Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Виллет

ModernLib.Net / Исторические любовные романы / Шарлотта Бронте / Виллет - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 7)
Автор: Шарлотта Бронте
Жанр: Исторические любовные романы

 

 


– Certainement que j’y crois: tout le monde le sait, et d’ailleurs le pretre me l’a dit[40].

Изабелла была смешным и глупеньким существом. Она добавила шепотом:

– Pour assurer votre salut la-haut, on ferait bien de vous bruler toute vive ici-bas[41].

Я не смогла удержаться от смеха.


Читатель, а вы не забыли мисс Джиневру Фэншо? Если забыли, мне придется вновь представить вам эту девицу, но уже в качестве благоденствующей пансионерки мадам Бек. Она приехала на улицу Фоссет через два-три дня после моего появления там и, встретив меня в пансионе, была мало удивлена. У нее в жилах текла, вероятно, благородная кровь, ибо ни одна герцогиня не выглядела так идеально, не держалась настолько непринужденно и беспечно. Ничто не могло потрясти ее до глубины души, она не была способна на большее, чем едва заметное мимолетное удивление. Ее эмоции отличались поверхностностью. Ее расположение и неприязнь, любовь и ненависть были не прочнее паутины, а самым характерным ее качеством был эгоизм.

Не была ей свойственна и гордость, и меня, всего-навсего bonne denfants, она тотчас сделала то ли подругой, то ли наперсницей. Она терзала меня бесконечными скучными жалобами на школьные дрязги и бытовые неполадки: еда здесь была невкусной, а все окружающие – и учителя, и ученицы – отвратительными, потому что они были иностранцами. В течение некоторого времени я терпела ее нападки на пятничные крутые яйца и соленую рыбу и обличительные речи по поводу супа, хлеба и кофе, но в конце концов, утомленная повторением одного и того же, я возмутилась и поставила ее на место; это мне следовало бы сделать с самого начала, поскольку такая моя реакция всегда оказывала на нее успокаивающее действие.

Однако ее притязания, связанные с нежеланием трудиться, я терпела гораздо дольше. У нее было много добротной и изящной верхней одежды, но других предметов туалета было недостаточно, и их часто приходилось чинить. Она ненавидела рукоделие и приносила мне для починки целые кипы чулок и белья. Я уступала ее просьбам несколько недель, пока не поняла, что моя жизнь может превратиться в невыносимо скучное существование, и наконец недвусмысленно велела ей самой заняться починкой одежды. Услыхав это, она расплакалась и обвинила меня в отсутствии дружеских чувств, но я твердо стояла на своем и спокойно выжидала, когда закончится эта истерика.

Тем не менее, если оставить в стороне эти и некоторые другие, здесь не упомянутые, но отнюдь не благородные или возвышенные свойства ее характера, нельзя не признать, что она была очаровательна. Как прелестно она выглядела, когда выходила воскресным солнечным утром из дому, в хорошем настроении, одетая в красивое светло-сиреневое платье, а белокурые длинные локоны рассыпались по лилейным плечам. Воскресные дни она всегда проводила с друзьями, живущими в городе, из коих один, как она не замедлила сообщить мне, с радостью стал бы ей более чем другом. Сначала из ее чрезвычайно веселого расположения духа, а потом и из прямых намеков явствовало, что она – предмет страстного обожания, а может быть, и искренней любви. Своего поклонника она называла Исидором, хотя призналась, что окрестила его так сама, потому что настоящее его имя «не очень красивое». Однажды, когда она хвасталась, сколь безгранично предан ей «Исидор», я спросила ее, питает ли она к нему ответное чувство.

– Comme cela[42], – изрекла она. – Он хорош собой и любит меня до безумия, а меня это очень веселит. Ca suffit[43].

Убедившись, что эта история растягивается на более продолжительное время, чем можно было ожидать, учитывая непостоянство ее натуры, я решила разузнать у нее, может ли молодой человек заслужить одобрение ее родителей и, главное, дяди, от которого она, по-видимому, находилась в большой зависимости. Она выразила сомнение, ибо, как она заявила, «Исидор» едва ли располагает большими средствами.

