В таком виде узнать лицо было еще труднее, чем в те две с половиной секунды, когда оно появилось на экране: это было всего лишь белое пятно, мелькнувшее между широкими полями шляпы, как у техасских ковбоев, смутное впечатление легкой улыбки и глазницы — темные, будто дыры в черепе. Как вещественное доказательство этот снимок не годился — его не принял бы во внимание ни один суд в мире, но я знал, что это оберет.
Я вылетел в Даллас. Власти Далласа все еще относились ко всем настороженно, из-за критики, которой они были подвергнуты в прессе и во всем мире. Мало кто соглашался разговаривать со мной, еще меньшее число людей было готово обсуждать то, что случилось год назад в подземном гараже. Никто не узнал человека ни на снимке, сделанном с видеозаписи, ни на старом фото из берлинской газеты. Я беседовал со свидетелями. Я попытался добиться свидания с Джеком Руби, находившимся в «камере смертников», но так и не получил разрешения. След оберста за год остыл — он был так же холоден, как труп Ли Харви Освальда.
Вернувшись в Нью-Йорк, я связался кое с кем из знакомых в израильском посольстве. Они заявили, правда, что израильские разведывательные службы не имеют права действовать на территории США, но все же согласились навести кое-какие справки. В Далласе я нанял частного детектива. Его услуги обошлись мне в семь тысяч долларов, но его отчет можно было свести к одному слову: ни-че-го. В посольстве Израиля точно такой же результат мне выдали бесплатно. Вероятно, мои знакомые сочли меня сумасшедшим: только безумец мог искать след нацистского военного преступника в деле убийства президента и всех, кто был причастен к этой трагедии, — ведь бывшие эсэсовцы стремились лишь к одному — к анонимности.
Я сам стал сомневаться, не сошел ли я с ума. Лицо «белокурой бестии», которое уже столько лет не давало мне покоя во сие, явно сделалось главной целью моей жизни. Как психиатр я мог понять всю двусмысленность этой одержимости: запечатленная в моем мозгу в камере смерти в Собибуре, закаленная в самую холодную зиму моего духа, одержимая решимость разыскать оберста была для меня смыслом жизни; исчезни одержимость — этот смысл исчезнет. Признать, что оберет мертв, значило для меня признать и свою собственную смерть.
Как психиатр я все это понимал. Понимал, но не верил. И если бы даже поверил, то не стал бы работать над тем, чтобы «излечиться». Оберет существует взаправду. Шахматная партия была. Оберет не тот человек, который умрет где-нибудь в наскоро построенных оборонительных сооружениях под Берлином. Он монстр. А монстры не умирают сами. Их следует убивать.
Летом шестьдесят пятого я наконец добился встречи с Джеком Руби. Но из разговора с ним ничего не вышло. К тому времени мафиози превратился в тень с печальным лицом. В тюрьме он похудел, кожа на лице и руках обвисла, как складки грязной марли. Взгляд у Руби был отсутствующим, рассеянным, голос — хриплый. Я пытался расспросить подробнее о его психическом состоянии в тот ноябрьский день, но он только пожимал плечами и повторял то, что уже столько раз говорил на допросах. Нет, он не собирался стрелять в убийцу — это пришло ему в голову только за несколько секунд перед самим действием. Пустили его в тот гараж случайно. Что-то нашло на него, когда он увидел Освальда, какой-то порыв, которого он не смог удержать — ведь этот человек убил его любимого президента.
Я показал ему фотографии оберста. Он устало покачал головой. Он знал нескольких далласских детективов и многих репортеров, которые были там, в гараже, но этого немца он никогда прежде не видел. «Не ощутили ли вы чего-то странного непосредственно перед тем, как выстрелить в Освальда?» Когда я задал этот вопрос, Руби на секунду поднял свое усталое лицо, похожее на морду таксы, и я увидел в его взгляде вспышку смятения, но затем вспышка погасла, и он отвечал тем же монотонным голосом, что и прежде. Нет, ничего странного, только ярость по поводу того, что Освальд все еще жив, а президент Кеннеди мертв и бедная миссис Кеннеди с детишками остались совсем одни.
