Опять заявилась Люська с тележкой, взглянула на голых мужиков в трусах и даже не удивилась, не фыркнула, будто так и надо. Будто каждый день привыкла лицезреть в КГБ мужские трусы в горошек и спортобщества «Динамо». Она бы и сама разделась в этом плавильном цехе, но работы еще много, да и Николай Николаич не так поймут – он у них насчет этого строгий.
Что она привезла в этот раз?
На первом этаже тележки располагалась одежда Шкфорцопфа – синий выглаженный костюмчик, постиранный и заштопанный свитер, чистая байковая рубашка, старомодное драповое пальто без пуговиц (явно из химчистки), теплые ботинки и вязаные носки. На втором этаже – обеденный инструмент, нарезанный батон, кирпич ржаного хлеба и килограмм «Красной Шапочки» в полиэтиленовом пакете. На третьем – чувствовалось незримое присутствие за кулисами самого генерал-майора: железный Николай Николаевич прислал от щедрот своих дополнительные две бутылки «Климента Ворошилова» и еще одну бутылку водки – на этот раз «Пшеничной».
– «Красную Шапочку», Люся, я для тебя заказал. Домой забери, для дочки, – приказал майор Нуразбеков, остужая пиалу с бульоном под прохладной струей вентилятора. – Хочешь еще рюмочку?
– Спасибо, Нураз Нуразбекович, но мне сегодня работать и работать, посуды много.
– Да разве ты еще по столовой числишься?!. Безобразие! Как же ты посуду с таким маникюром моешь?… Я ведь русским языком попросил Николай Николаича перевести тебя в мою опергруппу! Забыл, старый козел, или не хочет? Ладно, я ему но-фраицузски объясню! C'est un brave homme, mais се n'est pas tout a fait en regie la [63], – сказал по-французски майор Нуразбеков и постучал пальцем по лбу. Странно, но все его поняли. – Эх, нет на него Андропова!… Выпей с нами, Люся.
– Mersi [64].
– Mersi – «да», или mersi – «нет»?
– Эх, наливайте! Спаиваете вы меня, Нураз Нуразбекович. А мне еще к пальто пуговицы пришивать.
– Я тебя не спаиваю, Люся. Как можно – спаивать женщину! Но я требую от тебя отдачи на рабочем месте, – опять наливал майор.
– Так в чем же дело? Я – всегда s'il vous plait! [65] – Люська прикоснулась к нижней пуговичке халатика, угрожая расстегнуть ее для немедленной отдачи на рабочем месте.
– Отставить! – засмеялся майор Нуразбеков. – Не в том смысле – «отдачи». Тебе еще дочку из детского сада забирать, а у тебя одно на уме – отдача! Запомните, пожалуйста, Люсьена Михайловна: вы сейчас на работе. Я, Люсьена Михайловна, – ваш ра-бо-то-да-тель. Так уж получается. А в моей опергруппе работа сейчас такая – пить коньяк «КВВК». Улавливаете разницу от вульгарной пьянки на рабочем месте?… Ваша работа сейчас состоит именно в этом – пить с нами коньяк. Можем даже записать этот пункт в трудовом соглашении. Будете получать молоко за вредность, будете коньяк молочком запивать. А что, Люся, выходи замуж за Шкфорцопфа! А?… Согрей его, Люся. У него, кроме меня и командира, никого из друзей не осталось, а с нас – какой спрос? Ты Николай Степановичу ну очень правишься, он мне сам па допросе чистосердечно признался. А мы ему сразу – если, конечно, все пойдет по плану – погоны полковника, Героя Союза и персональный оклад. Соглашайся, Люся! Счастливой будешь. Свадьбу в «Красном» сыграем. Или в «Лондонском», по желанию невесты. Уж на такую свадьбу Николай Николаич денег не пожалеет.
– А что? Вот возьму и выйду за Николая Степановича! – дерзко отвечала Люся. – Вот номер будет!
– Вот и выходи!
Грядущий полковник и Герой Советского Союза Клаус Стефанович Шкфорцопф совсем порозовел, застеснялся, заерзал на стуле.
