Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Голубой бриллиант

ModernLib.Net / Криминальные детективы / Шевцов Иван / Голубой бриллиант - Чтение (стр. 13)
Автор: Шевцов Иван
Жанр: Криминальные детективы

 

 


Этого и боялись оккупационные власти, и мэр Москвы Попов с благословения президента Ельцина закрыл плотной стеной из сотен самосвалов и грузовиков, из тысяч омоновцев, вооруженных щитами и дубинками милиционеров и солдат, все подходы к центру столицы, где у Кремлевской стены, у могилы неизвестного солдата струится трепетное пламя вечного огня. Это была очередная глупость оккупационных властей, опасающихся народного восстания. Демонстранты несли алые и андреевские флаги, транспаранты с надписями: «Долой правительство предателей», «Нет сионизму!», «Капитализм не пройдет!», «Армия и народ — едины!», «Восстановить СССР!», «Ельцин — Иуда!» Несмотря на решительные лозунги, настроены люди миролюбиво, по-праздничному. Совсем иное настроение царило среди властей. Преступник всегда думает, что рано или поздно наступит час расплаты, и страх толкает его на новые преступления. Так было и 23 февраля. Мирную демонстрацию встретили дубинки омоновцев, и праздник превратился в кровавое воскресение. Россия это запомнила, и час возмездия грядет.

Запомнился этот день Иванову и Якубенко. Вместе с тысячами москвичей они хотели пройти к Вечному огню и возложить алые гвоздики на могилу Неизвестного солдата. Путь им преградила милицейская цепь. Якубенко — он был в штатском — представился капитану милиции и предъявил удостоверение Героя Советского Союза. «Не могу пропустить, товарищ генерал, — извиняющимся тоном сказал капитан и смущенно потупил глаза. — Не велено. Приказ». «Чей приказ?» — с трудом сдерживая себя, спросил Дмитрий Михеевич. «Мэра Москвы», — почти шепотом обронил капитан и украдкой посмотрел по сторонам. Затем, прикрыв веками глаза и сдержав тягостный вдох, бросил на генерала печальный, полный сочувствия взгляд, кивнул головой в сторону узкого прохода и неуверенно пробурчал: «Пройдите». Капитан, очевидно, догадывался, что далеко генерал не пройдет: его остановит следующая цепь уже омоновцев. А те ребята крутые, с ними не договоришься.

Так точно и случилось. Первая цепь омоновцев встретила Якубенко и Иванова не просто не дружелюбно, а даже агрессивно. На его удостоверение посмотрели с подчеркнутой иронией и неприязнью. «Нельзя!» — скрипучим нервозным голосом ответил страж, облаченный в доспехи.

— Позовите старшего, — очень спокойно попросил Якубенко.

— Я здесь старший, — раздраженно зыкнул омоновец. В его глазах Якубенко прочитал самодовольство данной ему власти и ожесточение. Генерал попытался вступить с одетыми в броню людьми в разговор «по-человечески», объяснить, что он и его фронтовой друг никаких противозаконных действий не намерены предпринимать, что их единственная цель — возложить цветы на могилу солдата. В ответ — полное непонимание, даже насмешка и высокомерие.

— Да кто же вы такие? — глухо выдавил из себя генерал, пристально всматриваясь в лица омоновцев. — Кто вас сделал такими? Ваш долг — бороться с преступниками. А вы… вы против народа. — И с недоумением к Иванову, — Алеша, ты что-нибудь понимаешь? Где мы находимся? Что случилось с нашей державой?

— Как видишь — она оккупирована.

— Кем? Кто оккупанты? Или это сон — кошмарный сон?.. Нет, ничто и никто меня не остановит! Никто не лишит меня моего праздника!.. Я дойду, солдат, до твоего Вечного огня!

