Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В поисках универсального сознания

ModernLib.Net / Отечественная проза / Штурман Дора / В поисках универсального сознания - Чтение (стр. 2)
Автор: Штурман Дора
Жанр: Отечественная проза

 

 


Бердяев рекомендовал русской интеллигенции б е з о т л а г а- т е л ь н о создать новую философскую традицию. Он видел ее построенной на двух (крайне трудно определимых, заметим) началах: универсальная истина и русская национальная истина (в многонациональной, опять же, империи). Булгаков хочет сделать душу интеллигента русской, обратив ее к православию. И оба словно бы и не представляют себе, что речь идет о процессах колоссальной - во времени протяженности. Главное же - как может видеться не утопией целенаправленное, управляемое с о з д а н и е феноменов, с в о б о д н ы х п о о п р е- д е л е н и ю? Свободных, глубочайше интимных, стихийных (теперь сказали бы стохастических), да к тому же еще и бесконечно многофакторных. А Булгаков не меньше говорит в дальнейшем о неотложности внутренней православной христианизации интеллигенции, чем Бердяев - о создании новой философской традиции. Таким образом, российская интеллигенция и в своей самокритике, в своей внутренней перестройке верна себе. Вопросом жизни и смерти становится для России спасение мирной поступательной эволюции как таковой, сохранение основ ее государственности; но интеллигенция занята если не сокрушением этих основ и не подведением мин под эволюционный процесс, то поисками альтернативных революционному радикализму утопий.
      Почему российская интеллигенция так упорно тяготеет либо к утопии, либо к саперному делу - даже тогда, когда перед ней открыт немалый простор для полезной деятельности, общественной и профессиональной? Веховцы объясняют это в первую очередь "непрерывным и беспощадным давлением полицейского пресса" (С. Булгаков). Не пережито ли, однако, многообразнейшее жестокое давление в с в о е в р е м я и независимой мыслью Европы? Пережито, но в с в о е в р е м я. И для давления это время было - с в о е, и для свободомыслия - с в о е. А тут образованный слой имеет с XVIII столетия е в р о п е й с к и е потребности, е в р о п е й с к и е взгляды на права личности, свободу совести и разномыслие, но пребывает при этом в иной обыденности. Ведь он не столько в о з н и к, сколько с о з д а н в границах куда более молодой, чем Западная Европа, государственной и этнической общности. И народ и о т ч а с т и (ибо власть более вестернизирована, чем народ) государственность принадлежат своему хронотопу, а образованный класс - другому, в который и рвется. А его - нет.
      Весьма актуальным выглядит нижеследующее размышление С. Булгакова, особенно во второй своей части:
      "Многократно указывалось (вслед за Достоевским), что в духовном облике русской интеллигенции имеются черты религиозности, иногда приближающиеся даже к христианской. Свойства эти воспитывались, прежде всего, ее внешними историческими судьбами: с одной стороны - правительственными преследованиями, создававшими в ней самочувствие мученичества и исповедничества, с другой насильственной оторванностью от жизни, развивавшей мечтательность, иногда прекраснодушие, утопизм, вообще недостаточное чувство действительности. В связи с этим находится та ее черта, что ей остается психологически чуждым хотя, впрочем, может быть, только пока - прочно сложившийся "мещанский" уклад жизни Зап. Европы с его повседневными добродетелями, с его трудовым интенсивным хозяйством, но и с его бескрылостью, ограниченностью. Классическое выражение духовного столкновения русского интеллигента с европейским мещанством мы имеем в сочинениях Герцена. Сродные настроения не раз выражались и в новейшей русской литературе. Законченность, прикрепленность к земле, духовная ползучесть этого быта претит русскому интеллигенту, хотя мы все знаем, насколько ему надо учиться, по крайней мере, технике жизни и труда у западного человека. В свою очередь, и западной буржуазии отвратительна и непонятна эта бродячая Русь, эмигрантская вольница, питающаяся еще вдохновениями Стеньки Разина и Емельки Пугачева, хотя бы и переведенными на современный революционный жаргон, и в последние годы этот духовный антагонизм достиг, по-видимому, наибольшего напряжения" (стр. 27 - 28).