– Забыл, вы в армии служили, Николай Степанович?… Служили, служили… В какой, если не секрет?… В гитлеровском вермахте, наверно. Или у Власова?… Нет? Значит, в бундесвере, при Аденауэре. Ха-ха-ха!… Шучу, не обижайтесь! У вас какое звание запаса?
– Старший… – начал объяснять Шкфорцопф.
– Сержант?… Лейтенант?… Или куда пошлют?… – допытывался майор.
– Матрос.
– О-о-о! Что же вы молчали?!. Всем встать! Свистать всех наверх! Выпьем за Военно-морской флот!… Тогда мы вас не в полковники, а сразу в капитаны! Капитан 1-го ранга Шкфорцопф! Звучит! Ушаков, Корнилов, Нахимов, Шкфорцопф! На капитанском мостике, с кортиком, с крабом на фуражке, в белом кителе из роз впереди Исус Христос! Будете у нас замком по морде. Не поняли? Замкомпоморде – должность такая: заместитель командира но морским делам. Л-лева р-руля!… Пр-рава р-руля!… Полный впер-ред!… Сто-оп машина!… – нес ахинею опьяневший (опьяневший ли?) майор Нуразбеков. – А вы кто но национальности… виноват… вы кто но военной части, командир?
– Это – военная тайна, – ответил Гайдамака.
– Люблю! Люблю военные тайны! Давайте, выкладывайте. Не бойтесь, у нас – можно. У нас все можно.
– Я давал подписку о неразглашении.
– Ну как хотите, засекреченный вы мой человек! Я и без вас знаю: рядовой ракетного спецдивизиона. Что вы там делали, рядовой? Баллистическим ракетам хвосты крутили?
– Вроде того. Ядерным бомбам запалы ставил.
– Тоже красиво, – уважительно сказал майор. – Почему не выслужились в командиры?
– Попробовал – не получилось. Два дня был младшим сержантом, но разжаловали за то, что в пьяном виде не отдал честь замполиту и послал его на три буквы.
– У матросов нет вопросов.
– У Советов нет ответов, – тоже в рифму поддержал Гайдамака.
На него, кажется, опять снизошел стих. В армии он служил при ракетно-ядерном щите Родины в брянских лесах, где в самом деле крутил хвосты баллистическим ракетам, заправлял их топливом, от которого его смуглая кожа пошла белыми пятнами, как у леопарда. Однажды в белорусском лесу на боевом посту у этой длинной дылды на него снизошел стих на известный мотив, и он прочитал его Нуразбекову:
Дымилась, падая, ракета,
И от нее бежал расчет.
Кто хоть однажды видел это,
Тот хрен к ракете подойдет.
Гайдамаку понесло дальше: после общения с баллистическими ракетами он возненавидел любую технику сложнее велосипеда. Велосипедом он занялся поздно, ему в детстве не хватало велика. Он всегда испытывал тоску по коню. Он быстро вошел в сборную страны, потому что был упертый, как ишак, его любили друзья, соперники, публика, даже судьи. Отчаянная храбрость, веселый нрав, рыцарское благородство. Когда проехался по берлинской стене, то на середине стены попрыгал на велосипеде. Западные немцы прикрыли глаза от ужаса, мальчишки в восторге обалдели. Натура артиста, игрока. Давил 90 километров в час. Тренер кричал: «Так нельзя ездить, козел! Ты раз сто спуртовал, но тебе не дадут уйти!» Гайдамака отвечал: «Сегодня сто раз дернулся, завтра дернусь сто двадцать. И уйду». «За десять лет я участвовал в 947 соревнованиях, прошел 726 тысяч километров – то есть долетел до Луны, облетел и вернулся».
Все в кабинете были в восторге, в особенности майор Нуразбеков:
– Героический вы человек. Уважаю. Наверно, с губы не вылазили?
– Нет. Там каждый человек на счету. Губа считалась отдыхом.
– Вот кого мы – в полковники! И в наградную реляцию с вручением медали «Золотая звезда» и ордена Ленина.
– Себя, наверно, тоже не забудете? – поинтересовался Гайдамака.
