядя на отца. Рядом Сол заметил портрет отца Натали, когда он был постарше, — серьезный и довольно красивый мужчина. «Тонкие усики и светящиеся глаза делают его похожим на Мартина Лютера Кинга, — подумал Сол, — только без этих свисающих щек».
— Прекрасный портрет, — сказал он.
— Благодарю вас. Я сделала его прошлым летом. Сол оглянулся.
— А нет фотографий, сделанных вашим отцом?
— Это здесь. — Натали провела его в столовую. — Папа не хотел, чтобы они висели рядом с другими.
На длинной стене над кабинетным пианино, напротив стола, помещались четыре черно-белые фотографии. Две из них были этюды — игра света и тени на стенах старых кирпичных домов. Одна — очень широкая перспектива: необычно освещенный пляж и дальше — море, уходящее в бесконечность. На последней была изображена дорожка в лесу; все в целом представляло собой решение сложной задачи соотношения плоскостей, света, тени и композиции.
— Потрясающе! — воскликнул Сол. — Только здесь нет людей.
Натали тихо рассмеялась.
— Верно. Папа делал портреты ради хлеба насущного, поэтому он говорил, что ни за что не согласится заниматься этим еще и как своим хобби. И потом, он был очень застенчивым человеком. Он не любил снимать откровенные фотографии, на которых были люди, и всегда настаивал, чтобы я заручалась письменным разрешением, когда делала такие снимки. Отец терпеть не мог вторгаться в чью-то личную жизнь. И вообще папа был... ну как вам сказать... слишком стеснительным. Если надо было заказать пиццу с доставкой, он всегда просил меня, чтобы я позвонила... — Голос Натали дрогнул, и она на секунду отвернулась. — Хотите кофе?
— Да. Кофе — это хорошо.
Рядом с кухней находилась фотолаборатория. Первоначально это, вероятно, была кладовка для провизии либо вторая ванная комната.
— Это здесь вы с отцом проявляли фотографии? — спросил Сол. Натали кивнула и включила красную лампочку. В маленькой комнате царил образцовый порядок: увеличитель, склянки с химикалиями — все стояло на своих местах на полках, и на всем были надписи. Над раковиной на нейлоновой леске висело восемь или десять фотографий. Сол стал их рассматривать. Это все были фотографии дома Фуллер, сделанные при разном освещении, в разное время суток и с разных точек.
— Ваши ?
— Да. Я знаю, что это глупо, но все же лучше, чем просто сидеть в машине целый день и ждать, когда что-нибудь случится. — Она пожала плечами. — Я наведываюсь в полицию и в контору шерифа каждый день, но от них никакой помощи. Вам со сливками? С сахаром?
Сол отрицательно покачал головой. Они перешли в гостиную и сели у камина — Натали в кресло, Сол на софу. Чашки для кофе были из такого тонкого фарфора, что казались прозрачными. Натали поправила поленья и растопку и зажгла огонь. Поленья загорелись сразу и горели хорошо и ровно. Некоторое время они сидели молча, глядя на пламя.