С этими словами генерал Якубенко, дрожа и задыхаясь от гнева, двинулся на бронированную цепь. В этот момент он напоминал разъяренного льва, страшного в своем бесстрашии, и в цепи омоновцев образовалась узкая щель, через которую он прошел. В след генералу летел неистовый зык того, кто только минуту назад сказал ему: «Я здесь старший!»:

— Гражданин! Остановитесь!.. — И четверо молодых, здоровых стражей порядка бросились за семидесятилетним ветераном и сбили его с ног. Иванов попытался было пройти за другом, но, получив в грудь толчок щитом, качнулся назад и едва устоял на ногах. Алексей Петрович посмотрел каким-то сложным взглядом на молодого краснолицего парня, пытаясь сквозь прозрачный щиток каски посмотреть ему в глаза, и сокрушенно дрогнувшим голосом проговорил:

— Какая же мать тебя родила? А ведь деды ваши воевали в одном строю с моим генералом, вместе в атаки ходили. А вы предали, все предали — и славу отцов, и Родину предали Бушу и его продажным псам. Иудам служите, господа-товарищи.

Обидчик его скорчил веселую победную гримасу и занял место в порушенной цепи. Гримаса на бессмысленном ухмыляющемся лице высекла в сознании Иванова жуткую мысль: «А ведь такой будет стрелять и в отца родного. Буш прикажет Ельцину, Ельцин Попову, Попов своему лакею, и прольется святая, невинная кровь».

Удар дубинки пришелся по плечу. Якубенко покачнулся, выронил гвоздику и упал на колени. Перед глазами расплывались туманные круги. Горький комок обиды застрял в горле, мешал не то что говорить, дышать мешал. В ушах звучал надтреснутый голос «победителя» — омоновца:

— Назад, давай назад!..

Тяжелый груз горечи, обиды и усталости взвалился на плечи генерала и давил, не давал ему распрямиться. Якубенко усилием воли попытался сбросить этот невиданный груз, но мешала боль в плече, и голос его обидчика скрипел неумолимым приказом:

— Назад, назад!..

И боевой генерал, познавший боль атак и змеиное жало фашистской пули, подчинился бесчестному окрику новоявленных победителей. Он тяжело поднялся и медленно удалялся от того места, где на холодной мостовой кровавым пятном позора и преступления оккупационного режима «демократов» алела растоптанная гвоздика.

Генерал Якубенко лежал на диване в своей квартире, погруженный в тягостные думы, давившие каменной глыбой на его сознание. В вечерних новостях телекомментатор, или, как их называют в народе, телефальсификатор, походя лягал «жалкую кучку красно-коричневых коммунистов, которых ностальгия по прошлому позвала на улицу под красные знамена». Услыша эту циничную ложь, Дмитрий Михеевич попросил жену выключить телевизор.

— Да его бы давно пора выбросить на свалку, — сказала жена, погасив непристойный экран.

— Он еще пригодится, — мягко возразил генерал.

— Когда?

— Когда восстановят советскую власть.

— Ты все еще веришь?

Вопрос жены больно отозвался в сердце, и генерал не ответил, хотя милицейская дубинка не убила в нем веры в возрождение страны. Напротив: сегодняшний день укрепил эту веру. Его радовало, что в колоннах демонстрантов на этот раз он видел много молодых людей: значит, замороченная желтой прессой и телевидением молодежь начинает «протирать глаза». Анализируя события истекшего дня, Дмитрий Михеевич хотел понять действия властей, фактически запретивших всенародный праздник. «Что толкнуло их на этот безрассудный шаг? — спрашивал он и отвечал: — страх перед неминуемой расплатой за те неслыханные злодеяния, которые они сотворили над страной и народом, плюс присущая так называемым демократам банальная глупость, инстинкт беззакония дорвавшихся до власти временщиков». Они напоминали ему банду грабителей, ворвавшихся в чужой дом: хватают все, что попадает под руку, набивают рты и карманы, жадные, алчные, ненасытные, лишенные элементарных норм приличия и морали. А напоследок крушат и ломают все, что не унести, чтоб не осталось хозяевам, когда те вернутся в свой дом. А в ушах жужжанием шмеля звучал печальный голос жены: «Ты все еще веришь?», отдаваясь ноющей болью в плече, по которому прошлась дубинка омоновца. Боль, которую он не сразу ощутил, теперь обострилась. К ней прибавилась боль души, вызывая мучительные страдания.