– Нураз Нуразбекович у нас далеко пойдет, – ответила за майора Люська.
– Куда подальше, – ляпнул, не сдержался Гайдамака. – Если милиция не остановит.
– Высоко пойду, – поправил Люську майор Нуразбеков, игнорируя милицейскую шутку Гайдамаки.
– В председатели КГБ на Лубянку? – предположил Гайдамака.
– Точно. В феликсы-эдмундовичи. Помните, со школы… Как там у Маяковского: «Делать жизнь с кого? – С Феликса Дзер-жин-ско-го!»
Майор за словами в карман не лез, а свободно ими жонглировал, – но странные, опасные были его слова.
Выпили за Военно-морской флот, дай ему Бог здоровья! За разговорами и аппетит нагулялся. Похватали ножи и вилки и с жадностью набросились па свиные отбивные с гречневой кашей; Люська же, опять не закусив, а запив коньячок водой из сифона, развесила одежду Шкфорцопфа на свободном стуле и поехала на своей телеге, как на самокате, мыть посуду, пообещав вскорости вернуться пришивать пуговицы на пальто.
– А насчет «если милиция не остановит» – это вы не правы, командир, ох, не правы, – проговорил майор с полным ртом гречневой каши. – Особенно здесь, в логове КГБ, милиция не котируется. Сейчас дожую и объясню…
Майор откинулся на стуле, прожевал отбивную с кашей, поковырял в зубах спичкой, запил «Боржоми», опять наполнил рюмки и продолжил свои странные речи:
– Хочу поднять тост за советскую милицию!
ГЛАВА 7. Бой со львом
Конечно, условия художественного творчества не допускают полное согласие с реальностыо; например, нельзя изобразить смерть от яда так, как она происходит па самом деле. Нужно, чтобы читателю было ясно, что это только условность, но что он имеет дело со сведущим писателем.
А. Чехов
Но не выйти на финал против Льва Толстого – этого поступка (вернее, этого не-поступка) Хемингуэю никто бы не простил. Трус, сказали бы все. Эрнесто сам себе не простил бы трусости. Толстой был страшен. Зверь, кулаком его сбить нельзя, можно только задушить в женских объятиях. До этого Толстой выиграл бои у самого Вильяма Шекспира, у Жан-Жака Руссо и даже у Лоуренса Стерна. Великий Лев вышел па ринг в потертом крестьянском зипуне, по в хороших сапогах, походил но рингу, попробовал пружинистость деревянного настила, что-то ему не понравилось, ему вообще ничего не правилось. Он грязно выругался непроходимым русским матом. Он был растренирован, давно охладел к боксу, всех спортивных репортеров коротко посылал «nah…», ему все было до фени. Перед боем он выставил офирской федерации бокса единственное условие – драться без денежного приза. Деньги он ненавидит, сказал он. Федерация не понимала Великого Льва. Его никто не понимал. Он играл в бокс не по правилам, не брал денег. Толстой всем надоел, все болели за Эрнесто. Рефери на ринге готов был считать в его пользу. Секундантами Хемингуэя были Hertrouda Stein [66] и Scott Fitzgerald [67]. Хемингуэй видел толстое бледное лицо Гертруды в красном углу. Толстое старушечье лицо Гертруды Стайн то и дело сморкалось куда-то под ринг, зажимая ноздрю указательным пальцем, и утиралось хэмовским вафельным полотенцем. Рядом с ней Скотт Фицджеральд вовсю прикладывался к бутылке с виски.
– Хочешь глотнуть? – спросил Скотт, подставляя табуретку под Эрнесто в перерыве после первого раунда.
– Дурак – сказал Эрнесто.
Скотт Фицджеральд набрал в рот виски и выдул брызги в лицо Эрнесто.
– Страшно? – спросил Скотт.
– Ро houyam, – сказал Эриесто.
– Брешешь, – сказал Скотт.
– Немного боязно, – сказал Эрнесто.
– А мне за тебя очень страшно, – сказал Скотт.
– Да, очень страшно, – сказал Эрпесто. – Ну и несет же от тебя.
