Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Двойник святого - Желтые глаза

ModernLib.Net / Современная проза / Шессе Жак / Желтые глаза - Чтение (стр. 8)
Автор: Шессе Жак
Жанр: Современная проза
Серия: Двойник святого

 

 


Несчастный поднялся и, хромая, покинул кафе, и никто, даже я, не помог ему: вместо это я пересчитывал свои монеты, пока он плакал.

Я выпил несколько виски до закрытия кафе, до двух ночи, пытаясь прогнать скуку. Мои товарищи по преисподней вопили и ругались. Наконец в кафе появились двое полицейских, они стали разгонять народ, и я заметил, с каким удивлением они посмотрели на меня; я удалился под покровом ночи. Шагов через тридцать я остановился, изумленный, колеблющийся, переполненный желанием, отяжеленный алкоголем и тоской. Что делать теперь? Я не могу вернуться пьяным к Анне и Луи. В любом случае уснуть я не смогу. Пойти к проституткам в Монбенон? Мне приходилось иметь дело с несколькими из них, особенно с юной арабкой из Туниса, вокруг пупка которой была вытатуирована змея. Я знал, что в это время она ждет клиентов под аркой моста, а потом отводит их в ближайший отель. Я с жадностью кинулся на ее территорию. Ее не было. Фонари бросали насмешливый свет на пустынную площадь. Метрах в сорока я увидел женщину в белом пальто, которая шла мне навстречу, и вдруг с неба пошел дождь.

Я бежал оттуда, переполненный гневом, и вернулся ночевать в Совабелен, еще долго прислушиваясь к шуму дождя, прежде чем на полчаса заснул с наступлением утра.

VI

В этом году осень была необычайно красивой, может быть, потому, что дождь шел при свете солнца. Дождь и холод ускорили листопад, и листья, желтые, словно очистившиеся перед смертью, горели золотом на виду у легкого синего неба.

Я не долго вспоминал о той ужасной ночи – я вновь стал следовать моему расписанию уже с утра, и лишь смутно помнил, что мое исцеление не так явно, как мне казалось прежде. Еще одно бегство – и все начнется сначала. Анна казалась счастливой, Луи был спокоен, улыбался, я тоже испытывал блаженное состояние, хотя временами вздохи мальчика, его взгляд и его тело волновали меня – я спасался только с помощью долгих прогулок.

У Луи начались каникулы, мы каждый день ездили по лесам, окружающим Л., в которых есть что-то дикое и меланхоличное в духе Шуберта. В маленькой деревеньке Карруж мы остановились, чтобы посетить могилу Гюстава Р., умершего предыдущей осенью, и пока мы все трое размышляли, стоя над прямоугольником земли, на котором лежали засохшие розы, я с удивлением заметил, что Луи вдруг отвернулся; его глаза наполнились слезами; он схватился за еловый крест с маленькой надписью так, словно хотел ее стереть.

– Он читал хоть что-нибудь Р.? – спросил я Анну, когда мы остались наедине.

– Он взял в твоей библиотеке «Реквием». С тех пор он не расстается с книгой.

– Никогда не замечал.

– Он скрывает это от тебя. Ты слишком серьезен. Не забывай, что ты сам писатель.

– А ты?

– Со мной все не так. Я только читаю. Естественно, со мной ему легче.

Эпизод с «Реквиемом» приходил мне на память в течение нескольких дней. Итак, Луи обожает эту поэму. Он знает ее наизусть. Как же я, глупец, мог забыть о его пристрастии к музыке, о тех часах, которые он провел в Рувре, слушая Бетховена и Шопена…

Я обеспокоился тем, чтобы Луи вновь начал брать уроки игры на фортепиано. Я регулярно стал класть ему на стол любимые книги и особенно сборники стихов; он говорил, что больше всего ему нравятся поэмы Р., чем-то таинственным, чего он не мог объяснить.