Я не удивился, когда год спустя, в декабре 1966 года, Руби поместили в больницу с диагнозом «рак». Он показался мне смертельно больным человеком уже во время нашей беседы. Не многие горевали о нем — умер он в январе шестьдесят седьмого года. Нация уже очистилась через свое горе, и Джек Руби был всего лишь напоминанием о тех временах, которые лучше забыть.
В конце шестидесятых я все больше погружался в свою исследовательскую и преподавательскую работу. Я пытался убедить себя, что мои теоретические разработки — всего лишь попытки найти средство изгнания демона, символом которого служило лицо оберста, но в душе я был уверен совсем в обратном.
В те годы, когда процветало насилие, я изучал его. Почему некоторые люди с такой легкостью добиваются господства над другими? В своей экспериментальной работе я сводил вместе небольшие группы людей, незнакомых друг с другом, для выполнения какой-либо посторонней задачи, и неизменно уже минут через тридцать после начала возникала какая-то иерархия. Порою участники группы даже не осознавали этого, но когда их спрашивали, они почти всегда могли указать, кто из группы был «самый главный» или «самый динамичный». Вместе с аспирантами мы проводили беседы, анализировали их письменные записи и долгими часами просматривали видеопленки. Мы моделировали ситуации конфликтов между испытуемыми и лицами, обладающими властью: деканами университета, полицейскими, преподавателями, чиновниками налоговой службы, тюремными надзирателями и священниками. И во всех случаях проблема иерархии и господства оказывалась более сложной, чем можно было предположить, зная только социальное положение вовлеченных в эксперимент лиц.
В это время я начал сотрудничать с нью-йоркской полицией — составлял личностные характеристики субъектов, склонных к убийству. Фактические данные были невероятно интересны, беседы с убийцами — весьма тягостны, результаты же — неопределенны.
Где находится источник человеческой агрессивности? Какую роль играют насилие и угроза насилия в наших ежедневных взаимоотношениях друг с другом? Получив ответы на эти вопросы, я наивно надеялся когда-нибудь объяснить, как случилось, что очень способный, но маниакальный психопат вроде Адольфа Гитлера смог превратить одну из величайших культур мира в тупую и аморальную машину убийства. Я начал с того факта, что половина видов сложных животных на земле обладает каким-то механизмом для установления господства и социальной иерархии. Обычно эта иерархия возникает без нанесения серьезного ущерба. Даже такие свирепые хищники, как волки и тигры, используют вполне определенные сигналы подчинения, для того чтобы прекратить самые яростные схватки, так что дело не доходит до смерти или серьезного увечья. Ну, а что же человек? Неужели правы те (и их довольно много), кто утверждают, что у нас отсутствует инстинктивный, четко распознаваемый сигнал покорности и потому мы обречены на вечную войну, на некоего рода внутривидовое сумасшествие, предопределенное нашими генами? В этом я сомневался.
Год за годом я собирал данные и развивал различные положения и все это время втайне выстраивал теорию, которая была настолько странной и ненаучной, что она подорвала бы мою профессиональную репутацию, если бы я хотя бы шепотом намекнул о ней своим коллегам. Что, если человечество в своем развитии установило некий психический тип отношений господства и подчинения — то, что некоторые из моих нерационалистически настроенных коллег называют парапсихологическими явлениями? Ведь ясно, что привлекательность некоторых политиков (то, что средства массовой информации называют харизмой просто за неимением лучшего термина) не может быть объяснена с помощью размеров индивида, его способности к размножению или к угрожающему поведению. Моя версия такова: а что, если в какой-то доле либо каком-то полушарии мозга существует зона, ответственная исключительно за проецирование этого чувства личного верховенства, лидерства? Я был хорошо знаком с нейрологическими исследованиями, указывающими, что мы унаследовали наши инстинкты господства и подчинения от так называемого рептильного мозга — самой примитивной мозговой области. Ну, а что если были прорывы в эволюции, связанные с мутацией, придавшие некоторым человеческим существам способность, родственную эмпатии либо телепатии, но бесконечно более мощную и более полезную с точки зрения выживания? И что если эта способность, подпитываемая собственной жаждой господства, находит свое высшее выражение в насилии? Являются ли человеческие существа, обладающие такой способностью, воистину человеческими?