– А ты ложись, – сказала Гертруда, размазывая вафельным полотенцем капли виски по лицу Эрнесто. – Прямо падай на ринг и лежи до счета «десять».
– Так нельзя, – сказал Эрнесто.
– Нужен один удар, – сказал Скотт. – Чтобы сразу вызвать у читателя подсознательный сексуальный интерес к литературному произведению (нравственно оно или безнравственно), его название должно состоять из одного слова, как один сильный удар – «Библия», «Одиссея», «Гамлет», «Возмездие». Можно из двух – «Великий Гетсби», «Кама Сутра», «Прощай, оружие!», но это слабее. Три слова – перебор, но иногда возможны – «Война и мир», где союз «и» не вполне слово; или «Сто лет одиночества», где слово «сто» обозначает цифру. Названия, содержащие более трех слов, не поднимают сексуальной волны и не запоминаются читателю. Так говорил Фрейд в «Сексуальных технологиях 3-го порядка».
– Ты пьян, Скотт, – сказал Эрнесто.
– Начинать роман следует с какой-нибудь случайной фразы: «После того как медицинская комиссия признала его полным идиотом, Швейк ушел с военной службы и промышлял продажей собак, безобразных ублюдков, которым он сочинял фальшивые родословные».
– Ты пьяный скот, – сказал Эрнесто.
Лев Толстой обходился без тренера и даже без толкового секунданта. Перчатки ему завязывал его личный врач, лысенький доктор Душан Петрович Маковицкий, чех, который ничего в боксе не смыслил. Маковицкий был очень добрым человеком, убежденным антисемитом и противником насилия, поэтому Толстой взял его и в лечащие врачи, и в секунданты – хороший врач должен быть убежден хоть в чем-нибудь. В перерывах доктор Маковицкий наливал из зеленой бутылки родниковую воду в белую эмалированную кружку, и Толстой жадно глотал родниковую воду из эмалированной кружки, высоко задирая свою седую бороду. Бородища у Толстого была, конечно, некорректная, многие боксеры обижались на него за эту некорректную бороду, которая закрывала его подбородок и грудь, сбивала сопернику прицел кулака и аммортизировала удар. Брови у графа тоже были некорректные, эти брови Толстой в юности нарочно сбрил да еще припалил свечой, чтобы новые брови отросли густые и жесткие, как канаты; такие некорректные брови трудно пробить кулаком и пустить кровь. В правилах спортивных единоборств нигде не записан запрет бороды у спортсмена: борода-не-борода – дерись! А ведь борода мешает не только психологически, когда перед тобой развевается черная, рыжая или седая мочалка, но и физически – в потных соприкосновениях борода колет, щекочет, трет шваброй по раскаленному телу, и Хемингуэй специально к бою с Толстым отрастил и себе бородку, чтобы смутить Толстого и скрыть свой квадратный подбородок. Но Великому Лео было все до фени. Он не порхал по рингу, как Анри Бейль-воробей, не бил с размаху, как Иван Тургенев, он вообще не бил; он коряво ходил по рингу на своих кривых кавалерийских ногах в длинных черных трусах по колено и лишь имитировал удары своими кривыми руками артиллериста. Из глубины огромных подбровных впадин на Эрнесто Хемингуэя смотрели желтые внимательные неандертальские глаза. Вся сила Великого Льва была в этих желтых умных глазах. Это не были ленивые хитрые глаза зверя – никакого зверя Эрпесто не испугался бы, не зря он дразнил африканских львов. Этот человек был страшнее любого зверя – этот человек был умнее и зверее самого Эрнесто.
– Я подслушаю, о чем они говорят, – сказала Гертруда Стайн и направилась в обход ринга к противоположному углу. Потом вернулась и сказала, нисколько не удивляясь: – Нам конец. Знаете, ребята, о чем они говорят? Они говорят об употреблении французского языка в русской литературе.
Вот какие разговоры между Львом Толстым и Душаном Маковицким подслушала Гертруда Стайн в перерывах между раундами:
– Лев Николаевич, почему у вас Наполеон в «Войне и мире» говорит то по-русски, то по-французски? – спрашивал Маковицкий, обмахивая Толстого полотенцем.