Визит на карружское кладбище не переставал всплывать у меня в памяти: мы, стоящие перед могилой поэта, чьи песни волновали наши сердца так же, как – сегодня я это знаю – кровь, снова начинающая сочиться из плохо затянувшейся раны, сочиться, едва подумаешь о том, что такое возможно. Мы приехали в деревню, освещенную рыжими лучами солнца, в которых гнезда дроздов, там и тут прилепившиеся к фермам, смотрелись, словно пучки необыкновенно чистых взглядов. Кладбище находилось по соседству с часовней, где отпевали Р., оно было знакомо многим. Сначала идешь вдоль изгороди, потом подходишь к порталу, нависающему над крышей, вроде того, как это бывает на немецких кладбищах: в двух шагах, рядом с тисом, тесная могила, украшенная розами… Никакой плиты. Конечно, здесь появится солидный камень, но пока так даже лучше, почти ничто не отделяет посетителя от тела, уснувшего в этой узкой колыбели, испещренной следами синиц. Я помнил человека, который упокоился там, помнил его высокий голос, слышал, как из земли и воздуха будто рождаются его музыкальные строки, они были похожи на слова урока, который я должен буду отныне запомнить. В юности я был знаком с Р. Я потерял его из виду, когда начал публиковать свои романы – может быть, их тон, или мои привычки были постыдной тайной, которую я не решался доверить ему. Однако я никогда не прекращал читать его стихи и восхищаться ими. Я приехал в Карруж на похороны и был поражен простотой церемонии, проходившей под ноябрьским дождем.

Я вспоминал свои давние визиты в дом Р.; он жил на ферме на краю деревни, перед дверями росла глициния, по узкому коридору бегали кошки, в его рабочей комнате стоял стол, прислоненный к фаянсовой печи, которую топили с самого начала осени. Возле стола к стене были пришпилены кнопками фотографии, их Р. взял у молодых крестьян, которых он в свое время очень любил: на фотографиях рослые парни с могучими телами и коротко стриженными белесыми волосами улыбались широкими улыбками… Один из мальчиков, почти совсем голый, подняв руки, закидывал сноп на телегу с зерном. Помню, тогда я был поражен; я поднялся, чтобы рассмотреть их прекрасные тела вблизи. Р. на мгновение вышел – принести бутылку и стаканы.

– Смотрите фотографии? – спросил он насмешливым тоном, найдя меня почти-приклеившимся носом к стене.

Я молчал. Потом он добавил изменившимся голосом то, что я до сих пор слышу:

– Я сделал эти фотографии… очень давно.

Я не забуду звуки его голоса в то мгновение. И это «очень давно» звучало у меня в ушах, когда я стоял над тесной могилой, в полдень, пораженный чувствами Луи, повернувшегося боком к кладбищу, прорезанному хрупким светом желтых лучей.

Чем было желание Р.? Какие страсти волновали его, если половину своей жизни он посвятил тому, чтобы сублимировать их в поэзию? Но прежде – к биениям какого сердца он прислушивался, с чьего лба и из чьих подмышек стирал он тяжелый пот, вкус чьей слюны он ощущал губами под жарким летним кебом? Он любил, и желание плоти часто посещало его. Этот человек, которого многие поэты считали своим учителем и мудрецом, был окрылен страстью к горячей жизни, трепетавшей в теле, которое он держал в своих руках, в хмельном дыхании, которое он ловил ртом. Я вспоминал о нем, стоя над его могилой, и воспоминания казались мне чем-то приятным.

Но визит на карружское кладбище имел и другое последствие; я стал чувствовать нечто общее с Луи. Мой сын был тронут поэмой, он сопереживал драме и жалобам постороннего человека. О, Луи, ты, не знавший матери, ты, покинутый в момент рождения, как должен ты был ощутить отчаянный призыв, заложенный в «Реквиеме», слезы сына у дверей смерти, соединяя тень своей матери с созерцанием мирового отчаяния!

Я решительно приблизился к Луи и чувствовал, что моя нежность и мое внимание положительно влияют и на Анну: она тоже стала относиться к мальчику по-другому.