В конечном счете я мог всего лишь без конца теоретизировать по поводу того, что я чувствовал, когда власть воли оберста проникла в мой мозг, сознание, тело, полностью завладела мною. Проходили десятилетия, отдельные детали тех ужасных дней стирались, но боль того насилия над моим сознанием и связанные с этим отвращение и ужас все еще заставляли меня просыпаться по ночам в холодном поту. Я продолжал преподавать, занимался исследовательской работой, справлялся с мелкими проблемами своего бесцветного быта. Прошлой весной я однажды проснулся и понял, что старею. Минуло почти шестнадцать лет с того дня, когда я увидел то лицо в видеозаписи. Если оберет действительно существовал, если он все еще живет где-то на этой Земле, сейчас он — уже глубокий старик. Я вспомнил тех беззубых, дрожащих стариков, которых все еще разоблачали как военных преступников. Нет, скорее всего, оберет мертв.
Но я позабыл, что монстры, как и вампиры, не умирают. Что их надо убивать.
И вот, четыре с лишним месяца назад, я столкнулся с оберстом на нью-йоркской улице. Был душный июльский вечер. Я шел куда-то мимо Центрального парка, кажется, о чем-то думал, сочиняя статью о тюремной реформе, когда мой вожделенный объект вдруг вышел из ресторана метрах в двадцати от меня и позвал такси. С ним была дама, не молодая, но все еще очень красивая, в шелковом вечернем платье, длинные седые волосы ниспадали на плечи... Сам оберет был в темном костюме. Загорелое лицо, выправка — все говорило о том, что он находится в отличной форме. Правда, он облысел, поседел, но его лицо, отяжелевшее с возрастом, каждой своей чертой по-прежнему выражало властность и жестокость.
На мгновенье я задохнулся и застыл как столб, глядя на него во все глаза, потом ринулся за их такси, которое сразу же влилось в поток автомобилей. Я как одержимый заметался между машинами, пытаясь бегом догнать такси. Пассажиры на заднем сиденье даже не оглянулись. Такси прибавило скорость, и я, пошатываясь, отошел к тротуару, едва не потеряв сознание.
Метрдотель ресторана ничем не мог мне помочь. Да, действительно в тот вечер у него обедала очень респектабельная пожилая пара, но имен их он не знал. Столик они заранее не заказывали.
Несколько недель я бродил близ Центрального парка, прочесывая весь этот район, разглядывая все проходящие такси в надежде вновь увидеть лицо оберста. Я нанял молодого нью-йоркского детектива и снова заплатил за нулевой результат. Именно в это время я заболел; как я теперь понимаю, это был тяжелый случай нервного истощения. Я не спал. Не мог работать. Мои лекции в университете либо отменялись, либо проводились страшно волновавшимися ассистентами. По несколько дней я не переодевался, не спал, возвращался к себе в квартиру, только чтобы перекусить и нервно расхаживать по комнатам. По ночам я тоже бродил по улицам; несколько раз меня останавливали полицейские. Меня не отправили в психиатрическую лечебницу на освидетельствование только благодаря моему положению в Колумбийском университете и магическому титулу «доктор». И вот однажды ночью, лежа на полу своей квартиры, я вдруг сообразил, что все это время не обращал внимания на одну деталь. Лицо седовласой леди было мне знакомо.
Почти всю ночь и весь следующий день я мучительно пытался вспомнить, где я видел это лицо. Я точно знал, что встречал леди не в жизни, а на каком-то снимке. Ее лицо у меня почему-то вызывало ассоциации со скукой, беспокойством и успокаивающей музыкой.