Он ждал, когда отойдет ко сну жена, чтоб в ее отсутствие осмотреть плечо: не хотел расстраивать. Она позвала:

— Иди, ложись, скоро полночь.

— Хочу душ принять, — спокойно ответил он. Важно соблюсти спокойствие и выдержку.

В ванной он снял рубаху и подошел к зеркалу. Рядом с красноватым рубцом — след осколка немецкой мины, — большой вздувшийся синяк — память о сегодняшнем празднике. И ноющая боль, разрывающая душу. А в мозг стучит все тот же вопрос, словно не дал он на него исчерпывающий ответ: «Какой все-таки смысл устроенного властями побоища?» Неужто только страх и банальный идиотизм? А может?.. И вдруг его осенила мысль: «демократы» проводили репетицию… на случай гражданской войны, о которой так настырно долдонит их пресса. Они хотели проверить: будет ли милиция исполнять их приказ — стрелять в народ? Ну, и какой же ответ? Будет?.. Генерал нерешительно покачал головой. Ему вспомнился капитан милиции, который пропустил его сквозь цепь, — вспомнил его смущенный, даже виноватый взгляд. Нет, этот не будет стрелять и приказ, не отдаст своим подчиненным. А как поведет себя армия в роковой час? На этот мучительный вопрос Дмитрий Михеевич не находил ответа. Логически ответ казался прост: армия не станет стрелять в народ, она займет сторону народа. Тогда почему она молчит сейчас, когда оккупационные власти довели народ до нищеты и измываются над ним, вопреки его воли и желанию разрушили созданное веками государство, насильно загоняют народ в допотопный, варварский рынок, вопреки Конституции навязывают капиталистический строй? Почему армия не защищает Конституцию и не наказывает тех, кто цинично попрал Основной Закон государства? Почему сыновья и внуки воинов Великой Отечественной не освободят свое Отечество от новых оккупантов?

Эти вопросы больно сверлили мозг генерала Якубенко, не давали покоя. Он все чаще вспоминал своих боевых друзей, которые полегли на фронтах, спасая свой народ, отстаивая свою воинскую честь и достоинство, и чувствовал вину перед ними, что не сумел выстоять в этой тихой, по-змеиному ползучей войне, что вовремя не распознал «пятую колонну», предав тем самым родных и близких, живых и мертвых, что позволил ей без сражений сотворить то, что не удалось Гитлеру. Иногда ему хотелось подняться на Останкинскую телебашню и прокричать на всю страну от Балтики до Курил: «Где вы, потомки Суворова и Кутузова, Жукова и Рокоссовского?!. Почему вы молчите в роковой для Родины час? Где ты, юный политрук Клочков, чьи огневые слова дошли до сердца каждого воина: „Отступать некуда — позади Москва!“ И не дрогнули, не отступили тогда в сорок первом, не сдали Москву. А сегодня Москва, грязная, загаженная и оплеванная торгашами, уголовниками, покоренная сионистами и преданная их агентурой, измывалась над светлой памятью миллионов Клочковых».