В течение долгих часов по возвращении с прогулок мы слушали музыку, устремив глаза на огонь, зажженный Анной в камине. Луи, казалось, дремал. Но если вдруг в огне чуть щелкало полено, он открывал глаза, бросал резкий взгляд, делал круг по комнате, как зверь, готовящийся ко сну. Запах дыма опьянял нас.

Гюстав Р. умер в восемьдесят лет. Утром в день его похорон, когда мы приехали на кладбище, пошел дождь. Облака, большие, как обычно поздней осенью, пролетали над голыми вязами, и я вспоминал, сидя перед огнем, эти мгновения, и Луи наконец-то было хорошо.

Была и еще одна вещь, которую я легко теперь мог сформулировать, вырвав ее из вереницы образов: Луи был похож на одного из подростков с фотографии Гюстава Р… Я не отдавал себе в этом отчета до визита на кладбище. Это был своеобразный палимпсест, верхний слой которого стирают, чтобы открыть под ним более древний текст; в чертах, которые я запомнил на фотографии, мне узнавалось лицо Луи – долгий взгляд, тонкие губы, мужественное тело, тонкие бедра. И чувственность этого сравнения, некое странное оживление образа в памяти заставляли теперь вздрагивать мою душу.

Потом моя память начинала активно работать и принималась блуждать среди чудес; я изобретал способы расшифровать рукопись, применяя первоначальную гипотезу к тому лучшему, что заключал в себе текст. Мог ли я быть уверен, что сходство молодого жнеца и Луи не вызвано тем, что на фотографии был изображен его отец, сельские работы, на которые он, бродяга, нанимался; нанимался на время уборки урожая, украдкой съедая свой кусок пирога, растерявший остатки нежности между собакой и волком, до сих пор бродивший по садам, где спелые яблоки, падавшие в траву, заставляли его вздрагивать. Глядя на Луи и вспоминая фотографию в доме Гюстава Р., я убеждался, что его отец знал карружскую ферму, этот странный приют, и что очарование, которым обладал мальчик, было схоже с тем, что однажды заставило Р. бросить один лихорадочный взгляд…

VII

С некоторых пор я вновь стал думать о Клер Муари, удивляясь, что с момента нашего приезда в Л. не вспоминал о ней.

Воспоминания о Клер были очередным подарком визита на могилу Р… Кто испытывал Луи собственной смертью? Я хотел избавиться от этой мысли, думая о молодости мальчика, списывая на его возраст свою странную бесчувственность. Теперь, когда у нас почти царил покой, я снова вспоминал визиты пастора, загадочное молчание Луи, страдания моей жены. Я вспоминал, как Клер Муари пила пиво в нескольких шагах от меня на террасе кафе «Железнодорожной гостиницы», пока я гадко лизал свое ванильно-земляничное мороженое. Я до сих пор ощущал вкус этой мерзости на своих губах. Я представлял себе загорелые блестящие ляжки Клер, скрестившиеся под короткой юбкой. Солнце, загар, машина, удаляющаяся в направлении леса… Несколько дней спустя Клер не стало. За эту смерть должны отвечать двое: писатель Александр Дюмюр и его жена, которые не смогли сдержать своего приемного сына тогда, когда это еще можно было сделать. Если сказать точнее: которые радовались связи своего приемного сына с супругой пастора. (Кстати, что с ним стало? Он, наверное, проповедует теперь жителям Габона в церкви, выстроенной из белых досок. Господь судил нам идти запутанными путями. Что ж. Все правильно.)