      Душу европейца-интеллигента, "вышней волею небес" взращенного в России, все отечественные "естественности" жали, как "испанский сапог". Ропщущий (с великими к тому основаниями) два столетия, он и не заметил, как сапог "разносился". Лет через двадцать - сорок после второго издания "Вех" будет казаться, что к 1909 году этот сапог скорее походил на шлепанцы Обломова, чем на орудие пытки. Но тогда - жало. И даже веховцам казалось, что сильно, хотя по-настоящему власть ощетинивалась только против террористов и участников революционных насилий. Однако и С. Булгаков преисполнен против нее негодования. Видно, очень уж разные у него и у нас мерки.
      Что же касается второй части этого отрывка, то и сегодня бесконечные разговоры о "ползучей бездуховности" и "мещанском укладе" Запада, его "бескрылости", "ограниченности", "прикрепленности к земле" служат дешевым способом свободно и раскованно, без усилий компенсировать недостаток в себе самом такой черты западного человека, как его повседневная "техника жизни и труда". Можно было бы успокоиться на том, что и это легкомысленный максимализм юной цивилизации по отношению к уравновешенности зрелой. Но не успокоишься, ибо, в отличие от С. Булгакова, мы уже знаем цену этого и н ф а н т и л ь н о г о в ы- с о к о м е р и я. Может быть, правда, еще не всю.
      Однако поверхностные рассуждения С. Булгакова о "ползучести", "бескрылости", "бездуховности" западного человека тают бесследно, когда он на очень глубоком уровне размышляет над взаимодействием разновозрастных и разнохарактерных культур в сфере, наиболее его волнующей, - в вопросе об отношении российского образованного слоя к религии. Он пишет:
      "Известная образованность, просвещенность есть в глазах нашей интеллигенции синоним религиозного индифферентизма и отрицания. Об этом нет споров среди разных фракций, партий, "направлений", это все их объединяет. Этим пропитана насквозь, до дна, скудная интеллигентская культура, с ее газетами, журналами, направлениями, программами, правами, предрассудками, подобно тому как дыханием окисляется кровь, распространяющаяся потом по всему организму. Нет более важного факта в истории русского просвещения, чем этот. И вместе с тем приходится признать, что русский атеизм отнюдь не является сознательным отрицанием, плодом сложной, мучительной и продолжительной работы ума, сердца и воли, итогом личной жизни. Нет, он берется чаще всего на веру и сохраняет эти черты наивной религиозной веры, только наизнанку, и это не изменяется вследствие того, что он принимает воинствующие, догматические, наукообразные формы. Эта вера берет в основу ряд некритических, непроверенных и в своей догматической форме, конечно, неправильных утверждений, именно что наука компетентна окончательно разрешить и вопросы религии, и притом разрешает их в отрицательном смысле; к этому присоединяется еще подозрительное отношение к философии, особенно метафизике, тоже заранее отвергнутой и осужденной" (стр. 30 - 31).
      И снова:
      "Поразительно невежество нашей интеллигенции в вопросах религии. Я говорю это не для обвинения, ибо это имеет, может быть, и достаточное историческое оправдание, но для диагноза ее духовного состояния. Наша интеллигенция по отношению к религии просто еще не вышла из отроческого возраста, она еще не думала серьезно о религии и не дала себе сознательного религиозного самоопределения, она не жила еще религиозной мыслью и остается поэтому, строго говоря, не выше религии, как думает о себе сама, но вне религии. Лучшим доказательством всему этому служит историческое происхождение русского атеизма. Он усвоен нами с Запада (недаром он и стал первым членом символа веры нашего "западничества"). Его мы приняли как последнее слово западной цивилизации, сначала в форме вольтерьянства и материализма французских энциклопедистов, затем атеистического социализма (Белинский), позднее материализма 60-х годов, позитивизма, фейербаховского гуманизма, в новейшее время экономического материализма и - самые последние годы - критицизма. На многоветвистом дереве западной цивилизации, своими корнями идущем глубоко в историю, мы облюбовали только одну ветвь, не зная, не желая знать всех остальных, в полной уверенности, что мы прививаем себе самую подлинную европейскую цивилизацию. Но европейская цивилизация имеет не только разнообразные плоды и многочисленные ветви, но и корни, питающие дерево и, до известной степени, обезвреживающие своими здоровыми соками многие ядовитые плоды. Потому даже и отрицательные учения на своей родине, в ряду других могучих духовных течений, им противоборствующих, имеют совершенно другое психологическое и историческое значение, нежели когда они появляются в культурной пустыне и притязают стать единственным фундаментом русского просвещения и цивилизации. Si duo idem dicunt, non est idem. На таком фундаменте не была построена еще ни одна культура.