В пятнадцать минут шестого я поймал такси и ринулся к центру города, к своему зубному врачу. Он только что ушел, кабинет закрывался, но я придумал какую-то историю и попросил его помощницу позволить мне просмотреть кипы старых журналов в приемной. Там были экземпляры «Севентин», «Мадемуазель», «Ю. С. Ньюс Энд Уорлд Рипот», «Тайм», «Ньюсуик», «Вог», «Консьюмер Рипотс» и «Теннис уолд». Когда я с маниакальной настойчивостью принялся листать журналы во второй раз, помощница запаниковала. Только моя одержимость и уверенность, что ни один зубной врач не меняет свой запас журналов чаще чем четыре раза в год, давали мне силы продолжать поиск, хотя эта женщина уже пронзительно кричала, что сейчас вызовет полицию.
И я-таки нашел ту леди. Фотография оказалась маленькой черно-белой врезкой где-то в начале «Вог», этой толстенной кипы глянцевых рекламных фото и восторженных эпитетов. Снимок седовласой дамы помещался над статьей о каких-то модных аксессуарах. Автор статьи — Нина Дрейтон.
После этого понадобилось всего несколько часов, чтобы найти Нину Дрейтон. Мой нью-йоркский частный детектив был очень рад работать с чем-то более доступным, чем этот неуловимый призрак. Через сутки Харрингтон уже принес мне приличных размеров досье на эту женщину. Информация была почерпнута по большей части из общедоступных источников.
Миссис Дрейтон, — сообщали источники, — богатая и довольно известная в мире так называемой высокой моды, владела целым рядом магазинов и была вдовой. В августе сорокового года она вышла замуж за Паркера Алана Дрейтона, одною из основателей компании «Американские Авиалинии». Спустя десять месяцев после свадьбы он скоропостижно скончался, и его вдова продолжила дело, с умом вкладывая капиталы и проникая в такие советы директоров, куда до нее не удавалось попасть ни одной женщине. Позднее миссис Дрейтон перестала заниматься бизнесом так же активно, как раньше, оставив за собой только свои магазины модной одежды и обуви. Она являлась членом попечительских советов нескольких престижных благотворительных организаций, близко знала множество политиков, людей искусства, писателей, содержала большую квартиру на шестнадцатом этаже престижного дома на Парк-Авеню, а также имела несколько летних ломов и загородных вилл.
Познакомиться с ней оказалось не так уж трудно. Поразмыслив, я просмотрел списки своих пациентов и вскоре нашел имя одной богатой матроны, страдавшей маниакально-депрессивным психозом, которая жила в том же доме, что и миссис Дрейтон, и общалась с людьми примерно того же круга.
Я познакомился с Ниной Дрейтон во второй уикэнд августа на приеме в саду, который давала моя бывшая пациентка. Гостей было немного. Большинство благоразумных людей уехали из города в свои коттеджи на Мысу либо в летние шале в Скалистых горах. Но миссис Дрейтон почему-то осталась в городе.
Еще до того как я пожал ее руку, до того как посмотрел в ее ясные голубые глаза, я уже знал совершенно твердо, без тени сомнения, что она — одна из тех. Она была такой же, как и оберет. Ее присутствие наполняло собой весь сад; благодаря ей даже японские фонарики горели ярче. Эта моя уверенность в том, что я не ошибался, прямо-таки взяла меня холодной рукой за горло. Возможно, Нина Дрейтон уловила мою реакцию или ей просто доставляло удовольствие издеваться над психиатром, но в тот вечер она как бы фехтовалась со мной, проявляя некую смесь самодовольного презрения и злонамеренного вызова, столь же тонкую, как, скажем, опасные когти кошки в их бархатных ножнах.