Я цинично врал Муари, издевался над его печалью, теперь я вздрагиваю от подобной мысли, а тогда только усугублял его чувства, добавляя и в без того длинный список совершенных мною преступлений новые. До сего момента я почти не вспоминал о нем – может быть, потому, что он уехал. А что еще он мог сделать? Он похоронил жену, купил билет на самолет, освободив место, которое занимал раньше. Сколько помню, Луи ни разу не пришел на могилу Клер. Это было слишком далеко от нас. Слишком сложно. Надо было добираться автостопом или общественным транспортом… Думал ли он о ней, когда часами дремал перед щелкающим камином? Представлял ли он ее, пока Анна ласкала его, пока его ласкал Ив Манюэль; думал ли он о ней, участвуя в их играх? Я хотел спросить его об этом, попросить его рассказать мне все о Клер Муари и о неделях, предшествовавших ее смерти. Но спросить об этом означало заставить его замкнуться, убежать прочь – я был в этом уверен. Осторожность. Боязнь потерять мальчика. Я решил молчать.

Через некоторое время произошло то, что надолго повергло нас в шок.

Мало замечая развешенные повсюду красные плакаты, мы перестали думать об опасности и продолжали с радостью разглядывать норы в лесу, смеяться над теми ужасными рассказами жителей деревни, которые могли слышать в кафе: рассказами об исступленных, бьющихся в бредовой горячке животных.

В тот день мы вышли в четыре часа и решили прокатиться по Сорсельскому лесу, когда, на краю кукурузного поля, нас поразила неожиданная картина. Полицейский, сдергивая с плеча карабин, прицелился в молодую лису, вертевшуюся на земле в нескольких шагах от него. Неподалеку стояла полицейская машина с открытым багажником, и второй полицейский заряжал свое ружье.

Я остановил машину, и, несмотря на предупреждающие знаки второго полицейского, мы вышли. Лиса с трудом подпрыгивала на отяжелевших лапах, и, когда она повернула морду к нам, я увидел, что один ее глаз был слепым, другой – невероятно огромным, и слюна пенилась на ее шерсти. Лисица хрипела. Ее зад был выпачкан грязью – видимо, она каталась по земле, чтобы избавиться от парализующей боли. И этот ужасный хрип, рождавшийся где-то в глубине лисьей глотки…

Ошеломленные, мы остановились и молча смотрели на разыгрывавшуюся трагедию. Животное прыгало к нам, жалкое, хрипящее, истекающее слюной, мы даже не думали о возможности спастись бегством, завороженные зрелищем невыносимого страдания. Вдруг лиса остановилась, подобралась, словно хотела броситься на нас. И тут пуля угодила ей в шею, и она упала, обратив к небу свои разноцветные глаза. Полицейские уже доставали из багажника сумку и пластиковые перчатки, которые они с серьезным видом натянули до локтей. Они приблизились к мертвой лисе, толкнули ее ногой – раз, другой, потом еще. Затем один из них раскрыл большую сумку, а другой осторожно взял лису за хвост и торопливо опустил ее в сумку; они были похожи на ловцов душ, бросающих в ад тела проклятых; они кинули в сумку и перчатки, потом сумка была закрыта и помещена в багажник муниципального автомобиля, который уехал, оставив нас в одиночестве стоять под лучами солнца, чувствуя рвотные позывы.

Rage. Rabbia. Tollwut.

Я совсем забыл. Я был поражен. В своих ужасных снах я теперь представлял себе то, о чем рассказывалось в кафе между основными блюдами и чашечкой кофе. Сумка. Перчатки. Длинноствольный карабин. Вспышка. История животного оборвалась. Я вновь и вновь представлял себе несчастного зверя с пораженным болью мозгом, шерсть в пене, сломанный крестец… Молодая годовалая лиса. Я подумал о Луи. Он тоже однажды позволил грязи и злу войти в него. И его тоже, как жалкое животное, однажды пристрелят из ружья. Его желтые глаза. Узкие бедра. Его странные побеги. Раздвинутые в улыбке губы, острые зубы. Слюну. Боль. Одиночество.

Меня особенно поразило одиночество животного. Приговоренность к жуткой болезни. Его молчание под огнем из полицейского ружья. Лиса была похожа на того несчастного из кафе «Весомость», избитого и оскорбленного…

Анна была невероятно бледная, я видел, что она думает о том же, о чем и я. Мы долго гуляли вдоль полевой изгороди, Анна шла опустив голову, слегка вздрагивая, сжимая в руке золотистую ветвь, только что отломленную от дуба.