– А вы обнадеживаете его.

– Иногда furieusement![44] – ответила она.

– И при этом вовсе не уверены в том, что вам разрешат выйти за него замуж?

– Как вы старомодны! А я и не хочу замуж. Я еще слишком молода.

– Но если он вас так сильно любит, а его ждет тяжкое разочарование, он ведь будет ужасно страдать.

– Конечно, у него будет разбито сердце.

– А уж не глуп ли этот господин Исидор?

– Глуп, когда дело касается меня, однако он, a ce qu’on dit[45], умен в других вопросах. Миссис Чамли считает его исключительно умным; она говорит, что благодаря своим талантам он пробьется в жизни. Но я-то знаю, что в моем присутствии он способен только вздыхать и я могу из него веревки вить.

Желая яснее представить себе сраженного любовью господина Исидора, положение которого казалось мне весьма ненадежным, я попросила Джиневру описать его. Она не смогла этого сделать: у нее не хватало ни слов, ни способности сложить слова в фразы так, чтобы получился его портрет. Оказалось даже, что она сама имеет о нем весьма неясное представление: ни его внешний вид, ни выражение лица не оставили следа у нее в душе или в памяти. Ее достало лишь на то, чтобы изречь, что он «beau, mais plutot bel homme que joli garcon»[46]. Мне нередко казалось, что от этой болтовни терпение мое вот-вот лопнет и всякий интерес к ее рассказам исчезнет, если бы не одно обстоятельство. Из всех ее намеков и упоминаемых иногда подробностей мне становилось ясно: господин Исидор выражает свое преклонение перед ней чрезвычайно деликатно и почтительно. Я как-то откровенно заявила, что она не заслуживает внимания такого хорошего человека, и с не меньшей прямотой сообщила ей, что считаю ее пустой кокеткой. Она рассмеялась, тряхнув головой, отбросила кудри со лба и с веселым видом, будто услышала комплимент, удалилась.

Успехи мисс Джиневры в учебе оставляли желать лучшего. Серьезно она занималась лишь тремя предметами: музыкой, пением и танцами, да, пожалуй, еще вышиванием тонких батистовых носовых платочков, чтобы не тратиться на готовые. А уроки истории, географии, грамматики и арифметики полагала такой чепухой, что либо совсем их не делала, либо поручала приготовить их для нее другим. Очень много времени она тратила на визиты. В этом мадам обеспечивала ей полную свободу, ибо знала, что, независимо от успехов в занятиях, ей предстояло оставаться в школе уже недолго. Миссис Чамли, ее покровительница, дама веселая и светская, когда у нее бывали гости, обязательно приглашала Джиневру к себе, а иногда брала с собой, идя к знакомым. Джиневра относилась к такому образу жизни весьма одобрительно, хотя ощущала при этом одно неудобство: нужно было хорошо одеваться, а чтобы часто менять туалеты, денег не хватало. Все ее мысли были направлены на преодоление этого препятствия, все душевные силы она тратила на разрешение этой проблемы. Я удивлялась, наблюдая, каким деятельным становился ее обычно ленивый мозг и какие в ней просыпались отвага и предприимчивость, когда возникало желание приобрести вещь, необходимую, чтобы блистать в обществе.

Она беззастенчиво – повторяю, именно беззастенчиво, не испытывая и тени смущения, – обращалась с просьбами к миссис Чамли в таком тоне:

– Дорогая миссис Ч., мне совершенно не в чем прийти к вам на будущей неделе. Вы непременно должны мне дать муслиновое платье на чехле и ceinture bleue celeste[47]. Ну пожалуйста, ангел мой! Ладно?