Я пригласил миссис Дрейтон посетить публичную лекцию, которую я собирался читать на той неделе в университете. К моему удивлению, она приехала в сопровождении злобного вида женщины небольшого роста по имени Баррет Крамер. Темой своей лекции я как раз избрал политику преднамеренного насилия в «третьем рейхе» и ее связь с некоторыми режимами в странах «третьего мира» в наши дни. Я несколько изменил план своей лекции, с тем чтобы сформулировать тезис, противоречащий общепринятому в настоящее время, а именно: необъяснимая жестокость миллионов немцев была вызвана, по крайней мере частично, действиями небольшой тайной группы властных личностей. В течение всей лекции я видел, как улыбается миссис Дрейтон, сидя в пятом ряду. Улыбка ее была примерно такой же хищной, какую, вероятно, видит мышь на морде кошки, перед тем как быть съеденной.
После лекции миссис Дрейтон изъявила желание поговорить со мной наедине. Она спросила, по-прежнему ли я принимаю пациентов, и попросила проконсультировать ее в профессиональном плане. Некоторое время я колебался, но мы оба знали, каким будет мой ответ.
Еще дважды я видел ее, оба раза в сентябре. Мы делали вид, что всерьез начинаем курс психоанализа. Нина Дрейтон была уверена, что ее бессонница напрямую связана со смертью отца, случившейся несколько десятков лет тому назад. Она сообщила мне, что часто видит один и тот же кошмарный сон — будто она толкает своего отца под троллейбус в Бостоне, хотя на самом деле она находилась за несколько миль от того места, где он погиб. «Правда ли, доктор Ласки, — спросила она во время нашей второй встречи, — что мы всегда убиваем тех, кого любим?» Я сказал, что, по моему мнению, верно как раз обратное: мы убиваем, по крайней мере в своем воображении, тех, кого любим притворно, а на самом деле презираем. Нина Дрейтон только улыбнулась. Я предложил ей попробовать гипноз в следующую нашу встречу, чтобы попытаться облегчить ее воспоминания о смерти отца, она согласилась, но я вовсе не удивился, когда в начале октября мне позвонила ее секретарь и отменила все намеченные посещения. К тому времени я уже нанял частного детектива и поручил ему круглосуточно следить за миссис Дрейтон.
Кстати, о том детективе: он не был циничным экс-полисменом, как можно было бы вообразить; по совету друзей я нанял Френсиса Ксавье Харрингтона. Ему было двадцать четыре года, он оставил учебу в Принстонском университете и в свободное время писал стихи. Уже два года он занимался частным сыском. Ему пришлось купить новый костюм, чтобы посещать те рестораны, в которых миссис Дрейтон проводила дивное время. Когда я распорядился следить за ней двадцать четыре часа в сутки, Харрингтону понадобилось нанять еще двух своих университетских друзей для пополнения агентства. Но парень был вовсе не дурак; он работал быстро и толково; каждый понедельник и пятницу у меня на столе лежал письменный отчет. Некоторые его достижения были не совсем легальными, включая его способность раздобывать копии телефонных счетов Нины Дрейтон. Она звонила очень много и разным людям. По этим счетам Харрингтон составил список телефонных номеров, а затем установил фамилии и адреса тех, кому она звонила. Некоторые из этих имен были довольно известны, другие могли заинтриговать кого угодно, но ни одно из них не указывало на моего оберста.
Шли недели. Я уже потратил большую часть своих сбережений на то, чтобы иметь представление о ежедневных заботах Нины Дрейтон, о ее привычных блюдах, деловых встречах и телефонных звонках. Юный Харрингтон понимал, что мои ресурсы ограничены, и любезно предложил перехватывать письма миссис Дрейтон и прослушивать ее телефонные разговоры, но я отказался. Я не хотел делать ничего такого, что могло бы выдать нас.