Любопытно, что эта отломленная ветка показалась мне одновременно знаком отчаяния и символом смерти.

Отчаяние умирающей природы. Отчаяние умирающего звериного тела. Одиночество первопричины. Оставленность, разрушение, нечистоты, презрение со стороны живущих. Какая сила способна преодолеть все это?

Луи, лиса. Клер Муари, погибшее животное. Чернота все больше сгущалась надо мной. Кто начал эту панику?

Какой удел уготован невинным на этой земле? Рок отягощал этот путь, разрушал его, это была Божья кара за ведомые Ему преступления, Господь знает, почему последствия греха выступают наружу, словно язвы. До восьмидесяти лет… до двухсотого колена! Ужасный приговор страшил мой разум. В глазах Анны стояли слезы… Я вдруг увидел, как она пнула корень. Потом еще один. Она тоже думала о неизбежном одиночестве. В какой-то момент она приблизилась к Луи, сжала его в объятиях, положила руку ему на плечо. Я вспомнил, как однажды мы видели умирающего олененка, лапы которого двигались, словно повинуясь непонятному механизму. Простреленная голова выделялась из кучи листьев. Большие синие глаза. Голова ребенка. Он умер от потери крови, прежде чем крестьянин прикончил его. И тот несчастный из кафе «Весомость»… А сегодня маленькая лиса…

Вечерами Луи стал еще более молчалив, чем прежде, и я решил, что он злится на меня за этот невольно устроенный мною спектакль. Но такой ли уж невольный? – спрашивал его взгляд. Как будто я показал ему его собственный конец. Луи был приговорен законом. Луи уничтожат, как заразное животное. Портрет бешеного Луи. Смотрите! Приговоренная к смерти лиса. Или я один внушал ему этот гнев, и я один представлял его в образе приговоренного животного? Хотел ли я любой ценой поспорить с тем, что он виновен? Не напрасно ли я пытаюсь изложить здесь собственные версии некоей истории, рассказать новый – сомнительный и бредовый – вариант, похожий на Лиса Расёмон, подсказанный мне моей безумной фантазией? Первая версия: история, ожившая благодаря Александру Дюмюру, писателю. Версия вторая: история, ожившая благодаря Анне, его супруге. Третья версия: история, ожившая благодаря его приемному сыну. И наконец, последняя версия (первого, второго полицейского): трагический фарс, разыгранный в манере японских новелл, – самоубийство лисы. Описание ее предков, рассказ о рождении лисы, ее болезни и ее страданиях.

Идея проклятия витала в воздухе.

Предки под расплывчатой луной!

Ужасные усатые, обагренные кровью лица, спрятавшиеся в пробитых, дырявых шлемах!

Какое таинственное лезвие пронзило эти тонкие головы? Какой церемониал, разрешивший жизнь от бремени, состоялся между бамбуковым ковром и саблей сеньора? И я, сын проповедника, какое право я имел искать на перенаселенном Востоке подтверждения того, на что намекала мне моя иссушенная память? Луи был агнцем под топором, и я не должен был терять этого агнца из виду; овечкой бородатого господина, потерявшейся между землей и небом.

Мысль о проклятии.

– О чем ты думаешь, Луи?

– Ни о чем.

– Ты сегодня не читаешь?

– Нет желания.

Несколько дней после смерти лисенка продолжалось это уныние, это молчание. Я боялся, что мы возвратимся к эпохе прекрасных руврских времен. Или я преувеличивал? Стыдно даже думать об этом. Но мысль о том, что Луи обречен на жертвоприношение, вертелась в моей голове. Может быть, затем, чтобы бросить меня на дно пропасти по прошествии последних дней. После смирения животного. И я стал открывать новые черты своей натуры: во-первых, желание худшего. Во-вторых, вкус к катастрофам. Необходимость превозносить постыдные, сомнительные, нагоняющие тоску тела, запах серы, который раз и навсегда связан со злом. Луи беспокоится о своей половой жизни? Окунем его в разврат. Его тяготит смерть лисы, на которую он похож? Пожертвуем и им. Никаких полумер. Действие, быстрое и ясное определение участи, свет или тьма. О мечты об освобождении или финале!