— В прошлую субботу я с друзьями покупала в Клейтоне подарки к Рождеству, — сказала наконец Натали. — Это пригород Сент-Луиса. Потом мы пошли в кино... Смотрели «Пучеглазого», с Робином Уильямсом. В тот вечер я вернулась в свою квартиру в университетском городке около одиннадцати тридцати. Как только зазвонил телефон, я поняла: что-то случилось. Не знаю, почему. Мне часто звонят друзья, и довольно поздно. Фредерик, например, обычно освобождается в своем компьютерном центре после одиннадцати, и ему иногда приходит в голову пойти куда-нибудь, поесть пиццы или еще что-то. Но на этот раз звонок был междугородный, и я поняла, что новости дурные. Звонила мисс Калвер, наша соседка. Они с мамой были хорошими подругами. В общем, она все твердила, что произошел несчастный случай; все время повторяла это выражение, — «несчастный случай». Только через минуту-две я поняла, что папа мертв, что его убили. Я вылетела в воскресенье первым рейсом. Здесь все было закрыто. Я позвонила в морг еще из Сент. — Луиса, но когда сюда добралась, двери морга оказались заперты, и мне пришлось бегать вокруг здания и искать кого-нибудь, кто впустил бы меня. Они не были готовы к моему приходу. Хотя мисс Калвер встретила меня в аэропорту, она, не переставая, плакала и поэтому осталась в машине. То, что я увидела, не было похоже на папу. Еще меньше это было похоже на него во вторник, во время похорон, со всей этой косметикой. У меня в голове все перепуталось. В воскресенье никто в полиции не знал, что происходит. Они пообещали, что вечером мне позвонит детектив Холман, но он позвонил только в понедельник после обеда. Вместо этого шериф графства, мистер Джентри пришел в морг еще в воскресенье. Потом он подвез меня домой и попытался ответить на некоторые мои вопросы; все остальные задавали вопросы мне. В общем, в понедельник приехали тетя Лия и мои кузины, и мне некогда было подумать до самой среды. На похороны пришло множество народу. Я как-то забыла, что отца в городе очень любили. Собралось множество коммерсантов и просто людей из Старого Города. Пришел шериф Джентри. Тетя Лия хотела остаться со мной неделю-другую, но ее сыну, Флойду, нужно было возвращаться в Монтгомери. Я сказала ей, что со мной все будет в порядке. Пообещала приехать на Рождество... — Натали замолчала. Сол сидел, наклонившись вперед, сцепив руки. Девушка глубоко вздохнула и махнула куда-то в сторону окна, выходящего на улицу. — Мы с отцом всегда наряжали елку в это воскресенье. Получается довольно поздно, но папа говорил, что это доставляет больше удовольствия, чем когда елка торчит в комнате неделями. Мы обычно покупаем ее на улице Саванна. Знаете, в субботу я купила ему рубашку. Красную, в клетку. Не знаю, почему, но я привезла ее с собой. Просто не знаю, почему я это сделала. Мне придется отвезти ее назад. — Она замолчала и опустила лицо. — Извините меня, я сейчас... — Натали быстро встала и вышла на кухню.
Сол посидел несколько минут, глядя на огонь, крепко стиснув руки. Потом пошел за ней. Натали стояла, прислонившись к кухонному столику; в левой руке у нее была зажата бумажная салфетка. Сол остановился рядом.
— От всего этого можно сойти с ума. — Она все еще не смотрела на Сола.
— Да.
— Как будто он был ничем. Просто какой-то неважной мелочью. Вы понимаете, что я хочу сказать?
— Да.
— Когда я была маленькой, я часто смотрела ковбойские фильмы по телевизору, — продолжала Натали. — И когда там кого-нибудь убивали, даже не героя и не злодея, а так, просто какого-то постороннего человека, то получалось — вроде его никогда не было, понимаете? И вот это не давало мне покоя. Мне было всего шесть или семь, но это очень волновало меня. Я всегда думала об этом человеке, и что у него, наверно, были родители, и что он столько лет рос, и как он в то утро одевался, а потом бац! — и его больше нет, просто потому, что автор хотел показать, как ловко его герой-супермен обращается с оружием или еще что-нибудь. А-а, ч-черт, я никак не могу выразить, что хочу сказать... — Натали сильно ударила по столику ладонью.
Сол шагнул вперед и коснулся ее руки.
— Да нет, вы очень хорошо все выразили.
— У меня просто все кипит внутри. — Она всхлипнула. — Мой отец был, он взаправду существовал. И он никогда никому не причинял боли. Вообще никогда. Он был самым добрым человеком, которого я когда-либо знала, и вот теперь его убили, и никто не может сказать, почему. Они просто не знают. О-о, будь все проклято... Извините меня.
Сол обнял ее и так держал, пока она не успокоилась..
Натали разогрела кофе и теперь сидела а кресле. Сол стоял у камина, рассеянно проводя рукой по листьям шведского плюща.
— Их было трое, — тихо сказал он. — Мелани Фуллер, Нина Дрейтон и человек из Калифорнии по фамилии Борден. И все трое были убийцы.