      В настоящее время нередко забывают, что западноевропейская культура имеет религиозные корни, по крайней мере наполовину построена на религиозном фундаменте, заложенном средневековьем и реформацией. Каково бы ни было наше отношение к реформационной догматике и вообще к протестантизму, но нельзя отрицать, что реформация вызвала огромный религиозный подъем во всем западном мире, не исключая и той его части, которая осталась верна католицизму, но тоже была принуждена обновиться для борьбы с врагами. Новая личность европейского человека, в этом смысле, родилась в реформации (и это происхождение ее наложило на нее свой отпечаток), политическая свобода, свобода совести, права человека и гражданина были провозглашены также реформацией (в Англии); новейшими исследованиями выясняется также значение протестантизма, особенно в реформатстве, кальвинизме и пуританизме, и для хозяйственного развития, при выработке индивидуальностей, пригодных стать руководителями развивавшегося народного хозяйства. В протестантизме же преимущественно развивалась и новейшая наука, и особенно философия. И все это развитие шло со строгой исторической преемственностью и постепенностью, без трещин и обвалов. Культурная история западноевропейского мира представляет собою одно связное целое, в котором еще живы и свое необходимое место занимают и средние века, и реформационная эпоха, наряду с веяниями нового времени" (стр. 32 - 33).
      "Наша интеллигенция в своем западничестве не пошла дальше внешнего усвоения новейших политических и социальных идей Запада, причем приняла их в связи с наиболее крайними и резкими формами философии просветительства. В этом отборе, который произвела сама интеллигенция, в сущности, даже и не повинна западная цивилизация в ее органическом целом. В перспективе ее истории для русского интеллигента исчезает совершенно роль "мрачной" эпохи средневековья, всей реформационной эпохи с ее огромными духовными приобретениями, все развитие научной и философской мысли, помимо крайнего просветительства. Вначале было варварство, а затем воссияла цивилизация, т. е. просветительство, материализм, атеизм, социализм, - вот несложная философия истории среднего русского интеллигентства. Поэтому в борьбе за русскую культуру надо бороться, между прочим, даже и за более углубленное, исторически сознательное западничество" (стр. 35).
      Это все - об уродливости заимствований, предопределенной непройденностью всего пути, освоенностью не всех ветвей великого древа соседней цивилизации. Но почему выбраны именно эти ветви - поверхностное просвещенчество и атеизм? С. Булгаков надолго уходит в этот поистине бездонный вопрос. Вслед за ним и мы, наблюдающие сегодня столь же поверхностное возвращение к религии, как он уход от нее, задаемся еще одним вопросом: грядет ли с этим поворотом спасение? Поворот, уж никак не заимствованный ни у Запада, ни у Востока, но скорей реактивный (реакция отталкивания от атеизма), чем глубоко, внутренне предопределенный...
      Итак, почему российская интеллигенция в XIX - XX веках выбрала именно атеистическую ветвь могучего европейского древа?
      С. Булгаков пишет:
      "Отчего же так случилось, что наша интеллигенция усвоила себе с такою легкостью именно догматы просветительства? Для этого может быть указано много исторических причин, но, в известной степени, отбор этот был и свободным делом самой интеллигенции, за которое она постольку и ответственна перед родиной и историей" (стр. 35).
      С. Булгаков предполагает, что атеистическим миропониманием, обужением человека и верой в его всесилие подкреплялся бунтарский дух русской интеллигенции. Отрицая высший и непостижимый промысл н а д с о б о й, человек присваивает себе тем самым неограниченное право на преобразование общества и мира. Отвергая приоритет Заповедей, человек обретает право не просто на произвольную перестройку мира и общества, но и на перестройку их л ю б ы м и с р е д с т в а м и.
      С. Булгаков сопрягает атеизм российской интеллигенции с еще одним ее свойством. Ее постоянная оппозиция деспотическому самовластию (или тому, что она принимает за неограниченную деспотию), оппозиция, окруженная восхищением всего образованного слоя, формирует в ней культ героизма и героическое мироощущение. А герой, во-первых, возвышается над негероями, во-вторых, не терпит над собой высшей воли. Атеизм освобождает его от неодолимой зависимости от наивысшей воли.