– Меня об этом уже спрашивали, mon ami, – для чего в моем сочинении on dit, поп seulement русские, mais et французы, tantot en russe, tantot en francais? Reproche в том, что лица on dit et ecrivez en francais в русской книге, подобен тому упреку, qui бы сделал personne, глядя аu tableau и заметив в ней noir пятна (тени), которых нет в действительности. Peintге не повинен в том, что некоторым ombre, сделанная им аu face tableau, представляется noir пятном, которого не бывает в действительности, mais peintre повинен seulement в том, si тени эти положены неверно et грубо. Занимаясь эпохой начала нынешнего века, изображая русские лица известного общества et Buonaparte et французов, имевших такое прямое participation в жизни того времени, je sans intention захопився формой воображения того французского склада мысли больше, чем це було noтpiбнo. Apres tout, не заперечуючи те, що положенные мною тени, probablement, неверны et незграбнi, je желал бы seulement, чтобы те, которым покажется tres смiшно, как Napoleon розмовляе tantot en russe, tantot en francais, знали бы, что это им кажется тiльки вiд того, что они, как personne, смотрящий аu portrait, видят не face со светом et плямами, a noir tache audessous de носом [68].
– То же самое и с ненормативной лексикой, – продолжал Толстой в ауте между вторым и третьим раундом. – Главное и драгоценнейшее свойство искусства – его искренность. Когда Кутузов после Бородинского отступления говорит, что «французы будут у меня говно жрать», я не могу в целях ложно понимаемой художественности заменить это слово на какое-нибудь другое – например, на французское «merde» или на русское «дерьмо», или на украинское «гiмно», или на аптекарское «кал»; но с целью ненарушения художественной правды оставляю это грязное русское слово в том виде, в каком оно было произнесено Кутузовым после Бородинского сражения.
– Лев Николаевич! Ну, «govno» – это еще туда-сюда, это слово и я могу выговорить, но есть и другие слова… – сказал Душан Петрович, раскручивая пропеллером перед лицом Толстого мокрое полотенце.
– Какие же еще слова, Душан Петрович?
– Я затрудняюсь… Разве сможете вы, граф Толстой, послать человека на три буквы?
– Nah… что ли? Конечно! Мое любимое слово. Послать nah… плохого или глупого человека – за милую душу! Подумайте, Душан Петрович, – если я каждый день слышу о женских затычках и прокладках, о подтирках, горшках и унитазах, о всяких сексуальных аксессуарах, которые напрямую вызывают у меня ассоциации с образами человеческого низа и зада – тут я полностью согласен с Фрейдом, – то почему я не должен называть эти образы своими именами?
Эрнесто не имел определенного плана на финальный бой, он не знал, что будет делать. Как-то отмахиваться, отбиваться, выжидать. Ему мог помочь только случай. Мало ли что случается на жизненном ринге. Проломится ринг, рухнет потолок…
Богатый высокомерный янки из англосаксов, сидевший рядом с Гайдамакой, но болевший почему-то не за Эрнесто, а за Толстого, – вдруг покраснел, его чуть инфаркт не хватил.
– Вам плохо? – спросил Гайдамака по-русски. Американец побагровел и посмотрел на него.
– Вызвать вам врача? – спросил Гайдамака по-английски.
– Да пошел ты на… – тяжело дыша, ответил этот типичный янки на чистом русском. (Потом они познакомились; оказалось, что Гайдамака сидел рядом с основоположником троцкизма – это был тоже Лев, но по фамилии Бронштейн, которому мексиканский художник Ривера обещался проломить голову ледорубом за то, что тот спал с его женой.)
В этот момент граф Толстой принюхался и почувствовал от Эрнесто запах виски. Лев не выносил запаха алкоголя. В Leo проснулся настоящий зверь, неандерталец.
– Молодые писатели спрашивают: как вы пишете, как выучиться писать, – сказал Толстой. – Я отвечаю: писатель пишет не рукой, не головой, а жопой. Жопа должна сидеть на стуле и никуда не бегать – вот главный секрет писательства. Волка кормят ноги, писателя кормит жопа.