— Убийцы? Но в полиции сказали, что миз Фуллер была довольно старой леди... очень старой.... а мисс Дрейтон тоже оказалась жертвой в тот вечер...
— Да, — кивнул Сол, — и все же они трое и есть убийцы.
— При мне никто не упоминал имени Бордена, — заметила Натали.
— Он был там, — пояснил Сол. — И он был на борту самолета, который взорвался в пятницу ночью, или, точнее, рано утром в субботу. Скажем так: предполагалось, что он летел тем самолетом.
— Я не понимаю. Все это произошло за несколько часов до того, как убили отца. Как мог этот Борден... или хотя бы эти пожилые леди... Как они могли быть связаны с убийством отца?
— Они использовали людей, — сказал Сол. — Они... как бы это сказать, контролировали других людей. У них, у каждого, были свои подручные. Все это очень трудно объяснить.
— Вы хотите сказать, они были связаны с мафией или что-то в этом роде? Сол улыбнулся.
— Было бы хорошо, если бы все было так просто. Натали покачала головой. — Я не понимаю. Сол вздохнул.
— Это очень долгая история... отчасти она совершенно фантастическая, можно сказать, невероятная. Лучше бы вам никогда не пришлось ее выслушивать. Вы либо сочтете меня сумасшедшим, либо окажетесь вовлеченной в нечто такое с ужасными последствиями.
— Но я уже вовлечена, — твердо заявила Натали.
— Да. — Сол помедлил. — Но нет необходимости впутываться в это еще глубже.
— Нет, я буду впутываться, по крайней мере до тех пор, пока не найдут убийцу моего отца. Я этого добьюсь с вами и с вашей информацией или же обойдусь без вас, доктор Ласки. Клянусь вам.
Сол долго смотрел на молодую женщину, потом снова тяжело вздохнул.
— Да, похоже, вы сдержите клятву. Хотя, возможно, вы измените свое намерение, когда я расскажу вам то, что хочу рассказать. Боюсь, для того чтобы объяснить что-либо об этих троих пожилых людях, об этих трех убийцах, чьей жертвой пал ваш отец, мне придется рассказать вам мою собственную историю.
— Рассказывайте. — Натали поглубже устроилась в кресле. — Времени у меня сколько угодно.
* * *
— Я родился в 1925 году в Польше, — начал рассказывать Сол. — В городе Лодзи. Родители мои были довольно обеспеченные люди. Отец — врач. Семья еврейская, но не ортодоксально еврейская. В молодости моя мать подумывала о том, чтобы перейти в католичество. Отец считал себя врачом — во-первых, поляком — во-вторых, гражданином Европы — в-третьих и лишь в-четвертых — евреем. Возможно, еврейство стояло у него где-нибудь на еще более далеком месте.
Когда я был мальчиком, евреям неплохо жилось в Лодзи, лучше, чем во многих других местах. Из шестисот тысяч населения примерно треть составляли евреи, Многие горожане — бизнесмены, ремесленники были евреями. Несколько друзей и подруг моей матери являлись деятелями искусства. Ее дядя много лет играл в городском симфоническом оркестре. К тому времени, когда мне минуло десять лет, многое в этом отношении изменилось. Вновь избранные в местное управление представители партий обещали убрать евреев из города. Страна, казалось, заразилась антисемитизмом, бушевавшим в соседней стране, в Германии, и становилась все более враждебной к нам. Отец говорил, что во всем виноваты тяжелые времена, через которые мы только что прошли. Он неустанно повторял, что европейские евреи привыкли к волнам погромов, за которыми следовали поколения прогресса. «Мы все — человеческие существа, — говорил он, — несмотря на временные различия, разделяющие нас». Я уверен, что отец встретил смерть, все еще веря в это.
Сол замолчал, походил по комнате, потом остановился, положив руки на спинку софы.
— Видите ли, Натали, я не привык рассказывать об этом. Я не знаю, что тут необходимо для понимания ситуации, а что нет. Возможно, нам следует подождать до следующего раза.