И вот, две недели назад, миссис Дрейтон сама позвонила мне и пригласила на большой рождественский гала-прием, который она должна была устроить семнадцатого декабря в своей квартире на Парк-Авеню. Она сказала, что звонит лично, чтобы у меня не было предлога увернуться от приглашения. Ей хотелось познакомить меня со своим очень дорогим другом из Голливуда, продюсером, который очень жаждал встретиться со мной. Она только что послала ему экземпляр моей книги «Патология насилия», и он от нее в невероятном восторге. «Как его зовут?» — спросил я. «Это неважно, — заявила она. — Возможно, вы узнаете его при встрече».
Меня так колотило, когда я положил трубку, что мне пришлось подождать целую минуту, прежде чем я смог набрать номер Харрингтона. В тот вечер мы с ребятами собрались, чтобы обсудить дальнейшую стратегию. Мы снова перебрали телефонные счета и на сей раз обзвонили все номера в Лос-Анджелесе, не включенные в городской телефонный справочник. На шестом звонке голос молодого человека ответил: «Особняк мистера Бордена». «Это домашний телефон Томаса Бордена?» — спросил Фрэнсис. «Вы не туда звоните, — отрезал голос. — Это особняк мистера Уильяма Бордена».
Я выписал имена на доске в своем кабинете. Вильгельм фон Борхерт. Уильям Борден. Человеческая природа, ничего не поделаешь! Мужчина приезжает с любовницей в отель и вписывает в регистрационную книгу имя, весьма похожее на его собственное. Или разыскиваемый преступник скрывается под шестью чужими именами и фамилиями, и в пяти случаях из шести использует свое собственное имя. Что-то такое есть в наших именах, из-за чего нам трудно отказаться от них насовсем, сколь бы необходимым это не было.
В тот понедельник, за четыре дня до событий здесь, в Чарлстоне, Харрингтон вылетел в Лос-Анджелес. Первоначально я планировал лететь сам, но Фрэнсис убедил меня, что лучше будет, если он сначала проверит этого Бордена, сфотографирует его и выяснит, действительно ли он и Борхерт — одно и то же лицо. Я вынужден был согласиться с его доводами — у меня не было плана действий. Даже после стольких лет я все еще не обдумал все детали: как должен буду поступить, когда найду оберста.
В понедельник вечером Харрингтон позвонил и стал рассказывать мне, что фильм, который показывали во время полета, оказался посредственным, что отель, в котором он остановился, явно уступает «Беверли Вилширу» и что полицейские в Бел-Эйр имеют манеру останавливать и допрашивать людей, если тем случится дважды проехать в одном районе или если они имеют наглость припарковаться где-нибудь на этих извивающихся улицах, чтобы поглазеть на дом какой-нибудь кинозвезды. Во вторник он попросил узнать, нет ли чего-либо нового относительно миссис Дрейтон. Я сказал, что двое его друзей, Денис и Селби, спят немного похуже, чем он, а миссис Дрейтон живет помаленьку, и у нее все без изменений. Затем Фрэнсис сообщил мне, что он посетил студию, с которой мистер Борден имел наиболее тесные связи (экскурсия, кстати, оказалась весьма посредственной), и хотя у него в студии есть свой кабинет, никто не знает, когда он бывает там. Последний раз его видели за работой в семьдесят девятом году, и Фрэнсис надеялся раздобыть фото продюсера, но это оказалось невозможным. Он уже хотел показать секретарше этой студии берлинскую фотографию Борхерта, но потом решил, говоря его собственными словами, что «это было бы не совсем в тон». На следующий день он собирался взять свой фотоаппарат с длиннофокусным объективом и отправиться к усадьбе Бордена в Бел-Эйр.
В среду Харрингтон не позвонил мне в назначенное время. Тогда я сам связался с отелем, и мне сказали, что он еще не выписался, хотя и ключа вечером не забирал. В четверг утром я позвонил в полицию Лос-Анджелеса. Они пообещали заняться этим делом, но я дал им не так уж много информации, и они решили, что нет причин подозревать какое-то преступление. «У нас в городе народ занятный, — сказал сержант, с которым я разговаривал. — Молодой парень вполне мог увлечься кем-то и забыть позвонить».