После этих слов Hertrouda Stein без согласования с Эрнесто выбросила на ринг вафельное полотенце.
– Все вы – потерянное поколение, – сказала Гертруда Стайн.
ГЛАВА 8. Обед в доме с химерами (продолжение)
Как отрадно было бы увидеть в прозаических произведениях пример того поэтического беспорядка, того живого хаоса, о котором мы, запуганные литературными учителями, скоро не будем уже сметь даже мечтать.
Лев Шестов. Апофеоз беспочвенности ТОСТ ЗА СИДОРА
– Нет, я передумал, – сказал майор Нуразбеков. – За советскую милицию мы выпьем потом, а сейчас предлагаю выпить за Юрия Владимировича Андропова, стена кремлевская ему пухом! Имел я с ним однажды беседу – да, да, да, с самим Андроповым, – что тут удивительного? – демократичнейший мужик был, – точнее, не я с ним имел беседу, а он меня имел. Имел он меня в городе Киеве, в матери городов русских – до сих пор, кстати, не пойму, почему Киев – именно «мать» городов русских, а не «отец»? – Нестор-летописец, похоже, напился и перепутал женское и мужское начало. Было это лет десять назад в каком-то решающем, завершающем или определяющем году – точно не помню. Я тогда после окончания циркового училища и службы в Советской Армии стажировался в республиканском КГБ, около памятника Богдану Хмельницкому, охранял тело одного нашего закрытого космо-авиаконструктора – сейчас он уже почти рассекречен, в «Правде» статья второй год лежит, – ждут, пока помрет. Скоро о нем прочитаете. Золотой старикан, с юморком, дважды Гертруда, бронзовый бюст для Жмеринки уже, наверно, отлит, а фамилия его не Сидоров, и не Сидоренко, и даже не Сидорович, а совсем простая – Сидор. Владимир Кондратьевич Сидор. Лауреат всех, премий; простой, как Ленин; прямой, как угол дома, через два слова – мат, через две фразы – антисоветчина. Почему не сидел в ГУЛАГе – загадка природы. Целый год был я у него телохранителем. Куда он, туда и я… Но выпьем пока за Андропова – это длинная история…
Выпили пока за Андропова, а почему – неизвестно.
– Ну и надоел же я Сидору! – продолжал майор, не закусывая. – С прежним своим телохранителем Сидор сам справлялся – только тот зевнул (лейтенант уже в летах был и отягощен семьей), на ворон засмотрелся – ау, Сидор! Нету Сидора! Умел, как Ленин, от хвоста избавляться. Или честно договаривались: Сидор – налево, по своим кобелиным делам – силен был старик по этому делу, всегда у него в штанах стояло; а телохранитель – направо, в кино или домой к семье, к телевизору. А вот со мной, со стажером – фиг вам! Очень уж я ответственно относился к порученной работе. Сидор утром из дому выходит, на работу в институт или в свой почтовый ящик – я уже тут как тут, дверцу в персональной «Волге» распахиваю; он в кабинете кулаком на министров стучит, кричит: «Доколе!!!» – я в приемной делаю вид, что книжку читаю, а сам – секу! Он по цехам – я за ним, он посрать – я дверь туалета телом прикрываю, он – туда-сюда, я – туда же. Он меня гонит в дверь – я лезу в окно. Наконец Сидор взмолился:
«Нураз, – говорит, – дурак ты узкоглазый, татаро-монгол, эфиоп твою мать, я тебя как сына люблю, но что же ты со мной в мирное время делаешь?! Ты же Киева еще не видел! Мать городов русских! Что ты за мной, как верблюд за иголкой, ходишь? Делать тебе больше нечего? Иди, погуляй! Смотри, какие женщины! Иди, поставь! Весна! Каштаны! Украина! Крещатик! Схылы Днепра! Денег нет – вот тебе на ресторан. Оставь ты меня в покое, у меня свои интимные дела есть… Николай Степанович, может быть, вам сразу полный стакан водки налить, чтоб потеплело?
– Полный… стакан? – переспросил Шкфорцопф, уныло ковыряя вилкой в гречневой каше. – Я… подумаю.