— Нет, — твердо сказала Натали. — Сейчас. Не торопитесь. Вы сказали, что это поможет объяснить, почему был убит мой отец.
— Да.
— Тогда продолжайте. Расскажите все. Сол кивнул, обошел софу и сел, положив руки на колени. Руки у него были большие, и он иногда жестикулировал ими во время рассказа.
— Когда немцы вошли в наш город, мне исполнилось четырнадцать. Это было в сентябре тридцать девятого. Поначалу все шло не так уж плохо. Было решено назначить Еврейский Совет для консультаций по управлению этим новым форпостом рейха. Отец объяснил мне, что с любыми людьми всегда можно договориться в цивилизованной форме. Он не верил в дьяволов. Несмотря на возражение матери, отец предложил свои услуги в качестве члена Совета. Но из этого ничего не вышло. Уже был назначен тридцать один человек из видных горожан-евреев. Спустя месяц, в начале ноября, немцы выслали всех членов Совета в концлагерь и сожгли синагогу.
В семье стали поговаривать о том, что надо бы переехать на ферму нашего дяди Моше около Кракова. В Лодзи в это время уже было очень трудно с продуктами. Обычно мы проводили на ферме лето и думали, как будет здорово побывать там вместе со всей семьей. Через дядю Моше мы получили весточку от его дочери Ребекки, которая вышла замуж за американского еврея и собиралась выехать в Палестину, заниматься там фермерством. Уже несколько лет она пыталась уговорить молодежь нашей семьи присоединиться к ней. Сам я с удовольствием отправился бы на ферму. Вместе с другими евреями меня уже исключили из школы в Лодзи, а дядя Моше когда-то преподавал в Варшавском университете, и я знал, что он с удовольствием займется моим воспитанием. По новым законам, отец имел право лечить теперь только евреев, а большинство их жили в отдаленных и самых бедных кварталах города. Причин оставаться было не много — гораздо больше причин было уехать.
Но мы остались. Решили, что поедем к дяде Моше в июне, как всегда, а потом подумаем, возвращаться в город или нет. Как мы были наивны!
В марте 1940 гестапо выгнало нас из собственных домов и организовало в городе еврейское гетто. К моему дню рождения, к пятому апреля, гетто было полностью изолировано. Евреям строго запретили ездить куда бы то ни было.
Немцы снова создали совет — его называли юденрат, и на этот раз отца в него включили. Один из членов совета, Хаим Румковский, часто приходил в нашу квартиру — это была одна-единственная комната, в который мы спали ввосьмером, — и они с отцом сидели всю ночь, обсуждая разные вопросы управления гетто. Это невероятно, но порядок сохранялся, несмотря на скученность и голод. Я снова ходил в школу. Когда отец не заседал в Совете, он работал по шестнадцать часов в день в одной из больниц, которую они с Румковским буквально создали из ничего.
Так мы жили, точнее выживали, целый год. Я был для своего возраста очень мал ростом, но скоро научился искусству выживания в гетто, хотя для этого приходилось воровать, прятать продукты в укромные уголки и торговаться с немецкими солдатами, меняя вещи и сигареты на еду. Осенью сорок первого немцы стали свозить тысячи западных евреев в наше гетто. Некоторых привозили даже из Люксембурга. Многие из них были немецкими евреями; они смотрели на нас свысока. Я помню, как подрался с мальчишкой старше меня, евреем из Франкфурта. Он был гораздо выше меня — к тому времени мне исполнилось шестнадцать, но я легко мог сойти за тринадцатилетнего — и все равно я сшиб его с ног. Когда он попытался встать, я ударил его доской и разбил ему лоб. Он прибыл за неделю до того, в одном из этих пломбированных вагонов, и был все, еще очень слаб. Я уже не помню, из-за чего мы подрались.
В ту зиму моя сестра Стефа умерла от тифа, а с ней и тысячи других людей. Мы все очень радовались, что наступила весна, несмотря на известия о возобновлении немецкого наступления на Восточном фронте. Отец считал скорое падение России хорошим признаком. Он думал, что война закончится к августу и многие евреи будут переселены в русские города. «Возможно, нам придется стать фермерами и кормить их новый рейх, — говорил он. — Но быть фермером не так уж плохо».