Сначала «дорогая миссис Ч.» уступала этим просьбам, но, убедившись, что чем больше она дает, тем настойчивее становятся притязания, она вскоре была вынуждена, как, впрочем, и все друзья мисс Фэншо, оказать сопротивление посягательствам. Через некоторое время рассказы о подарках миссис Чамли прекратились, но визиты к ней все-таки продолжались и в случае крайней необходимости появлялись нужные платья и еще множество всякой всячины – перчатки, букеты и даже украшения. Хотя по натуре Джиневра не была скрытной, эти вещи она припрятывала от посторонних глаз, но как-то вечером, собираясь в общество, где требовался особенно модный и элегантный туалет, она не устояла и зашла ко мне, чтобы показаться во всем великолепии.

Она была чудо как хороша: юная, свежая, с такой нежной кожей и гибкой фигурой, какие бывают только у англичанок и никогда не встречаются у женщин с континента. Платье на ней было новое, дорогое и отлично сшитое. Я с первого взгляда заметила детали, которые стоят дорого и придают туалету идеальную завершенность.

Я оглядела ее с ног до головы. Она грациозно покружилась, чтобы я могла рассмотреть ее со всех сторон. Сознание своей привлекательности привело ее в отличное настроение – ее небольшие голубые глаза сверкали весельем. Следуя принятой у школьниц манере выражать свой восторг, она собралась было поцеловать меня, но я воскликнула:

– Спокойно! Давайте сохранять спокойствие. Сейчас мы разберемся, насколько и почему вы так великолепны. – С этими словами я отстранила ее, чтобы рассмотреть более хладнокровно.

– Ну как, я понравлюсь? – последовал вопрос.

– Понравитесь ли вы? – повторила я за ней. – Есть много способов нравиться, но, право, ваш мне непонятен.

– Но как я выгляжу?

– Вы выглядите хорошо одетой.

Моя похвала показалась ей недостаточно восторженной, и она старалась обратить мое внимание на разные детали своего туалета.

– Посмотрите на parure[48], – продолжала она. – Таких серег, браслета, брошки нет ни у кого в школе, даже у самой мадам.

– Все вижу. (Пауза.) Это господин де Бассомпьер преподнес вам драгоценности?

– Нет, дядя понятия о них не имеет.

– Тогда это подарок миссис Чамли?

– Ну, нет, конечно. Миссис Чамли – мелочная и скупая особа; она теперь ничего мне не дает.

Я предпочла не задавать ей больше вопросов и резко отвернулась от нее.

– Ну, ворчунья, ну, Диоген{15}, – так фамильярно она называла меня, когда мы спорили, – чем теперь вы недовольны?

– Уходите. Мне неприятно смотреть на вас и на ваши parure.

От удивления она словно окаменела.

– Да что случилось, Матушка Благоразумность? Я не наделала долгов из-за этих драгоценностей, перчаток или букета. За платье, правда, еще не заплачено, но дядюшка де Бассомпьер уплатит за него по счету; он никогда не проверяет счета скрупулезно, а смотрит только на сумму. И потом, он так богат, что ему не важно, потратил он на несколько гиней больше или меньше.

– Вы уйдете наконец? Я хочу закрыть дверь… Джиневра, другие могут сказать вам, что вы прекрасны в этом бальном наряде, но для меня вы никогда не бываете такой прелестной, какой предстали передо мной при нашей первой встрече, – в платье из простой ткани и скромной соломенной шляпке.

– Не у всех же такой пуританский вкус, – сердито заметила она. – И потом, не понимаю, по какому праву вы читаете мне нотации.

– Верно! Прав у меня мало, но у вас, пожалуй, еще меньше прав появляться у меня в комнате, блистая и порхая, словно ворона в павлиньих перьях. Никакого уважения к этим перьям я не испытываю, мисс Фэншо, особенно к этим «павлиньим глазкам», которые вы называете «parure». Они были бы очень хороши, если бы вы купили их за свои, вами сбереженные деньги, а, приобретенные известным вам образом, они ничуть не привлекательны.