      Иными словами, по убеждению С. Булгакова, героический радикализм естественно сопрягается с атеизмом, хотя можно было бы указать на примеры, ставящие под сомнение обязательность этой связи. Ему помогает сделать свое наблюдение универсальным разделение и противопоставление друг другу понятий "героизм" и "подвижничество". Первое отождествляется с мятежом, бунтом, второе - с послушанием, выполнением воли Пославшего. В просторечии же вовсе не режет слух героическое выполнение воли Пославшего. В том, что российскому интеллигенту присущ героизм (произвольный риск), а русскому народу подвижничество, послушание, С. Булгаков видит одну из причин их взаимной чуждости. Этот духовно-этический разрыв обостряет их пребывание в различных культурно-мировоззренческих хронотопах, о чем говорилось выше.
      Симптоматично следующее замечание С. Булгакова:
      "Вследствие своего максимализма интеллигенция остается малодоступна и доводам исторического реализма и научного знания. Самый социализм остается для нее не собирательным понятием, обозначающим постепенное социально-экономическое преобразование, которое слагается из ряда частных и вполне конкретных реформ, не "историческим движением", но над-исторической "конечною целью" (по терминологии известного спора с Бернштейном), до которой надо совершить исторический прыжок актом интеллигентского героизма. Отсюда недостаток чувства исторической действительности и геометрическая прямолинейность суждений и оценок, пресловутая их "принципиальность"" (стр. 41).
      Примечательно, что самый социализм при постепенном, последовательном и своевременном его введении возражений у Булгакова не вызывает. Его отвращает от себя тактика, но не цель. И в этом тоже зародыши тех шатаний, которые искренне приведут значительную часть этой еще до 1917 года сложившейся интеллигенции в ряды попутчиков (20-е годы).
      Одновременно - ряды блестящих прозрений. Одно из них - констатация инфантилизма революционерской психологии (независимо от содержания революционной доктрины). Из этого инфантилизма - антипатия к спокойным периодам истории и педократия (общественное главенство и культ молодежи) в рядах радикалов, особенно крайних и действующих, а не разговаривающих и пишущих. "Коммунизм - это молодость мира, и его возводить молодым". Петр Нечаев и Велимир Хлебников полагали, что народонаселение старше двадцати пяти лет вообще должно быть убито (у Хлебникова - перманентно истребляться). С. Булгаков пишет:
      "Психологии интеллигентского героизма больше всего импонируют такие общественные группы и внешние положения, при которых он наиболее естествен во всей последовательности прямолинейного максимализма. Самую благоприятную комбинацию этих условий представляет у нас учащаяся молодежь. Благодаря молодости с ее физиологией и психологией, недостатку жизненного опыта и научных знаний, заменяемому пылкостью и самоуверенностью, благодаря привилегированности социального положения, не доходящей, однако, до буржуазной замкнутости западного студенчества, наша молодежь выражает с наибольшей полнотой тип героического максимализма. И если в христианстве старчество является естественным воплощением духовного опыта и руководительства, то относительно нашей интеллигенции такую роль естественно заняла учащаяся молодежь. Д у х о в н а я п э д о к р а т и я* есть величайшее зло нашего общества, а вместе и симптоматическое проявление интеллигентского героизма, его основных черт, но в подчеркнутом и утрированном виде. Это уродливое соотношение, при котором оценки и мнения "учащейся" молодежи оказываются руководящими для старейших, перевертывает вверх ногами естественный порядок вещей и в одинаковой степени пагубно и для тех, и для других. Исторически эта духовная гегемония стоит в связи с той действительно передовой ролью, которую играла учащаяся молодежь с своими порывами в русской истории, психологически же это объясняется духовным складом интеллигенции, остающейся на всю жизнь - в наиболее живучих и ярких своих представителях - тою же учащеюся молодежью в своем мировоззрении. Отсюда то глубоко прискорбное и привычное равнодушие и, что гораздо хуже, молчаливое или даже открытое одобрение, с которым у нас смотрят, как наша молодежь без знаний, без опыта, но с зарядом интеллигентского героизма берется за серьезные, опасные по своим последствиям социальные опыты и, конечно, этой своей деятельностью только усиливает реакцию. Едва ли в достаточной мере обратил на себя внимание и оценен факт весьма низкого возрастного состава групп с наиболее максималистскими действиями и программами. И, что гораздо хуже, это многие находят вполне в порядке вещей. "Студент" стало нарицательным именем интеллигента в дни революции.