Думая об армии, генерал Якубенко приходил к убеждению, что ее не только деморализовали, оболгали, оскорбили — ее предали. Предали в августе девяносто первого года авиационные и десантные генералы в дни так называемого путча, и предательство это не было стихийным, а заранее спланированным, продуманным и взвешенным, и предатели ведали, что творили, и сознавали последствия своего предательства. О судьбе Отечества они не думали. Для них путеводной маршальской звездой была карьера; ради нее они готовы были служить хоть самому дьяволу. Конечно, думал Дмитрий Михеевич, умишко этих «авиаторов-десантников» оказался до предела скудным, не способным правильно разобраться в сложившейся обстановке, понять сущность «демократов», их лживую, мелкую, эгоистическую душонку. А их гражданская совесть и честь, мораль и нравственность едва просматривались не то что в военный бинокль — в астрономический телескоп. Все это вместе взятое и побудило их стать на сторону новоявленного Лжедмитрия. Ради авантюриста-самозванца они готовы были бомбить Кремль, как хвастливо заявил один из «героических защитников» Белого Дома. Конечно же, ради собственной карьеры. Но бомбить Кремль!.. Такая мысль могла прийти в голову только выродку, дегенеративному ублюдку, у которого сионистская пресса мозги заменила собачьим дерьмом. Якубенко не мог об этом думать без содрогания. Для трудового люда всего мира московский Кремль, лучезарный, осиненный сверканием рубиновых звезд, излучал надежду на справедливую, достойную человека жизнь. Свет кремлевских звезд пробуждал высокую мечту, согревал сердца праздничным горением. К нему тянулись люди труда из холодной тундры и таежных селений, далеких Курил и солнечного Приднестровья, от южной Кушки и легендарного Бреста, из знойной Абхазии и гордого Севастополя. Этот живительный свет под волнующий звон курантов созывал народы в единую братскую семью и был праведным заступником слабых, покровителем талантливых и честных. Он дарил людям радость, праздник души, и никто ни у кого не интересовался, какой он национальности: все были равны. И вот сбываются священные пророчества — восстал брат на брата… Этот свет вселял спокойствие и мужество вечно зеленой Кубе, не склонившей голову под бандитским прицелом американских ракет; воодушевлял многострадальных, бессмертных палестинцев на священный бой с самым жестоким и кровожадным человечества — сионизмом, поправшим их честь и свободу.

Кремлевские звезды!.. Острой болью заныло сердце генерала, молнией пронзило мозг: а вдруг по злой воле новых российских и московских правителей погаснет путеводный свет кремлевских звезд, и на башенные шпили вспорхнет общипанный, подобранный на свалке опереточный петух, олицетворяющий таких же опереточных нынешних хозяев Кремля? Ведь от временщиков любой мерзопакости можно ожидать. Временщик — он по своей сути алчный вор и громила-разрушитель. У временщика нет ни прошлого, ни будущего. Он живет одним днем, алчный, ненавистный, понимает, что часы его сочтены, и не хочет, боится думать о неминуемой расплате. Звезды погасит Гаврила Попов — коварный и столь же циничный господин. На память Дмитрию Михеевичу при имени мэра Москвы почему-то пришла строка из старинного романса: «Грек из Одессы, еврей из Варшавы…» Какая гремучая смесь.

Тревожные мысли скакали галопом, сбивались с канвы и вновь возвращались к своим истокам в прежнее русло. Армия. Почему она молчит? Чертова дюжина авиаторов — это еще не армия. Кремль они могут разбомбить, Москву превратить в руины, но Россия им не по зубам, даже преданная и распроданная, она расправит плечи, возродится из пепла. Якубенко понял, Горбачев и Ельцин по приказу из-за океана обезглавили армию, ее опытный генералитет, ее мозг, честь и совесть. Он знал офицерский корпус армии. Особой надежды он не возлагал на среднее звено, сегодня батальонами командовали те, кто в юности аплодировал Высоцкому и Пугачевой, командиры рот прошли через дискотеки, вдоволь наглотавшись поп-рокских помоев, взводные барахтались в перестроечной грязи сионистской прессы, радио и телевидения. Эти не выведут солдат на Сенатскую площадь. Ратные подвиги их отцов и дедов, патриотический дух вытравили из их сознания ловкие «политруки» их «Комсомольской правды» и «Московского комсомольца», мастера перекрашивать правду в ложь, а ложь в правду. Эти не бросятся на вражеский дзот.

Надежды таяли, но думы не отступали, а, напротив, наседали требовательно и неотступно — жестокие, безысходные. Он пытался отмахнуться от них, забыться, но не мог одолеть. («Погубить такую державу! Это необъяснимо, какой-то дьявольский жестокий рок!») Мысли больно буравили мозг, выматывали душу. Громоздились вопросы, много вопросов, один страшнее другого. Не было ответов. Он понимал, что не уснет до утра. Осторожно поднялся, чтоб не разбудить жену, босой прошел в кухню, принял снотворное — сразу две таблетки.