– On est la pour Mademoiselle Fanshawe![49] – объявила привратница, и Джиневра ушла восвояси.

Столь таинственная история появления parure разъяснилась лишь через два-три дня, когда Джиневра пришла ко мне с добровольной исповедью.

– Не нужно дуться на меня, – начала она, – из-за того, что я якобы ввергаю в долги папу или господина де Бассомпьера. Уверяю вас, за все заплачено, кроме нескольких новых платьев. А в остальном все в полном порядке.

«В этом-то и заключается тайна, – подумала я. – Ведь эти вещи ты получила не от миссис Чамли, а твой капитал составляет всего несколько шиллингов, к которым ты относишься с превеликой бережливостью».

– Ecoutez[50], – продолжала она, придвинувшись ко мне и прибегнув к своему самому доверительному и льстивому тону, так как моя «надутость» ее нервировала. Ей нравилось, когда я выказывала расположение говорить с ней и слушать ее, даже если говорила я одни лишь колкости, а слушала с явным неудовольствием. – Ecoutez, chere grogneuse![51] Я все вам сейчас расскажу, и вы сами убедитесь, что поступила я не только правильно, но и ловко. Во-первых, я обязательно должна выезжать в свет. Папа сказал, что хочет, чтобы я повидала мир. Притом он подчеркнул в разговоре с миссис Чамли, что хотя я и довольно милое создание, но выгляжу совсем девочкой, школьницей, и хорошо бы мне избавиться от этого, посещая здешнее общество, пока не начну выезжать в свет, вернувшись в Англию. Ну, а раз я бываю в обществе, значит, я должна соответствующим образом одеваться. Миссис Чамли стала скрягой и ничего мне давать не намерена, а дядю нельзя заставлять платить за все, в чем я нуждаюсь, – уж этого-то вы отрицать не будете, ведь именно таковы и ваши принципы. И вот некто услышал (совершенно случайно, уверяю вас), как я жалуюсь миссис Чамли на стесненные обстоятельства и на препятствия, которые мне приходится преодолевать, приобретая разные безделушки. Этот некто, отнюдь не скупой на подарки, пришел в восторг от мысли, что ему разрешено преподнести мне какой-нибудь пустячок. Посмотрели бы вы, какой у него был blanc-bec[52], когда он заговорил со мной об этом, как он волновался и краснел и прямо-таки дрожал от страха, что ему откажут.

– Хватит, мисс Фэншо. По-видимому, вы даете мне понять, что вашим благодетелем оказался господин Исидор, что от него-то вы и получили parure, он-то и подарил вам цветы и перчатки?

– У вас такой недружелюбный тон, – заявила она. – Не знаю даже, как вам и отвечать. Просто я хочу сказать, что иногда предоставляю Исидору удовольствие и честь выразить мне свою преданность небольшим подарком.

– Но это ведь то же самое… Послушайте, Джиневра, честно говоря, я не очень хорошо разбираюсь в делах такого рода, однако полагаю, что вы поступаете очень плохо, – и это действительно так. Быть может, вы уверены, что сможете выйти замуж за господина Исидора? Ваши родители и дядя дали свое согласие и вы убеждены, что искренне любите его?

– Mais pas du tout![53] – Она всегда переходила на французский, когда намеревалась сказать что-нибудь особенно жестокое и злое. – Je suis sa reine, mais il n’est pas mon roi[54].

– Простите, но мне кажется, что ваши последние слова – просто вздор и кокетство. Вам явно не хватает благородства, но вы же не унизитесь до того, чтобы воспользоваться добротой и кошельком человека, к которому совершенно равнодушны. Вы любите господина Исидора гораздо сильнее, чем думаете или признаетесь.

– Нет. Недавно я танцевала с одним молодым офицером, которого я люблю в тысячу раз больше, чем Исидора. Я сама часто недоумеваю, почему мне так безразличен Исидор, ведь все говорят, что он красив, и некоторые дамы просто обожают его. Но мне с ним скучно… Так что же со мной происходит?