Но в мае большинство немецких и иностранных евреев были вывезены на юг, в Освенцим. В Аушвиц. У нас мало кто слышал об Освенциме, пока туда не покатили поезда из нашего гетто. До той весны наше гетто использовалось как большой загон для скота. Теперь же четыре раза в день отсюда отправлялись поезда. В качестве члена юденрата отец был вынужден участвовать в сборе и отправке тысяч людей. Все делалось по порядку. Отцу это было ненавистно. Потом он по целым суткам не выходил из больницы, работал — будто искупал свою вину.
Наш черед настал в конце июня, примерно в то время, когда мы обычно отправлялись на ферму дяди Моше. Всем семерым было приказано явиться на станцию. Мама и мой младший брат Йозеф плакали. Но мы пошли. Мне кажется, что мой отец даже почувствовал облегчение.
Нас не послали в Аушвиц. Нас отправили на север, в Челмно — деревню километрах в семидесяти от Лодзи. У меня когда-то был товарищ, маленький провинциал по имени Мордухай, семья которого была родом из Челмно. Позже я узнал, что именно в Челмно немцы проводили свои первые эксперименты с газовыми камерами. Как раз в ту зиму, когда Стефа умерла от тифа.
Мы много слышали о перевозке людей в пломбированных вагонах, но наша поездка была совсем не похожа на это и даже, можно сказать, приятна. Мы добрались до места за несколько часов. Вагоны были набиты битком, но это были обычные пассажирские вагоны, а не товарняки. День — двадцать четвертое июня — стоял великолепный. Когда мы прибыли на станцию, ощущение было такое, будто мы снова едем на ферму к дяде Моше. Станция Челмно оказалась крохотной, просто небольшой сельский разъезд, окруженный густым зеленым лесом. Немецкие солдаты повели нас к ожидавшим грузовикам, но они вели себя спокойно и даже, казалось, были шутливо настроены. Никто нас не толкал и не кричал на нас, как в Лодзи — там мы к этому уже привыкли. Нас отвезли в большую усадьбу за несколько километров, где был устроен лагерь. Там нас зарегистрировали — я отчетливо помню ряды столов, за которыми сидели чиновники. Столы были расставлены на гравиевых дорожках, было жарко, пели птицы... А потом нас разделили на мужскую и женскую группы для помывки и дезинфекции. Мне хотелось побыстрее догнать остальных мужчин, и поэтому я так и не увидел, как маму и четырех моих сестер увели. Они исчезли — уже навсегда — за забором, окружавшим лагерь для женщин.
Нам велели раздеться и стать в очередь. Я очень стеснялся, потому что только прошлой зимой начал взрослеть. Не помню, боялся ли я чего-нибудь или нет. День был жаркий, после бани нас обещали накормить, а звуки леса и лагеря поблизости делали атмосферу дня праздничной, почти карнавальной. Впереди на поляне я увидел большой фургон с яркими картинками животных и деревьев на его стенках. Очередь уже двинулась в направлении поляны, когда появился эсэсовец, молодой лейтенант в очках с толстыми стеклами, с застенчивым лицом, и пошел вдоль очереди, отделяя больных, самых младших и стариков от тех, что покрепче. Подойдя ко мне, лейтенант замешкался. Я был все еще невысок для своего возраста, но в ту зиму я ел довольно сносно, а весной стал быстро расти. Он улыбнулся и махнул небольшим стеком, и меня отправили в короткую шеренгу здоровых мужчин. Отца тоже послали туда. Йозефу, которому минуло всего восемь, было велено оставаться с детьми и стариками. Он заплакал, и отец отказался оставить его. Я тоже вернулся в ту шеренгу и встал рядом с отцом и Йозефом. Молодой эсэсовец махнул охраннику. Отец приказал мне вернуться к остальным. Я отказался.