– Подумайте. В общем, не сразу, но постепенно, Сидор меня уговорил, приручил, перевербовал в свою веру – да и как иначе: я – мальчишка, а он – старый потертый Сидор. Объяснил он мне, как надо жить, чтобы по утрам не было мучительно больно: главное в жизни, говорил Сидор, Свобода, и если работа тебе надоела, то работу – направо, а сам – налево, чтобы сполна использовать все степени Свободы, присущие человеку, включая свободу слова. Философия Сидора была простая: «ничегонеделанье». Что? Труд? Сидору не нравилась коммунистическая идея, что основой для счастья есть труд. Он вспоминал хиньского философа Лао-дзы, который учил, что высшее счастье и отдельных личностей, и народов есть последствие не труда, а, наоборот, «ничегонеделания». Все зло людей, говорил Сидор словами Лао-дзы, начинается с того, что они делают то, чего не надо делать. И поэтому люди избавились бы от всего зла личного и общественного, если бы они ничего не делали. И я думаю, говорил Сидор, что он полностью не ошибается. «Когда мне говорить с вами про философию, мораль и религию? Мне надо издавать газету с тремя с половиной миллионов подписчиками, надо строить железную магистраль, рыть Панамский перешеек, проектировать лунный челнок, идти на партсобрание, дописать 28-й том своих сочинений». Так говорит каждый из нас. А вот что говорил мудрейший Экклесиаст: «Кто передвигает камни, тот может надсадить себя, и кто рубит дерево, тот может подвергнуться опасности от него». Точно! Уже настало время изменить понимание жизни, отказаться от ее поганского устройства, заняться собой. «Сойдет за мировоззрение», – любил говорить Сидор. «На Луну на челноке не долетишь, – говорил Сидор. – Тут нужна особая сила, вроде кейворита у Уэллса. Тут трэба помиркуваты». И зажили мы с ним душа в душу: Сидор – направо, я – палево. Вернее, наоборот – все чаще «налево» он; очень уж старый кобель это дело любил… «Без женщин жить не мог на свете, нет, в них солнце мая, в них весны привет», – пропел майор. – Что надумали, Николай Степанович?
– Что ж, налейте мне… Нураз Нуразбекович… полный стакан… водки, – раздумчиво произнес Шкфорцопф. – Я, пожалуй, выпью… за вашего Сидора. Он мудрый человек.
– Правильно, пьем за Сидора! – тотчас согласился майор. – А советскую милицию держим в уме.
– Насчет труда и ничегопеделанья ваш Сидор абсолютно прав, – говорил Шкфорцопф, пока майор наливал. – Тот же Лао-цзы учил: достаточно сделать одно дело в день – но сделать его хорошо, – второе дело можно оставить на завтра.
– В мире мудрых мыслей! Я это запишу. Это ж сколько дел можно за год переделать? – прикинул майор. – 365 дел! А в високосном – 366!
Опять выпили, причем майор Нуразбеков налил Шкфорцопфу водку в тонкий стакан по-трясогузски, по «марусин поясок», и Николай Степанович, к восхищению Гайдамаки, без глотков залил в себя полный стакан водяры и даже не вздрогнул. Поставил стакан на стол, задумался, чем закусить; да так задумался, что закусить забыл; выбрался из больничного халата, стащил с худющих ягодиц больничные же черные трусы и, зачем-то прикрывая ладонью свои мужские достоинства, задумался над одеждой: с чего начать надевать?
Начал с надевания вязаных носков.
«Воду, что ли, пьет вместо водки? – вдруг засомневался Гайдамака. – Ну не может же человек с такими тощими ягодицами так дуть водку!»
– А целую бутылку водки сможете в себя залить, а, Николай Степанович? – спросил Гайдамака, вспомнив отца Павла.
– Смогу… – равнодушно ответил Шкфорцопф, выворачивая выстиранные трусы па правую сторону.
И Гайдамака поверил этому равнодушию: сможет!
– Сможет, сможет, – подтвердил майор Нуразбеков. – Время есть, сами увидите. Вы у нас еще и не такого насмотритесь.