Казалось, она углубилась в размышления, в чем я постаралась ей помочь.

– Конечно, – сказала я, – попробуйте разобраться в своих чувствах; мне кажется, вы в них запутались, как в сетях.

– Дело, пожалуй, вот в чем, – недолго думая, воскликнула она, – он чересчур романтичный и преданный, а кроме того, ожидает от меня слишком многого. Он считает меня идеальной, во всех отношениях безукоризненной, воплощением добродетели, а я такой никогда не была и быть не собираюсь. Надо сказать, что в его присутствии я невольно стараюсь оправдать его доброе мнение обо мне, а ведь так утомительно изображать из себя паиньку и вести рассудительные беседы – он-то думает, что я и в самом деле ужасно благоразумна. Я чувствую себя гораздо свободнее с вами, старушка, с вами, дорогая ворчунья, потому что вы принимаете меня такой, какая я есть. Знаете, что я кокетлива, невежественна, легкомысленна, непостоянна, неразумна, эгоистична и обладаю множеством других подобных «достоинств», которые, как мы обе признали, свойственны моей натуре.

– Все это прекрасно! – воскликнула я, изо всех сил стараясь сохранить серьезное и строгое выражение лица, чему мешал этот неудержимый поток откровенности. – Но ведь все равно это мало что меняет в вашей злополучной истории с подарками. Джиневра, будьте хорошей девочкой и поступите благородно – упакуйте их и отошлите дарителю.

– И не подумаю, – решительно заявила она.

– Значит, вы обманываете господина Исидора. Ведь, принимая от него подарки, вы даете ему понять, что когда-нибудь он будет вознагражден…

– Ну что вы! – перебила она меня. – Он уже сейчас вознагражден – он же получает удовольствие, видя, как я ношу эти украшения. И хватит с него; в конце концов, он ведь не аристократ.

Эти полные жестокого высокомерия слова мгновенно излечили меня от слабодушия, которое смягчало мой тон в разговоре с Джиневрой и мое отношение к ней. Она же продолжала:

– Пока я хочу наслаждаться молодостью, а не связывать себя обещаниями или клятвами. Когда я впервые встретилась с Исидором, я надеялась, что он будет веселиться вместе со мною. Я думала, его будет радовать моя красота и мы будем встречаться и порхать, словно два счастливых мотылька. Но увы! Он то серьезен, как судья, то погружен в свои чувства и размышления. Вот еще! Les penseurs, les hommes profonds et passionnes ne sont pas a mon gout. Le colonel Alfred de Hamal подходит мне гораздо больше. Va pour les beaux fats et les jolis fripons! Vive les joies et les plaisirs! A bas les grandes passions et les severes vertus![55]

Она замолкла в ожидании отклика на ее тираду, но я не произнесла ни слова.

– J’aime mon bon colonel, – продолжала она, – je n’aime rai jamais son rival. Je ne serai jamais femme de bour geois, moi![56]

Я всем своим видом дала ей понять, что хочу незамедлительно избавиться от ее присутствия, – и она со смехом упорхнула.

Глава X

Доктор Джон

Мадам Бек была человеком чрезвычайно последовательным: она проявляла сдержанность ко всем, но мягкость – ни к кому. Даже собственные дети не могли вывести ее из состояния уравновешенности и стоического спокойствия. Она заботилась о своей семье, блюла интересы детей и следила за их здоровьем, но, по-видимому, никогда не испытывала желания посадить малыша к себе на колени, поцеловать его в розовые губки, ласково обнять или наговорить нежных, добрых слов.