      Каждый возраст имеет свои преимущества, и их особенно много имеет молодость с таящимися в ней силами. Кто радеет о будущем, тот больше всего озабочен молодым поколением. Но находиться от него в духовной зависимости, заискивать перед ним, прислуживаться к его мнению, брать его за критерий - это свидетельствует о духовной слабости общества.
      * П э д о к р а т и я - господство детей" (стр. 43 - 44).
      Сегодня (и об этом не раз с тревогой писал Солженицын) уже не столько учащаяся, сколько асоциальная, люмпенизированная молодежь становится основной субстанцией всех разрушительных и террористических движений в о в с е м м и-р е. А ее вдохновителями остаются зрелые провокаторы извращенности, насилия и разрушения.
      С. Булгаковым несколько раз замечено, что радикальной интеллигенции свойственно
      "поставление себя вместо Бога, вместо Провидения, и это не только в целях и планах, но и путях и средствах осуществления" (стр. 45).
      "Поставление себя вместо Бога, вместо Провидения" оказалось фактором не только психологическим, нравственным. Существо социалистической утопии как доктрины состоит в намерении препоручить организации посвященных, стоящих над обществом, решение сверхсложных задач, выполняемых в реальности не расчетно, а посредством особой самоорганизации всего сущего. Решить их расчетным путем нельзя. Учеными обнаружен запрет на это в законах природы. Но социализм, поставивший законы природы на место Бога, пытается игнорировать их, так же как он игнорирует Бога.
      Качественно-этический запрет на узурпацию человеком прерогатив Творца просматривается и в размышлениях С. Булгакова. Но тут же возникают и некоторые затруднения:
      "Герой, ставящий себя в роль Провидения, благодаря этой духовной узурпации приписывает себе и большую ответственность, нежели может понести, и большие задачи, нежели человеку доступны. Христианский подвижник верит в Бога-Промыслителя, без воли Которого волос не падает с головы. История и единичная человеческая жизнь представляются в его глазах осуществлением хотя и непонятного для него в индивидуальных подробностях строительства Божьего, пред которым он смиряется подвигом веры. Благодаря этому он сразу освобождается от героической позы и притязаний. Его внимание сосредоточивается на его прямом деле, его действительных обязанностях и их строгом, неукоснительном исполнении. Конечно, и определение, и исполнение этих обязанностей требует иногда не меньшей широты кругозора и знания, чем та, на какую притязает интеллигентский героизм. Однако внимание здесь сосредоточивается на сознании личного долга и его исполнения, на самоконтроле, и это перенесение центра внимания на себя и свои обязанности, освобождение от фальшивого самочувствия непризванного спасителя мира и неизбежно связанной с ним гордости оздоровляет душу, наполняя ее чувством здорового христианского смирения. К этому духовному самоотречению, к жертве своим гордым интеллигентским "я" во имя высшей святыни призывал Достоевский русскую интеллигенцию в своей пушкинской речи: "Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость... Победишь себя, усмиришь себя, - и станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя"...*.
      * Собр. соч. Ф. М. Достоевского, изд. 6-е, т. XII, стр. 425" (стр. 48 49).
      Начнем с того, что мыслящий человек, которого не посетило о т к р о в е- н и е В е р ы, без чувства протеста принять н е п о н я т н о г о не может. Само понятие откровения близко по смыслу к явлению перед человеком некоего Высшего Смысла, то есть - в конечном значении - понимания. Иначе человека не может не посещать сомнение. Смирение перед действительно непонятным (б е з- о т к р о в е н н ы м) - это насилие над собой, если не хуже того: лицемерие.