Сон надвигался медленно густой стылой тучей. — Дмитрий Михеевич погружался в него со всеми своими тревожными тяжелыми думами, которые превращались в зримые картины сновидений. Он думал о предателях Отечества и о неотвратимой каре, которая настигнет их. Мысленно он называл их имена, проклятые народом и отвергнутые историей. Он ставил их в один ряд с Гитлером и его подручными. Среди пожарищных руин ему виделась длинная перекладина с висельницей. Черные силуэты казненных зловеще раскачивались в серой дымке то ли тумана, то ли смрада. Якубенко насчитал тринадцать повешенных: чертова дюжина, и решил подойти ближе, чтоб узнать, кто они, и был удивлен, опознав в первом Гитлера. «Но он же сожжен». Рядом с фюрером повешенный за ноги головой вниз болтается Горбачев. Он жестикулировал руками и что-то говорил, энергично, бойко, но слов его не было слышно. Он дергал за сапоги своего соседа, повешенного, как и Гитлер, ногами вниз. В этой тучной бочкообразной фигуре, обтянутой белым мундиром, Якубенко узнал Геринга. А рядом с ним, и опять же вниз головой, болтался главный архитектор перестройки Александр Яковлев по соседству с Геббельсом. «Какое символическое родство душ», — подумал о них Якубенко, продолжая опознавать других казненных. Он с отвращением и брезгливостью увидел, как повешенный вниз головой Шеварднадзе, обхватив ноги своего соседа Гимлера, усердно, с кавказским восторгом лобызает его сапоги. Удивила его и еще одна «картина»: по соседству с фашистским генералом болтались вниз головой двое наших, то есть бывших советских, — один с голубыми, другой с красными лампасами. Он не мог их узнать, потому что свои лица они стыдливо закрывали руками. «Отчего бы это? Неужто совесть заговорила?» — подумал Дмитрий Михеевич. Потом это отвратительное видение растаяло в смрадной дымке, и только одна мысль, облегчившая душу слабым утешением, проплыла в сознании генерала Якубенко: «Все-таки справедливость восторжествовала, преступников и предателей настигло возмездие», и мысль эта слилась с бессмертными словами Лермонтова: «Но есть и Божий суд… Есть грозный судия: он ждет…»

И с этой мыслью перестало биться сердце генерала-патриота.

Глава восьмая

ЛЕБЕДИЦА

1

Внезапная смерть друга и фронтового товарища потрясла Иванова. Только теперь он по-настоящему осознал и не разумом, а сердцем ощутил, кем был для него Дмитрий Михеевич, этот прямой, искренний, кристально чистый и неподкупно честный генерал. Их бескорыстную дружбу не могли поколебать или расстроить ни различия вкусов и мнений по второстепенным вопросам, ни иронические колкости, которыми они иногда обменивались, ни расхождение во взглядах на Октябрьскую революцию, на роль Ленина и Сталина в истории России (о роли Хрущева, Брежнева, Горбачева, Ельцина у них было полное единомыслие). Иванов был убежден, что Якубенко пал жертвой оккупационных властей временщиков, их сионистской диктатуры, которая испробовала свои клыки на ветеранах в День Советской Армии.

Тяжелой глыбой обрушилось на Алексея Петровича чувство одиночества, точно он был замурован в темнице на необитаемом острове. Москва, которая в августе прошлого года стала для него чужой и даже враждебной, теперь показалась оккупированной коварной сатанинской силой. Денно и нощно эта сила с картавым акцентом (как будто специально подбирали дикторов, не выговаривающих половины алфавита) издевательски хохотала в эфире, плевалась с телеэкранов, так что Алексей Петрович радио уже давно не включал, а по телевизору смотрел только новости. Первые девять дней после кончины генерала Иванов не находил себе места. Работать он не мог. Что-то оборвалось в нем, сломался какой-то механизм, без которого жизнь теряла смысл. Само понятие «жизнь» им воспринималось как работа, творческий труд, в который он вкладывал всю душу. В «цех» он не заходил, старался забыть о его существовании, о незаконченных произведениях, ожидающих рук мастера. Чувство одиночества смешалось с чувством безысходности и обрушилось на него тяжелой стопудовой глыбой, сбросить которую у него не было ни сил, ни желания.