Мне иногда случалось наблюдать, как она, сидя в саду, смотрит на своих детей, гуляющих по дальней аллее с Тринеттой, их бонной, – лицо у нее всегда выражало осторожность и благоразумие. Я знаю, что она часто и напряженно размышляла об их будущем, но если младшая девочка – болезненный, хрупкий и вместе с тем обаятельный ребенок, – заметив ее, вырывалась от няни и, смеясь и задыхаясь, ковыляла по дорожке к матери, чтобы ухватиться за ее юбки, мадам тут же предостерегающе выставляла вперед руку, дабы сдержать порыв ребенка. Она бесстрастно произносила: «Prends garde, mon enfant!»[57], разрешала девочке постоять около себя несколько мгновений, а затем, не улыбнувшись, без поцелуя или ласкового слова, вставала и отводила ее обратно к Тринетте.

По отношению к старшей дочери мадам вела себя по-другому, но также в своей манере. Это была злая девочка. «Quelle peste que cette Desiree! Quel poison que cet enfantla!»[58] – так говорили о ней и слуги, и соученицы. Среди прочих талантов она обладала даром вероломства, доводившим слуг и бонну до исступления. Она пробиралась к ним в мансарду, открывала ящики и сундуки, рвала лучшие чепцы и пачкала нарядные шали; она искала любую возможность проникнуть в столовую, где мчалась к буфету и превращала в осколки фарфор и стекло, или проникала в кладовую и там воровала варенье, пила сладкое вино, разбивала банки и бутылки, после чего ухитрялась бросить тень подозрения на кухарку или судомойку. Мадам, удостоверившись в этом лично или выслушав чью-нибудь жалобу, с бесподобной невозмутимостью произносила обычно одну и ту же фразу: «Desiree a besoin d’une surveillance toute particuliere»[59]. В соответствии с этим подходом мадам предпочитала держать многообещающее чадо поближе к себе. По-моему, мать ни разу откровенно не говорила с девочкой о ее недостатках, не объясняла, как худо она поступает и каковы могут быть последствия. Надо только хорошенько за ней присматривать – так, видимо, полагала мадам. Из этого, разумеется, ничего хорошего не получалось. Поскольку контакты Дезире с прислугой были ограничены, она донимала и обкрадывала мать. Она тащила с рабочего и туалетного столиков мадам и прятала все, что попадало под руку. Мадам это видела, но притворялась, будто ничего не замечает, из-за малодушия она не могла признать порочность своего ребенка. Когда пропадал предмет ценный, который нужно было непременно разыскать, мадам открыто заявляла, что Дезире, вероятно играя, взяла его, и просила девочку его вернуть. Но Дезире невозможно было провести таким способом, ибо она умело лгала, прикрывая воровство, и заявляла, что в глаза не видела пропавшей вещи – броши, кольца или ножниц. Продолжая притворяться, мать делала вид, будто верит ей, а потом неусыпно следила за ней, пока не удавалось обнаружить тайник – какую-нибудь трещину в садовой ограде или щель на чердаке или во флигеле. Тогда мадам отсылала Дезире погулять с бонной и, пользуясь ее отсутствием, обворовывала воровку. Дезире, как достойная дочь коварной матери, обнаружив пропажу, ничем не выдавала огорчения.

О средней дочери мадам Бек, Фифине, говорили, что она похожа на покойного отца. Хотя девочка унаследовала от матери цветущее здоровье, голубые глаза и румяные щеки, нравственными качествами она, совершенно очевидно, пошла не в нее. Эта искренняя веселая девчушка, горячая, вспыльчивая и подвижная, нередко попадала в опасные и трудные положения. Однажды она спускалась с лестницы, упала и скатилась до самого низа по крутым каменным ступеням. Мадам, услышав шум (а она всегда являлась на любой шум), вышла из столовой, подняла ребенка и спокойно объявила: «Девочка сломала руку».

Сначала мы подумали, что она ошиблась, но вскоре убедились, что так оно и было: одна опухшая ручка бессильно повисла.

– Пусть миис, – распорядилась мадам, имея в виду меня, – возьмет Фифину, et qu’on aille tout de suite chercher un fiacre![60]

С удивительным спокойствием и самообладанием, но без промедления она села в фиакр и отправилась за врачом.