– Что там дальше было, Нураз, с вашим Сидором? – спросил Шкфорцопф, прыгая одноногой цаплей посреди кабинета при надевании трусов.
ГЛАВА 9. Война
«Почему глава без эпиграфа?»
Редактор Нападение. – Маршал Бадольо. – Маруся Никифорова. – Операция «Эдем». – Русская помощь. – Гарем-бронепоезд. – Песнь песней. – Гибель Сашка. – Легенда о хлопчике Назарчике. – Воскрешение Сашка. – По долинам и по взгорьям.
Нападение Италии на Эфиопию с дальнейшим прорывом к Офиру было подгадано Муссолини в день национального офирского праздника исхода Адама и Евы из рая между 12 и 14 декабря. Дуче занял важнейший порт – Джибути – и двинулся с 500-тысячной армией по железной дороге (которую гайдамаки то и дело взрывали) к Аддис-Абебе. Применялись бомбежки, иприт, у эфиопов не было огнестрельного оружия, они с копьями бросались па танки.
Эфиопы, темный, обожженный солнцем народ, почему-то никак не хотели принимать итальянский ограниченный воинский контингент с хлебом-солью. Маршал Бадольо хотел как лучше, но эфиопы совсем озверели и бросались на проходящие танки мирных культурных итальянцев, которые хотели, чтобы тихо было. Муссолини думал, что ему это так сойдет, что итальянцы прошагают по Эфиопии, как на параде мимо его дворца, не видя кукишей в карманах чернокожего населения, и все будет хорошо. Он был не прав – у полуголых эфиопов кукишей в карманах не было, а началось отчаянное сопротивление, эфиопы защищали не только родину, но и Офир за своей спиной.
За убийство итальянского генерал-губернатора маршал Бадольо приказал казнить 30 тысяч эфиопов, развешал трупы на столбах вдоль железной дороги.
Маршал Бадольо был как две капли похож па доброго безногого дедушку Максюту (тот ездил с Марусей Никифоровой и Сашком по Гуляй-граду на тачанке с двумя «Максимами» и ящиком водки и палил в окна обывателей из пулемета. Тачанка была увешана дорогими персидскими коврами, на дышле реял Марусин кружевной бюстгальтер, конфискованный во время грабежа екатеринославского магазина дамского белья. Кучер хлестал лошадей, Сашко играл «Интернационал», дед Максюта сидел на коленях у Маруси. У дедушки Максюты не было обеих ног, но все остальное было при нем, и это самое главное – иначе зачем бы он понадобился Марусе? Без ног даже лучше, удобней. Максюта очень походил на итальянского маршала, безумный был инвалид и великий дофенист). Но речь сейчас о Бадольо. У него было две ноги. Вооруженная до зубов 500-тысячная армия итальянцев ворвалась в Эфиопию из Эритреи, а на эфиопском побережье высадила красноморские десанты и двинулась в глубь страны на Аддис-Абебу, чтобы потом развить наступление на Офир и окружить Лунные горы. Муссолини наконец-то решился захватить Офир – «Эдемом» эту страну он называть не решался. Гамилькар III эвакуировался в свою резиденцию в Лунные горы и оттуда руководил сопротивлением. Райские врата замаскировали, а после налетов итальянской авиации демонтировали, смазали машинным маслом и надежно спрятали. Лига Наций бросила Эфиопию на произвол судьбы, никто не хотел вмешиваться. Правда, русские предлагали помощь, но взамен потребовали подписать секретный протокол о пропуске Красной Армии к Красному морю через Румынию, Болгарию, Турцию, Палестину и Египет. Речь шла о рае земном.
Сераль Гайдамаки превратился в передвижной образцово-показательный гарем-броненоезд и воодушевлял всю Африку, поднимая ее на борьбу с захватчиком, – жены Гайдамаки к тому времени уже являлись символами, святыми матронами каждого африканского племени. Они обладали всевозможными женскими прелестями, умениями и достоинствами. Краткая характеристика каждой невесты напоминала Песнь Песней (даем в сокращенном, грубом и испорченном цензурой подстрочном переводе):