Придя домой после поминок, Иванов впервые за девять дней заглянул в свой «цех», и первое, на чем остановился его взгляд, был незаконченный портрет Маши, завернутый в целлофан.

Что-то встрепенулось в нем, повеяло чем-то до боли родным.

Маше он решил позвонить завтра. А сегодня работал допоздна без передыха. В десять вечера зазвонил телефон, спугнув до самозабвения увлекшегося работой ваятеля. С комком глины в руке Алексей Петрович торопливо взял трубку. Звонила Маша.

— Я не поздно вас беспокою? — не поздоровавшись, извинительным тоном спросила она. — Вы не спите?

— Очень рад. Я собирался вам звонить, — взволнованно ответил он.

— Тогда — добрый вечер. Как там моя глина? Наверно, высохла?

— Она вас ждет, — задорно ответил он и добавил: — Завтра с утра. Можете?

— Постараюсь. К которому часу?

— Неплохо бы к десяти. А вообще чем раньше, тем лучше. И Настеньку возьмите с собой.

— Она нам будет мешать, — нетвердо, как бы спрашивая, сказала она.

— Нисколько. Напротив…

Его желание познакомиться с Настенькой радовало Машу. Она понимала его возбужденность и нетерпение сама испытывала эти же чувства. Все эти дни она думала о нем, несколько раз порывалась позвонить ему, но боялась показаться навязчивой.

На другой день ровно в десять вместе с дочуркой Маша была у Алексея Петровича. Еще дома и потом в пути она объясняла Настеньке, что едут они в гости к дяде Леше — Алексею Петровичу, тому, что подарил ей черноволосую куклу, что дядя этот очень добрый (не дедушка, а дядя), что он любит маленьких детей. Словом, произвела соответствующую подготовку. Это важно было еще и потому, что девочка не привыкла к мужской компании.

Алексей Петрович был несказанно рад этой встрече и не скрывал своего восторга. С Настенькой он сразу нашел общий язык, разложив перед ней заранее сделанные им из пластилина фигурки, и тут же показал ей, как они делаются, и снабдил ее пластилином: мол, попробуй лепить сама — это же так просто и занятно. Он с первых минут покорил девочку своим вниманием к ней. Маша ревниво наблюдала за ними и, к своей радости, пришла к заключению, что Иванов имеет подход к детям.

Войдя в «цех», она сразу обратила внимание на композицию «Ветеран» и на изменение, которое сделал автор. Теперь уже не над головой ветерана был написан лозунг, а на щите, повешенном на грудь, — «Будь проклята перестройка».

— Да, так лучше, — сказала она, кивнув в сторону композиции. — Теперь нет ощущения плаката.

— Представьте себе — жизнь подсказала, — сообщил он. — Иду по подземному переходу, сидит нищий, и у него вот такой транспарант на груди. Маша была приятно поражена, увидев почти законченную композицию «Девичьи грезы». Осталось только вылепить кисти рук. По просьбе Алексея Петровича она уже привычно взошла на «трон» и приняла нужную позу: в одной руке цветок ромашки, в другой — сорванный лепесток. Настенька отвлеклась от своего пластилина и с любопытством стала наблюдать за работой Алексея Петровича. И вдруг она с непосредственным детским удивлением и восторгом воскликнула, указывая ручонкой на композицию:

— Это мама! Моя мама. — В больших синих глазенках ее светились радостные огоньки. Потом обратила взгляд на стоящий рядом почти законченный портрет Маши, звонко и очарованно воскликнула — И тут мама! Две мамы…

— Устами младенца глаголет истина, — тихо вымолвил Алексей Петрович и нежно посмотрел на девочку.