Их домашнего врача не оказалось на месте, но это ее не смутило – она в конце концов отыскала ему замену и привезла другого доктора. А я пока разрезала на платье девочки рукав, раздела ее и уложила в постель.

Мы все (то есть бонна, кухарка, привратница и я), собравшиеся в маленькой, жарко натопленной комнате, не стали рассматривать нового доктора, когда он вошел. Я, во всяком случае, в тот момент пыталась успокоить Фифину, крики которой (у нее были отличные легкие) буквально оглушали, а уж когда незнакомец подошел к постели, стали совсем невыносимыми. Он попробовал было приподнять ее, но она завопила на ломаном английском (как говорили и другие дети): «Пускай меня! Я не хочет вас, я хочет доктор Пилюль!»

– Доктор Пилюль – мой добрый друг, – последовал ответ на превосходном английском языке, – но он сейчас занят, он далеко отсюда, и я приехал вместо него. Сейчас мы успокоимся и займемся делом: быстро перевяжем бедную ручку, и все будет в порядке.

Он попросил принести стакан eau sucree[61], дал ей несколько чайных ложек этой сладкой жидкости (Фифина была ненасытной лакомкой, любой мог завоевать ее расположение, угостив вкусненьким), пообещал дать еще, когда закончится лечебная процедура, и принялся за работу. Он попросил кухарку, крепкую женщину с сильными руками, оказать ему необходимую помощь, но она, привратница и бонна немедленно исчезли. Мне очень не хотелось дотрагиваться до маленькой больной ручки, однако, понимая, что иного выхода нет, я наклонилась, чтобы сделать необходимое, но меня опередили – мадам Бек протянула руку, которая, в отличие от моей, не дрожала.

– Ca vaudra mieux[62], – сказал доктор, отвернувшись от меня.

Он сделал удачный выбор: мой стоицизм был бы вынужденным, притворным, ее – естественным и неподдельным.

– Merci, madame; tres bien, fort bien![63] – сказал хирург, закончив работу. – Voila un sang-froid bien opportun, et qui vaut mille elans de sensibilite deplacee[64].

Он был доволен ее выдержкой, она – его комплиментом. Его внешность, голос, выражение лица и осанка производили благоприятное впечатление, которое усилилось, когда в комнату, где уже было почти темно, внесли лампу, осветившую его. Уж теперь такая женщина, как мадам Бек, не могла не заметить этого. У молодого человека (а он был очень молод) вид был впечатляющий. Высокий рост казался особенно внушительным в маленькой комнатке на фоне коренастых, скроенных на голландский манер женщин. У него был четкий, изящный и выразительный профиль; он, пожалуй, слишком быстро и часто переводил взгляд с одного лица на другое, но и это у него получалось очень мило; красивый рот и полный, греческий, идеальный подбородок с ямочкой дополняли портрет. Для описания его улыбки трудно второпях найти подходящий эпитет: что-то в ней было приятное, а что-то наводило на мысль о наших слабостях и недостатках, над которыми он, казалось, готов посмеяться. Однако Фифине явно нравилась эта двусмысленная улыбка, а сам доктор показался ей добрым, хотя и причинил боль. Она протянула ручку и дружески попрощалась с ним, когда он собирался уходить. Он нежно погладил маленькую ручку и вышел вместе с мадам. Когда они спускались по лестнице, она, весьма оживившись, говорила возбужденно и многословно, а он слушал с выражением добродушной любезности, смешанной с лукавой усмешкой, что мне трудно точно описать.