Я знал, что большинство самоубийств моих друзей – некоторые из них были писателями – оказались желанием обрести четкое понимание, были вызваны страхом перед неопределенностью, неизведанным, совокупностью комплексов. Для этих людей покончить с жизнью значило познать свободу или абсолютную грязь. Разрешиться от бремени колебаний. От страданий, лживо называемых комфортом ожидания!

VIII

Несколько дней подряд я жил этими мыслями, вспоминая о том, как заканчивали жизнь мои друзья-самоубийцы, ставил себя на их проклятое место – и испытал редкое наслаждение, и стал блуждать вокруг смерти, словно гиена.

Я уже говорил, что интересовался смертью и ее окружением: похоронами, торжествами, кладбищами. Я проводил часы за чтением заключений о смерти, сравнивая тексты – причины, возраст умерших, их прижизненные занятия. Невольное настроение формул гипнотизировало меня. Любопытная стыдливость человеческой печали и сожалений, все эти «после тяжелой продолжительной болезни», эти «пылкие сожаления», это «данное письмо уведомляет», или эти вопросы, эти восклицания «всегда с тобой», «почему так рано?», смотрящиеся, как воздушные и решительно бесполезные вопли.

Мне стало тогда казаться, что череда мертвых персонажей взирает на меня с этих страниц; они оживали, и я представлял их искаженные болью лица, изуродованные в катастрофах, изможденные болезнями. Неподвижный танец умерших. Открывая некролог, я ощущал себя человеком, захлопывающим крышку морозильника.

Я несколько раз бывал в магазинах похоронных принадлежностей, где смотрел на выставленные гробы из ели и бука, шелковые и нейлоновые саваны, подушки, искусственные цветы, восковые розы, пластиковые гвоздики и изучал подробную программу похоронных церемоний, различных по своей длительности, стоимости и солидности усопшего.

Я узнавал даты похорон совершенно незнакомых мне людей, смешивался с толпой у крематория или на кладбище и отдавал последние почести умершему, изображая из себя давнего друга, неожиданно вернувшегося из далеких краев; печальный, я шел за процессией медленным шагом, в душе торжествуя от того, что так ощутимо приблизился к настоящему ужасу, и с интересом наблюдал за ритуалами. Кладбищенский паяц! Согласен. Я понимаю свой цинизм и лживость. Но мне слишком нравились подобные комедии, и я не могу себя в чем-то упрекнуть.

Я блуждал по кладбищам по ночам или рано утром, когда легкий туман вьется над украшенными крестами аллеях! Я разглядывал детали могил, плиты, надписи на памятниках, представлял себе, как родственники заботятся о могилах, отдавая дань умершим!

Женившись на Анне, я продолжал следовать своим привычкам, она считала это моим забавным капризом, вроде коллекционирования почтовых открыток или спичечных коробков, она шутливо называла меня «своим милым могильщиком», «своим вампиром», «своим сержантом Бертраном», до момента, когда я как-то признался ей, смеясь, что мне было приятно заниматься любовью с покойницей – с тех пор ее потакание моим походам на кладбища уступило место жестоким и своевременным насмешкам. Мы мало разговаривали потом на эти темы. Она слишком хорошо знала, чего я хочу в своих грезах!

Я вспомнил о Клер Муари. Мне доставляло удовольствие теперь представлять мертвое тело супруги пастора, красивые кости внутри этого тела, волосы, разметавшиеся по гниющему и разлагающемуся лбу. Я призвал эту сцену на помощь в тот момент, когда, устав заниматься с Анной любовью по несколько раз в день, замешкался и не стал в очередной раз пользоваться моей женой, всегда открытой нашему обоюдному желанию.