И тогда, единственный раз в жизни, отец толкнул меня и крикнул: «Иди!» Я упрямо замотал головой и остался в шеренге. Охранник, толстый сержант, пыхтя, приближался к нам. «Иди!» — повторил отец и ударил меня по щеке. Потрясенный, обиженный, я прошел, спотыкаясь, эти несколько шагов к той короткой шеренге, прежде чем подошел охранник. Я злился на отца и не мог понять, почему бы нам не войти в эту баню вместе. Он унизил меня перед другими мужчинами. Сквозь злые слезы я смотрел, как он удалялся, смотрел на его согнутую обнаженную спину; отец нес Йозефа; брат перестал плакать и все оглядывался назад. Отец тоже обернулся, взглянул на меня, всего один раз, прежде чем исчезнуть из виду вместе с остальной шеренгой детей и стариков.
Примерно пятую часть мужчин, прибывших в тот день, не дезинфицировали. Нас повели строем прямо в барак и выдали грубую тюремную одежду.
Отец не появился ни после обеда, ни вечером; я помню, как плакал от одиночества в ту ночь, прежде чем заснуть в вонючем бараке. Я был уверен, что в тот момент, когда отец отослал меня из шеренги, он лишил меня возможности находиться в той части лагеря, где жили семьи.
Утром нас накормили холодным картофельным супом и сформировали бригады. Мою бригаду повели в лес. Там был вырыт ров, примерно семьдесят метров в длину, больше десяти в ширину и по крайней мере пять метров в глубину. Судя по свежевскопанной земле, поблизости были еще рвы, уже заполненные. Я должен был сразу все понять по запаху, но я все еще отказывался осознать, догадаться, пока не прибыл первый из фургонов того дня. Это были те же самые фургоны, которые я видел в предыдущий день.
Видите ли, Челмно служил чем-то вроде испытательного полигона. Как выяснилось позже, Гиммлер приказал установить там газовые камеры, работающие на синильной кислоте, но в то лето они все еще пользовались углекислым газом в запечатанных камерах и в тех ярко раскрашенных фургонах.
В наши обязанности входило отделять тела друг от друга, можно сказать, отрывать их друг от друга, потом сбрасывать в ров и засыпать землей и известью, пока не прибудет следующий груз тел. Душегубки оказались неэффективным орудием убийства. Зачастую почти половина жертв выживала, и их, полуотравленных выхлопными газами, на краю рва пристреливали Totenkopfverbande части «Мертвая голова»: эти солдаты поджидали прибытия фургонов, покуривая и обмениваясь шутками друг с другом. И все равно некоторые люди были еще живы даже после душегубок и расстрела, и их засыпали землей, когда они еще шевелились.
В тот вечер я вернулся в барак, покрытый кровью и экскрементами. Я подумал, не лучше ли мне умереть, но решил все же, что буду жить. Жить несмотря ни на что, жить только для того, чтобы жить!
Я соврал им, сказав, что я — сын зубного врача и сам учился зубоврачебному делу. Капо смеялись — по их мнению, я был слишком молод для этого, но на следующей неделе меня включили в бригаду выдергивателей зубов. Вместе с тремя другими евреями я обшаривал обнаженные тела в поисках колец, золота и прочих ценностей. Стальными крюками мы тыкали мертвецам в задний проход и во влагалище. Потом я плоскогубцами вырывал у них золотые зубы и пломбы. Часто меня посылали работать в ров. Сержант-эсэсовец по фамилии Бауэр иногда, смеясь, швырял в меня куски земли, стараясь попасть в голову. У него у самого было два золотых зуба.
Через неделю-другую евреев из похоронной команды расстреливали; а их место занимали вновь прибывшие. Я провел во Рву девять недель. Каждое утро я просыпался с уверенностью, что сегодня настанет мой черед. Каждую ночь, когда мужчины постарше читали в бараке каддиш, когда я слышал, как с темных нар возносились крики «Эли, Эли», я в отчаянии заключал сделку с Богом, в которого больше не верил. «Еще один день, — повторял я. — Всего один день». Но больше всего я верил в свою волю — выжить. Возможно, я страдал солипсизмом отрочества, но мне казалось, что если я буду достаточно сильно верить в свое собственное существование и в то, что оно будет длиться, все так и будет.