      Бог-Промыслитель, без воли которого волос не падает с головы, - формула, приходящая в столкновение с тезисом о свободе воли и свободе выбора, которыми Творец наделил человека. Воля Творца оставляет простор для выбора и ответственности. Бог, по всей вероятности, не опускается до расчета судьбы каждого волоса: в той иерархии самоорганизующихся систем, которая создана (атеист скажет "возникла", агностик - "создана" или "возникла"), нет нужды в такой детализации патронажа. Во всяком случае, реактивное отталкивание от самообужения "интеллигентщины" не должно приводить к маятниковому влипанию в противоположную стену - к утрате свободы воли, свободы выбора и ответственности за свой выбор, за то, как использован дар свободы воли.
      Столь же рискованно бездумное смешение смирения как осознания своей ответственности перед Высшим началом, как постоянной подотчетности таинственному дару Совести со смирением как раболепством и заведомой подчиненностью обстоятельствам. С. Булгаков пишет:
      "Нет слова более непопулярного в интеллигентской среде, чем смирение, мало найдется понятий, которые подвергались бы большему непониманию и извращению, о которые так легко могла бы точить зубы интеллигентская демагогия, и это, пожалуй, лучше всего свидетельствует о духовной природе интеллигенции, изобличает ее горделивый, опирающийся на самообожение героизм. В то же время смирение есть, по единогласному свидетельству Церкви, первая и основная христианская добродетель, но даже и вне христианства оно есть качество весьма ценное, свидетельствующее во всяком случае о высоком уровне духовного развития. Легко понять и интеллигенту, что, например, настоящий ученый, по мере углубления и расширения своих знаний, лишь острее чувствует бездну своего незнания, так что успехи знания сопровождаются для него увеличивающимся пониманием своего незнания, ростом интеллектуального смирения, как это и подтверждают биографии великих ученых. И, наоборот, самоуверенное самодовольство или надежда достигнуть своими силами полного удовлетворяющего знания есть верный и непременный симптом научной незрелости или просто молодости" (стр. 49).
      К сожалению, каково смирение Церкви, выступающей в роли земной иерархической организации, мир уже видел - и у католиков, и у православных, и у протестантов, и в исламе. Человек везде человек, в л ю б о й Церкви. И потому мир уже испытал на себе и непомерное самовозвеличение церквей на поприщах земной власти, и подобострастие их перед князьями мира сего.
      Видимо, потому, что настроенность мысли С. Булгакова альтернативна богоборческой самонадеянности интеллигенции, он не заостряет внимания читателей на всегда актуальной проблеме свободы воли и выбора. Между тем и сегодня князья Церкви нередко используют догмат смирения в своих земных (если не хуже того) интересах. Мера активности человека - в том случае, если он не склонен возлагать решение своих проблем исключительно на Провидение, - всегда важна. Сегодня же, когда в мир вошел фактор мутагенного оружия и мутагенных источников энергии, важна как никогда. И это "как никогда" не преувеличение и не красное словцо. "Довлеет дневи злоба его". Опасность своеволия не стала сегодня меньшей, чем в 1909 году. Но и угроза необретения меры в смирении выросла. Фазиль Искандер в "Рукописи, найденной в пещере" ("Московские новости", 15.8.93) пишет: "С о к р а т: ...я понял, что мудрость все может. Она не может только одного - защитить себя от хама. В этом смысле мудрость обречена на многие тысячелетия. Но собственная незащищенность и есть единственное условие, при котором истинно мудрый человек посвящает себя служению мудрости". Хорошо. Мудрость не может защитить с е б я от хама. А других, не себя? И окажутся ли в запасе у мудрости тысячелетия, если она не сможет себя и других защитить?
      Идея смирения тоже может стать м а к с и м а л и с т с к о й и, значит, л о ж н о й.
      С. Булгаков отчасти снимает мое недоумение, когда говорит:
      "Многими пикантными кушаньями со стола западной цивилизации кормила и кормит себя наша интеллигенция, в конец расстраивая свой и без того испорченный желудок; не пора ли вспомнить о простой, грубой, но безусловно здоровой и питательной пище, о старом Моисеевом десятословии, а затем дойти и до Нового Завета!.." (стр. 51).