Чутким сердцем матери Маша с благодарностью и теплотой уловила этот взгляд, и как бы в ответ в ее глазах вспыхнуло сияние любви. Ей захотелось рассказать ему о своих чувствах, о том, что все эти две недели она непрестанно думала о нем. Но чтобы не поддаться искушению, она заговорила о другом:

— Я рассказала в редакции о вашей скульптуре «Будь проклята перестройка» и других композициях. Наши заинтересовались, просили сделать несколько снимков ваших работ. Вы не возражаете? Я взяла с собой фотоаппарат.

— А зачем это нужно?

— Возможно, опубликуем. Краткий текст об авторе я напишу.

— Вы считаете, что это нужно?

— Крайне необходимо. Сейчас, когда перестройка выбросила искусство на свалку и заменила его «порнухой» и «чернухой», народ жаждет встречи с прекрасным, тем, что согревает душу, пробуждает разум и совесть, — страстно, порывисто заговорила она, и в мелодичном голосе ее звучали самоуверенность и тихое благородство.

— Ну, коль вы так считаете — я к вашим услугам, — с неподдельной кротостью и нежным смирением ответил он.

Маша любовалась Ивановым. Глаза ее влажно сияли. В эти минуты она была необыкновенно прекрасна, на что обратила внимание Настенька и с детской непосредственностью и нежностью сказала:

— Мамочка, ты красивая. — И затем, указав ручонкой на композицию «Девичьи грезы» и на портрет Маши, прибавила: — И та красивая, и эта красивая. — И, устремив глазенки на Иванова, вдруг попросила: — А вы меня сделаете красивой, как мама?

— Вот такой? — уточнил Алексей Петрович, дотронувшись рукой до портрета. Настя закивала головой, а Маша, улыбаясь, сказала:

— Настенька, ты ведешь себя нескромно, это в тебе что-то новое, тщеславия я раньше в тебе не замечала.

— И тебя сделаем, Настенька, потому что ты тоже красивая, как мама, — серьезно пообещал Иванов. И, сделав вздох облегчения, произнес тоном полного удовлетворения: — Вот и все. На этом поставим точку.

Он протянул Маше руку, и она, скрывая усталость и беспокойство, легко соскочила на пол.

— Сегодня у меня знаменательный день: обитель моя освящена задорным детским смехом, значит, счастье должно поселиться в этом доме.

— А что — есть такое поверье?

— Что дети приносят радость и счастье — разве это не так?

— Пожалуй, — благоговейно произнесла она. За скромной трапезой внимание Маши и Алексея Петровича было приковано к Настеньке, к ее неожиданным вопросам и поступкам. Девочка сразу воспылала симпатией к Алексею Петровичу, — очевидно, чувство матери передалось ей, — она шла к нему на руки, трогала его бороду и без умолку щебетала. Маша с умилением смотрела на дочь и Алексея Петровича. Лицо ее, освещенное яркими глазами, казалось прозрачным и кротким. Негромко и томно сказала:

— Дети лучше всех чувствуют человеческую доброту. Это не комплимент, а давно известная истина.

Не отпуская от себя девочку, ласково пристроившуюся на его коленях, Иванов заговорил, устремив на Машу очарованный взгляд:

— Все эти последние дни после кончины Дмитрия Михеевича я чувствовал в себе и вокруг себя какую-то беспросветную, щемящую пустоту. Я не знал, как и чем ее заполнить.

— Может, кем?

— Но где он, этот «кем»? И кто он?

— Может, «она»?

— Это еще лучше.

Наступила настороженная пауза. Маша понимала по глазам: он влюблен в нее, но первого шага не сделает. Догадывалась: ему мешает разница в возрасте. Он стыдится малейшего проявления чувств. Но выдавали очарованные глаза и тающий голос, полный любви и обожания. Тогда ей на память пришли есенинские строки:

…О любви слова не говорят,

О любви вздыхают лишь украдкой,

Да глаза, как яхонты, горят.

И она решилась первой сделать шаг:

— Я не гожусь? — устремила на него знойный взгляд.

Лицо ее пылало.

— Это мечта, о которой боязно подумать. Все последние три дня я ждал вашего звонка.