В августе лагерь разросся, и меня по какой-то причине перевели в Waldkommando, в лесную бригаду.
Мы валили лес, выкорчевывали пни и добывали камень для строительства дорог. Каждые несколько дней колонна рабочих, возвращающихся после смены, всем составом отправлялась в фургоны или прямо в Ров. Таким образом шел «естественный отбор». В ноябре выпал первый снег; к тому времени я был в Waldkommando дольше, чем кто бы то ни было, за исключением старого капо — Карского.
— Что такое «капо»? — спросила Натали.
— Капо — это надсмотрщик с плеткой.
— И они помогали немцам?
— Написаны целые ученые трактаты про капо и про то, как они отождествляли себя со своими хозяевами-нацистами, — пояснил Сол. — Стэнли Элкинс и другие авторы исследовали этот эффект повиновения, характерный для концлагерей; они сравнивают его с покорностью и самоотождествлением черных рабов в Америке. Недавно, в сентябре, я участвовал в обсуждении так называемого стокгольмского синдрома; в этих случаях заложники не только отождествляют себя со своими тюремщиками, но и активно помогают им.
— А-а. Вроде этой, как ее, Патти Херст.
— Да. И вот это... это господство, держащееся на силе воле, уже много лет не дает мне покоя. Я просто одержим этим. Но мы поговорим о нем после. Пока же я могу сказать одно: если это хоть как-то оправдывает меня, — за все время, проведенное в лагерях, я не сделался капо.
В ноябре сорок второго, когда работы по усовершенствованию лагеря были закончены, меня перевели из временного барака назад, в основной лагерь. Меня включили в бригаду, работающую во Рву. К тому времени печи уже построили, но немцы не рассчитали количество евреев, прибывающих по железной дороге, поэтому и фургоны-душегубки, и Ров все еще работали. Мои услуги зубного врача для мертвых больше были не нужны, и я засыпал могилы гашеной известью, дрожал в холоде ранней зимы и ждал. Я знал, что еще несколько дней — и я стану одним из тех, кого хоронил каждый день.
Потом, в ночь на четверг, девятнадцатого ноября тысяча девятьсот сорок второго года, произошло одно событие. — Сол замолчал. Через несколько секунд он встал и подошел к камину. Огонь почти прогорел. — Натали, у вас нет ничего выпить покрепче кофе? Немного хересу, скажем?
— Конечно. Бренди подойдет?
— Великолепно.
Она скоро вернулась с большим бокалом, почти до краев наполненным бренди. Сол за это время помешал угли, добавил дров, и огонь снова ожил.
— Спасибо, дорогая. — Он повертел бокал в пальцах и глубоко вдохнул аромат бренди, потом сделал глоток. Огонь трещал и шипел. — В четверг — я практически уверен, что все это случилось девятнадцатого ноября сорок второго года, — поздно ночью пятеро немцев вошли в наш барак. Они и раньше приходили. Каждый раз они уводили четверых, и тех потом никто уже никогда не видел. Заключенные из остальных семи бараков нашего лагеря рассказывали, что у них происходило то же самое. Мы не могли понять, зачем наци нужно было идти на такой способ ликвидации, когда ежедневно тысячи открыто отправлялись в Ров, но мы тогда многого не понимали. Люди шепотом говорили о медицинских экспериментах.
В ту ночь с охранниками был молодой оберет, то есть полковник. И в ту ночь они выбрали меня.
Я решил сопротивляться, если они придут за мной ночью. Понимаю, что это противоречит моему решению жить несмотря ни на что, но мысль о том, что меня уведут во тьму, почему-то внушала мне панический ужас, отнимала всякую надежду. Я готов был драться. Когда эсэсовцы приказали мне встать с нар, я понял, что мне осталось жить всего несколько секунд, и решил попытаться убить хотя бы одного из этих скотов, прежде чем они убьют меня.