      "Старое Моисеево десятословие" в р а з в е р н у т о м и к о м м е н т ир о в а н н о м в и д е предусматривает право на самозащиту. От слова словом, от действия - действием. Оно однозначней в этом плане, чем Новый Завет. В последнем этот вопрос рассмотрен и более тонко и более антиномично, то есть ближе к неустранимой антиномичности жизни. Но практически жизнь всегда осуществляла абсолюты в л у ч ш е м с л у ч а е асимптотически. Пытающиеся исповедовать максимы абсолютно из жизни сей вынуждены уйти в скит или в иной мир. В последнем счете: велят или не велят смирение и мудрость защищать посюстороннюю жизнь? С. Булгаков от этого вопроса уходит. Он делает ряд очень метких и важных замечаний относительно повседневного поведения и психологии интеллигенции. Но от п о с л е д н е г о вопроса (только т а м или и з д е с ь?) уходит. Несколько вскользь брошенных слов - это даже не попытка ответа.
      Итак, "героический" (а чуть ниже - "позитивно-атеистический") максимализм охарактеризован С. Булгаковым без всякой натяжки. Но можно ли забывать, что в свое время (в Европе) он, в существенной мере, явился реакцией на фаталистический религиозный максимализм "новой земли и нового неба", пренебрегавший смертной землей и солнечным небом над ней?
      Как бы предупреждая эти вопросы (ибо не мог же он над ними не размышлять), С. Булгаков пишет:
      "Но подвижничество, как внутреннее устроение личности, совместимо со всякой внешней деятельностью, поскольку она не противоречит его принципам" (стр. 53).
      Дальнейшие рассуждения С. Булгакова показывают, что выйти из необходимости в ы б о р а, из неизбежности индивидуально отстроенного отклика и на высокий абсолют, и на каждый земной феномен не может и религиозное миропонимание. Последнее, может быть, даже в большей степени вынуждено быть недогматичным, чем идеологическое сознание, ибо вторым руководят постулаты условные, а первым - абсолютные. Не будучи в силах найти или осуществить на земле абсолютное добро, не следует ли стремиться в каждом конкретном шаге хотя бы к наименьшему злу? Но в ш а г е, а не в у к л о н е н и и о т д е й с т в и я.
      Все сказанное выше не сформулировано Булгаковым однозначно, но содержится в его примерах4:
      "Особенно охотно противопоставляют христианское смирение "революционному" настроению. Не входя в этот вопрос подробно, укажу, что революция, т. е. известные политические действия, сама по себе еще не предрешает вопроса о том духе и идеалах, которые ее вдохновляют. Выступление Дмитрия Донского по благословению преподобного Сергия против татар есть действие революционное в политическом смысле, как восстание против законного правительства, но в то же время, думается мне, оно было в душах участников актом христианского подвижничества, неразрывно связанного с подвигом смирения. И, напротив, новейшая революция, как основанная на атеизме, по духу своему весьма далека не только от христианского смирения, но и христианства вообще. Подобным же образом существует огромная духовная разница между пуританской английской революцией и атеистической французской, как и между Кромвелем и Маратом или Робеспьером, между Рылеевым или вообще верующими из декабристов и позднейшими деятелями революции.
      Фактически при наличности соответствующих исторических обстоятельств, конечно, отдельные деяния, именуемые героическими, вполне совместимы с психологией христианского подвижничества, - но они совершаются не во имя свое, а во имя Божие, не героически, но подвижнически, и даже при внешнем сходстве с героизмом их религиозная психология все же остается от него отлична. "Царство небесное берется силою, и употребляющие усилие восхищают его" (Мф. 11, 2), от каждого требуется "усилие", максимальное напряжение его сил для осуществления добра, но и такое усилие не дает еще права на самочувствие героизма, на духовную гордость, ибо оно есть лишь исполнение долга: "когда исполните все повеленное вам, говорите: мы рабы ничего не стоющие, потому что сделали то, что должны были сделать" (Лк. 17, 10)" (стр. 53 - 54).
      К сожалению, и м я в это "в о и м я" люди научились подставлять л ю б о е: "во имя трудящихся" (и вырастает Сталин), "во имя свободы, равенства, братства" (и грядет Робеспьер), "во имя нации" (и зажигает печи крематориев Гитлер), "во имя Спасителя" (и появляется Торквемада)...
      Ни имя (самое высшее), ни лозунг не могут избавить от раздумья, оценки и выбора. И даже приведенная выше евангельская цитата может быть истолкована по-разному. Что есть "сила", "усилие"? Усилие духовное или и физическое? Сила - это только стояние на своем до конца или, в определенных случаях и мере, также и силовое сопротивление?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8