Весь день я пытался связаться с Денисом или Селби, но не смог. Даже записывающее устройство в агентстве Фрэнсиса было отключено. Я пошел в здание на Парк-Авеню, где находилась квартира Нины Дрейтон. Охранник внизу сказал мне, что миссис Дрейтон уехала отдыхать. Выше первого этажа меня не пустили.
Весь день я сидел, запершись в своей квартире, и ждал. В одиннадцать тридцать позвонили из лос-анджелесской полиции. Они открыли номер мистера Харрингтона в отеле «Беверли-Хиллз». Там не было ни его одежды, ни багажа, но не было и никаких намеков на преступление. «Не можете ли вы сказать, кто заплатит за номер в отеле?» — спросили меня. По счету надо уплатить триста двадцать девять долларов сорок восемь центов.
В тот вечер я заставил себя пойти к друзьям, пригласившим меня на обед еще несколько дней назад. От автобусной остановки до их дома в Гринвич Виллидж было всего два квартала, но расстояние это показалось мне бесконечным. В субботу-, когда ваш отец был убит здесь, в Чарлстоне, я участвовал в обсуждении проблемы насилия в городе вместе с группой ученых в университете. Там было несколько политиков и сотни две народу. На протяжении всей дискуссии я часто посматривал в аудиторию, ожидая увидеть улыбку Нины Дрейтон, так похожую на улыбку хищной кошки, или холодные глаза оберста. Я снова почувствовал себя пешкой — только в чьей игре?
В воскресенье в утренней газете я в первый раз прочитал об убийствах в Чарлстоне. В той же газете была короткая заметка о том, что голливудский продюсер Уильям Д. Борден находился на борту того злосчастного самолета, который потерпел катастрофу рано утром в субботу над Южной Каролиной. И рядом с заметкой — одна из редких фотографий этого неуловимого отшельника-продюсера. Снимок был сделан в шестидесятые годы. На нем улыбался оберет.
* * *
Сол замолчал. На перилах крыльца стояли чашки с остывшим кофе, они совсем забыли про него. Пока Сол говорил, тени планок, которыми было обито крыльцо, постепенно переползали по его ногам. В наступившей тишине стали слышны доносившиеся с улицы звуки.
— Кто же из них убил моего отца? — спросила Натали. Она поплотнее закуталась в свитер и зябко обхватила руками тело, словно ей было холодно.
— Не знаю, — ответил Сол.
— А эта Мелани Фуллер... Она тоже была одной из них?
— Наверняка.
— И это могла сделать она?
— Да.
— А вы уверены, что Нины Дрейтон нет в живых?
— Я был в морге. Видел фотографии с места убийства, читал отчет о вскрытии.
— Но она могла убить отца до того, как погибла сама?
Сол с минуту подумал и кивнул.
— Вполне возможно.
— А этот Борден... или оберет... Предполагается, что он погиб в авиакатастрофе в прошлую пятницу. Сол снова кивнул.
— Вы уверены, что он погиб? — спросила Натали.
— Нет, — твердо ответил он. Натали встала и принялась расхаживать взад-вперед по маленькому крыльцу.
— А у вас есть доказательства, что он жив?
— Нет, — вздохнул Сол.
— Но вы полагаете, что он жив? И что либо он, либо Фуллер могли убить моего отца?
— Да.
— И вы все еще хотите разыскать его? Этого Бордена, или фон Борхерта, или как его там зовут?
— Да.
— Господи, Госпо-оди-и... — Натали встала, прошла в дом и вернулась с двумя стаканами бренди. Один она подала Солу, другой выпила сама, залпом. Нащупав в кармане свитера пачку сигарет, она вытащила ее, нашла спички и дрожащими руками прикурила.
— Вам вредно курить, — тихо заметил Сол. Натали только хмыкнула в ответ.
— Эти люди — вампиры, ведь так? — спросила она.
— Вампиры? — Сол тряхнул головой, не совсем понимая, что она имеет в виду.