Кладбищенские истории кажутся мне давними забавными приключениями, чем-то непосредственным, предваряющим тот час, когда наступит время моих собственных похорон; мне хотелось заранее принять участие во всех ритуалах и отдать последние почести мертвым – почести, которые я однажды проигнорировал. Заметьте, что мною двигали в данном случае не профессия, не судьба и не порочность. Смерть уничтожает все правила, быть может, скажете вы? Не уверен. Мне случалось присутствовать на различных церемониях подобного рода, и я множество раз оказывался в вихре сожалений и переживаний обычных, простых семей, провожающих в последний путь (как говорят объедающиеся супом пасторы) почтового служащего, шофера такси или не особенно добродетельного хозяина кафе. В этих демократических случаях я тосковал очень сильно. «О, губительная ночь! Ночь устрашающая, среди которой, будто гром, пронеслась ужасная новость: Мадам умерла! Мадам умерла!»[10] Я не уверен, что этот пафос здесь уместен. Я ждал, что подобные зрелища закалят мои метафизические чувства и сделают меня готовым противостоять страху и ужасу.

Итак, я предавался греховным и мрачным размышлениям, когда вдруг вспомнил историю, случившуюся со мной в крематории, которую я позже рассказал Анне, и мы вместе посмеялись над ней: маленькое приключение, на время излечившее меня от моей некрофилии.

Это произошло зимой, незадолго до Нового года.

Я, как обычно, следовал своим привычкам; золотые лучи проникали внутрь здания, где умершим отдаются последние почести; солнце заливало своим светом все вокруг – кипарисы, черные ели, ряды крестов. Воздух на кладбище был необыкновенно чистым; было пять часов вечера, конец декабря.

Я устроился в часовне при крематории, предвкушая спокойное удовольствие, усиливаемое тем, что на стенах здания я в сотый раз читал одно и то же: благодарности, изречения, девиз самой церкви – Per ignem ad pacem[11], слова, казавшиеся мне черной насмешкой. Я, как обычно, сидел в глубине часовни, одетый в темную неброскую одежду, пока родственники и друзья усопшего кашляли в первых рядах, напротив гроба, перед которым они считали уместным сморкаться и шаркать ногами, растирая на полу слюни певчих.

Вдруг в толпе стало происходить что-то странное. Церковь была наполнена народом, но служба не начиналась. Все чаще головы присутствующих поворачивались в мою сторону, родственники беспокоились, бросая на меня взгляды… И снова ничего. Неожиданно заиграл орган; я решил, что служба все-таки началась, но орган опять замолчал, люди вновь стали кашлять и перешептываться. Внезапно какой-то старик поднялся из первого ряда, театрально посмотрел на часы и сказал:

– Пойду позвоню…

Вновь перед гробом стали, кашляя и шаркая ногами, ждать. Наконец человек вернулся и произнес от двери:

– Он забыл. Пастор не приедет! Его жена не знает, где он.

Вдруг он приблизился ко мне и церемонно добавил:

– Окажите нам услугу, мсье. Наш пастор не приехал. А вы ведь будете присутствовать на ближайшей службе, не так ли? Это ваш шанс. Не желаете ли прочесть все необходимое?

Народ в церкви ожидал моего ответа, на меня смотрели шестьдесят пар глаз. Мне было неловко. Почему я должен заменять собой кого-то другого? Какой демон соответствия сделал меня настолько похожим на одного из служителей протестантской Церкви, что я должен был заменить его на службе в часовне самого большого городского кладбища?