— И я ждала. А позвонить не решалась, зная ваше состояние. И все время думала о вас — на работе, дома, в дороге. Не поверите? — Голос ее тихий, нежный, взгляд тающий, томный.

— Верю и не верю. Мне кажется, это сон, и боюсь проснуться.

— Это явь. Чувство пустоты мне тоже знакомо. Одинокая и всеми забытая душа. А потом появились вы… и заполнили пустоту.

Невидимый барьер был сломан, и сломала его Маша. Теперь можно было разговаривать без недомолвок и намеков. И она продолжала расширять сделанный ею «прорыв»:

— Вы давно живете один. Извините за нескромный вопрос: и что, у вас в эти годы не было любовниц или любовницы?

Откровенный вопрос не смутил Иванова, он воспринял его как вполне естественный в доверительной беседе. И все же она заметила легкую растерянность на его замкнутом лице.

— Любовниц я не признаю, они не для меня, — ответил он и посмотрел на нее строго и упрямо. — У меня могла быть только возлюбленная.

— А разве это не одно и то же?

— Далеко не одно. Любовница — это нечто проходящее, несерьезное, вроде легкого флирта. Возлюбленная — это божество. Это неземное, небесное, предмет неугасимого обожания, очарования, преклонения.

— А оно возможно — «неугасимое», не в романах, а в жизни?

— Я убежден, что возможно. Хотя в жизни оно, к сожалению, встречается нечасто. Почему-то возлюбленные редки, как голубые бриллианты.

— У вас был голубой бриллиант?

— Не было и нет. К сожалению. Не повезло. Но я всю жизнь искал его. Впрочем, скорее мечтал, чем искал.

— Думаю, что вы неодиноки в этом смысле. — Легкий вздох обронила она. — Многие мечтают, ищут и не находят. Чаще всего стекляшки принимают за бриллианты.

— Если я правильно вас понял, вы тоже ищете голубой бриллиант?

— Ищу. — Влажные глаза ее доверчиво и тихо улыбнулись.

— Так, может… — он сделал паузу, устремив на нее слегка смущенный взгляд, — объединим усилия и будем искать вместе?

Она дружески и весело рассмеялась и потом, погасив смех, сказала серьезно:

— Я поддерживаю вашу идею. Мне она нравится. Итак — вместе на поиски голубого бриллианта.

Помолчав немного, он заговорил, как бы размышляя вслух:

— Почему я вас не встретил ну хотя бы лет десять тому назад?

Она понимала, что его гложет, и старалась развеять его сомнения.

— Вы все о возрасте своем, — сказала она. — Забудьте о нем — у вас прекрасный возраст. Вспомните Мазепу и Марию. Или семидесятипятилетнего Гёте и шестнадцатилетнюю Ульрику.

— Вы еще скажите, как один иранский крестьянин женился в четвертый раз, когда ему было сто тридцать три года, на столетней даме. У них было шесть детей и шестьдесят пять внуков. Все это аномалии из Книги Гиннесса, — с грустью вставил он.

Увлекшись разговорами, они ослабили внимание Настеньке, девочке это явно не понравилось, она начала капризничать, и Зорянкиным пришлось проститься с гостеприимным, милым хозяином.

2

Для Маши это была бессонная ночь — ночь раздумий, сомнений и грез. Мысленно она иронизировала над собой: «Втюрилась, как шестнадцатилетняя девчонка», и радовалась такому событию. На душе было просторно, легко и необычно, как никогда ново. Вспоминала моряка — Олега, сравнивала. Ничего похожего. Там было увлечение, зов плоти, своего рода любопытство. Но не было пожара души, безумства чувств, нахлынувших внезапно, как ураган. К Олегу даже нежности не было такой, какую она испытывала к Иванову. «Какой же ты прекрасный и желанный, мой Алеша, — мысленно произнесла она и прибавила: — Необыкновенный самородок. Ты достоин голубого бриллианта, и я буду им».

Так рассуждала Маша Зорянкина в ту бессонную ночь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19