Я заметила, что, хотя он по-французски говорил хорошо, его английская речь звучала гораздо лучше, да и цвет лица, глаза и осанка были у него типичными для англичанина. Заметила я и еще кое-что. Когда он выходил из комнаты и повернулся на мгновение к мадам, мы с ним оказались лицом к лицу, и я невольно хорошо его рассмотрела. Вот тут-то и стало ясно, почему с того момента, как я услышала его голос, меня мучило чувство, что я уже с этим человеком встречалась. Это был тот самый джентльмен, с которым я разговаривала у станционной конторы, тот, кто помог мне разобраться с багажом и проводил меня по темной, залитой дождем дороге. Я узнала его походку, услышав, как он идет по длинному вестибюлю: те же твердые размеренные шаги, как и в тот раз, когда я следовала за ним под сенью деревьев, ронявших капли дождя.


Можно было ожидать, что первый визит этого врача на улицу Фоссет будет и последним. Почтенный доктор Пилюль должен был на следующий день вернуться домой, и его временному заместителю вовсе незачем было вновь появляться у нас. Но судьба распорядилась иначе.

Доктора Пилюля вызвали к богатому старику, страдавшему ипохондрией, в старинный университетский город Букен-Муази, а когда он предписал больному перемену обстановки, его попросили сопровождать беспомощного пациента в поездке, которая могла затянуться на несколько недель. Поэтому пришлось новому врачу посещать дом на улице Фоссет.

Мы часто встречались с ним: мадам не доверяла больную девочку бонне и требовала, чтобы я оставалась в детской подольше. Мне думается, доктор Джон был искусным врачом. Фифина благодаря его попечению быстро поправлялась, но, несмотря на ее выздоровление, от его услуг не отказались. Судьба и мадам Бек словно заключили союз и порешили, что новому доктору придется частенько бывать в доме на улице Фоссет.

Не успела Фифина выйти из-под его опеки, как объявила себя больной Дезире. Эта испорченная девчонка обладала необычайным даром притворства и, заметив, как снисходительно и бережно относятся к больной сестре, пришла к заключению, что оказаться в положении больной выгодно, и тотчас объявила, что нездорова. Роль эту она исполняла хорошо, а ее мать – еще лучше свою. Хотя мадам Бек ни минуты не сомневалась, что дочь хитрит, она весьма убедительно изображала озабоченность и полное доверие.

Меня поразило, что доктор Джон (молодой англичанин научил Фифину называть его таким образом, и мы вслед за ней тоже привыкли так обращаться к нему, а вскоре и все обитатели дома на улице Фоссет звали его этим именем) беспреко словно поддержал тактику мадам Бек и согласился участвовать в этом спектакле. Сначала он очень смешно делал вид, будто колеблется, бросал быстрые взгляды то на ребенка, то на мать и глубокомысленно задумывался, но в конце концов прикинулся побежденным и начал с большим искусством исполнять роль в этом фарсе. У Дезире был волчий аппетит, целыми днями она проказничала, воздвигая на кровати шатры из одеял и простынь, возлежала, как турецкий паша, на валиках и подушках, развлекалась, швыряя туфли в бонну и корча рожи сестрам, – короче говоря, в ней бурлило незаслуженно дарованное крепкое здоровье и бушевал дух зла. Но когда ее мать и доктор наносили ей ежедневный визит, она принимала томный вид. Я понимала, что мадам Бек готова любой ценой подольше держать дочь в постели, лишь бы помешать ее дурным проделкам, но меня удивляло терпение доктора Джона.

Пользуясь этим сомнительным предлогом, он ежедневно появлялся у нас в точно назначенное время. Мадам всегда принимала его с подчеркнутой любезностью, с радостной улыбкой и лицемерным, но искусно изображаемым беспокойством о здоровье ребенка. Доктор Джон выписывал пациентке безвредные снадобья, лукаво посматривая на мать. Мадам не сердилась на него за насмешливое выражение лица – для этого она была слишком умна. Каким сговорчивым ни казался юный доктор, к нему нельзя было относиться с пренебрежением, ибо уступчивость не превращалась у него в заискивание перед теми, кому он служил. Хотя ему нравилось работать в пансионе и он даже подолгу оставался на улице Фоссет, держался он независимо, даже несколько небрежно, правда, при этом у него часто бывал задумчивый и озабоченный вид.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10