Я поднялся, забавляясь игрой и тем, что могу – несчастная свинья, негодяй, виноватый перед Господом, – стать пастырем этого маленького стада. Когда я вошел в роль и занял место посреди хора, мне внезапно пришла в голову мысль, что мои родители смотрят на меня из другого мира, и им это нравится, они ведь знали мой настоящий вкус к подобным процедурам. Старик шепнул мне на ухо имя усопшего, дабы я мог «проявить», как говорят служители Божьи, внимание и заботу в семейном и одновременно профессиональном деле. Потом я закрыл глаза и, вдохновленный воспоминаниями об отце, прочел отраженную сводами храма первую кантику, которую обычно произносил этот святой человек; она автоматически вспомнилась мне в то мгновение:

Напрасный мир!

С соблазнами твоими,

Со всем, чему сдается человек,

Я расстаюсь.

И Враг уступит ныне,

Я прогоню его навек!

Автоматически? Или потому, что я чувствовал, знал, что дьявол присутствует на этом собрании, в каждой молекуле тел собравшихся? Затем я дошел до такой степени исступления, что стал ясно понимать: говорящий подобные слова должен быть добродетельным; только любовь Господа спасает нас и обещает душе счастливого вечность, мысль о которой пытается истребить адское пламя. Я приложил все усилия, чтобы заставить собравшихся ненавидеть (комедиант, трагик!) эти несколько земных мгновений, порочные и унизительные минуты нашего пребывания на земле, тогда как усопший теперь имеет возможность познать и обрести бесконечность неземных существ. Так я играл. Я еще долгое время говорил, и, если бы не девушка-органист, взявшая на своем инструменте аккорд, я бы не сообразил, что моя проповедь должна закончиться, дабы выглядеть соответствующей случаю. А я ведь прекрасно знал, что эти церемонии расписаны по часам. Благо, достаточно побывал на них. Но тут старая ворона сделала мне знак. А эта органистка совсем не была простофилей! Она знала всех служивших в часовне пасторов. Она расценила мое красноречие только как повод устроить скандал с погруженной в траур семьей. И попыталась помешать. Едва прозвучало приглашение присутствовать на поминальной трапезе в ближайшем кафе – друзья усопшего уже разбились на группы, и родственники направились по направлению к бистро, а я радовался только что прожитым мгновениям, – как неожиданно два господина в штатском, схватив меня за воротник, предъявили удостоверения инспекторов судебной полиции и потащили меня к своей машине. Она позвонила-таки им, эта органистка, привыкшая к покойникам! В течение всего последовавшего затем допроса я благословлял ее. Потом я заплатил штраф, и меня освободили. Почему она донесла на меня? Может быть, испугалась, что мое красноречие не пройдет бесследно? Скорее всего она поняла, каким уникальным человеком я был, и призвала всю армию Зла, чтобы сразиться со мной.

Но сам допрос заинтриговал меня. Почему меня все же приняли за пастора? Что такого было в моем лице, в моей осанке – борода, очки в золотой оправе, слащавость, которую я умею придать своей внешности в нужный момент? – что все собравшиеся приняли меня за служителя Господа? Особенно меня интересовало то, на какого из служителей Кальвина я был тогда похож, на кого из ранее виденных и услышанных в его Церкви? Я уверен, что за это он много позже подверг меня моим земным испытаниям. Заставил меня встать на отведенное мне место так, как однажды я стал на отведенное ему; но все-таки окончательное место нашего пребывания определит Верховный Судья. На Своем Суде. И покарает меня со всей строгостью за все, что я совершил!

IX

Я изменился. Я стал замечать, что жестокие мысли преследуют меня теперь по вечерам, а утром я просыпался с таким ощущением, будто плохо спал всю ночь. В деревенском кафе я увидел женщину, которая ела, как обезьяна, поднося свою скрюченную руку к нижней губе, поднимая куски скудной пищи – сырные и хлебные корки – к своему рту; на кармане ее рубашки были вышиты такие же цветы, как на тех, что носила моя мать; видимо, женщина боялась, что у нее украдут последний кусок, она озиралась своими круглыми глазами, пытаясь определить возможного агрессора, быстро опускала руку в карман, вытаскивала из грязной дыры очередную корку и торопливо отправляла ее между зубов. Что за зрелище!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10