— Они используют людей, а потом выбрасывают их, словно пластиковую упаковку, — сказала она. — Они вроде тех дурацких вампиров, которых показывают по ночному каналу, только эти существуют на самом деле, так?
— Вампиры, — повторил Сол почему-то по-польски. — Да. — Он снова перешел на английский, — аналогия неплохая.
— Ну хорошо, — сказала Натали. — И что мы теперь будем делать?
— Мы? — Слово это, казалось, удивило его. Он потер руками колени.
— Мы, — повторила Натали, и голос ее задрожал от гнева. — Вы и я. Мы с вами. Вы ведь рассказали мне все это не просто, чтобы провести время. Вам нужен союзник. Ну хорошо. Что нам делать дальше?
Сол почесал бороду и покачал головой.
— Я не совсем понимаю, зачем рассказал все это, но...
— Но что?
— Это очень опасно, Фрэнсис, да и другие... Натали подошла к нему, наклонилась и слегка дотронулась до его руки.
— Моего отца звали Джозеф Леонард Престон, — тихо сказала она. — Ему было сорок восемь... Шестого февраля ему исполнилось бы сорок девять. Он был очень хороший человек, хороший отец, хороший фотограф и очень неудачливый бизнесмен. Когда он смеялся... — Натали перевела дыхание. — Когда он смеялся, трудно было не смеяться вместе с ним.
Несколько секунд она стояла так, слегка наклонившись, ее пальцы лежали на его запястье, рядом с выцветшими синими цифрами, напоминавшими о трагическом прошлом. Помолчав, она спросила:
— Что вы намерены делать дальше? Сол вздохнул.
— Пока не знаю. Мне нужно лететь в субботу в Вашингтон, кое-кого повидать, получить информацию... Выяснить, остался ли жив оберет. Возможно, человек, с которым я хочу встретиться, у него может быть эта информация.
— А потом? — настаивала Натали.
— А потом буду ждать. Ждать и наблюдать. Читать газеты. Искать.
— Искать что?
— Новости... о других убийствах, — ответил Сол. Натали вздрогнула и выпрямилась. Сигарета, которую она держала в руке, почти потухла. Она раздавила ее о половицу.
— Вы это серьезно? Ведь эта Фуллер и ваш оберет постараются уехать из страны, спрятаться где-нибудь... Почему вы думаете, что они вновь займутся такими вещами? И так скоро?
Сол пожал плечами. Он вдруг ощутил невероятную усталость.
— Потому что такова их природа, — сказал он. — Вампирам надо кормиться кровью.
Натали отошла и села в свое кресло.
— А когда вы... когда мы найдем их, что мы будем делать? — спросила она.
— Тогда и решим. Сначала их надо найти.
— Чтобы убить вампира, нужно проткнуть его сердце колом, — прошептала Натали.
Она вытащила еще одну сигарету, но прикуривать не стала.
— Сол, а что, если они узнают, что вы за ними охотитесь? Что, если они начнут гоняться за вами?
— Тогда все стало бы проще, — вздохнул Сол. Натали хотела еще что-то сказать, но тут напротив их крыльца остановился коричневый автомобиль с эмблемой графства. Грузный мужчина с раскрасневшимся лицом, в стетсоновской шляпе тяжело выбрался с водительского сиденья.
— Шериф Джентри, — удивилась Натали. Они смотрели на рослого, тяжелого шерифа, а тот, в свою очередь, смотрел на них. Потом он медленно, как-то нерешительно начал приближаться к дому. Остановившись у крыльца, Джентри снял шляпу. На его загорелом лице застыло выражение мальчишки, который только что видел нечто ужасное.
— Доброе утро, мисс Престон, Профессор Ласки, — поздоровался Джентри.
— Доброе утро, шериф, — сказала Натали. Сол смотрел на Джентри, эту карикатуру на полисмена с юга, за неуклюжей внешностью — острый ум и способность тонко чувствовать — это он ощутил и во время вчерашней встречи. Взгляд шерифа выдавал его переживания.