Скоро различил он силуэты двух всадников. Они шагом приближались к нему. Не своим от страха и напряжения голосом он окликнул:
— Стой!.. Кто едет?..
Все время он отчетливо помнил одно: если люди остановятся и отзовутся, им нужно скомандовать: один ко мне, остальные на месте. Этих переговоров Ганька боялся больше всего. Если это враги, они успеют увидеть, что он один, и начнут стрелять. Окликнув всадников, он со страхом ждал, что последует с их стороны — слова или выстрелы. И он безумно обрадовался, когда увидел, как всадники быстро и круто повернули коней и молча поскакали назад. Сразу почувствовав громадное облегчение, весело и ожесточенно заорал:
— Стой!.. Стрелять буду!
Но всадники стремительно уносились, и он, не целясь, выстрелил им вдогонку. Потом передернул затвор, выстрелил еще раз, не слыша звука выстрела.
Остывая от возбуждения, нашел свои затоптанные в снег рукавицы, чтобы согреть замерзшие руки. Потом стал ждать появления Луки, готовясь рассказать ему о только что пережитом. Но Лука не появлялся. «Вот и надейся на такого. Меня бы тут могли убить, весь поселок вырезать, а он бы так все и проспал. Нажалуюсь я на него Семену. Пусть он больше меня с таким паразитом в караул не посылает», — горячился Ганька, боясь покинуть свое укрытие.
Коромысло тем временем склонилось к самым сопкам на западе, а на востоке стало чуть-чуть отбеливать. Наступал долгожданный рассвет. Но и он не торопился вступить в свои права, разгораясь робко и медленно. Однако тусклые проблески ободрили Ганьку, помогли мужественно простоять на посту и до первых и до вторых петухов.
Наконец, стало видно далеко кругом. В поселке затопились печи, заскрипели ворота, заржали во дворах голодные лошади, появились в улице казачки с ведрами на коромыслах. Ганька решил, что теперь он имеет право покинуть пост. Глубоко возмущенный вероломством Луки, он решил отомстить ему. С этой целью и направился к бане.
У бани было слишком маленькое окошко. В него, пожалуй, не пролез бы и подросток. Стоит подпереть бревешком или слегой банную дверь, тоже низенькую и узкую, и Лука ни за что не выберется оттуда без посторонней помощи.
Заглянув в окошко, Ганька пригляделся и увидел, что Лука блаженно похрапывает на полке, положив в изголовье веник и папаху.
Это и решило его судьбу. Ганька нашел толстую жердь, валявшуюся в огороде, подпер ею дверь, а потом спокойно пошел домой.
Согревшись и позавтракав, он почувствовал, что смертельно хочет спать. Он лег на кровать, укрылся с головой одеялом и проспал до полудня. Проснувшись, сразу же вспомнил, что Лука сидит в бане, и побежал выпустить его. В улице Ганьке встретился Симон Колесников верхом на коне.
— Куда это собрался, дядя Симон? — спросил его Ганька.
— Лукашка куда-то потерялся. Как ушел ночью на пост, так и не вернулся. Ты случайно не знаешь, где он?
— Знаю. Я с ним вместе на посту-то был. Только я караулил, а он ушел к Матвею Мирсанову в баню и спит там с самого вечера.
— Ну и скотина! — возмутился Симон. — Значит ты стоял, а он дрыхнул. Взгреет его Семен. Он ведь тоже по поселку рыщет, разыскивает его. Лука что, выпивши был?
— Да нет, как будто бы… А только он меня здорово подвел. Перед рассветом какие-то двое ехали из степи в поселок и нарвались на меня. Я их окликнул, а они — бежать! Я два раза им вдогонку стрелял. Только все мимо…
— Да неужели? Вот еще новости!.. Здорово перепугался-то?
— Было малость, — расплылся в улыбке Ганька. — Уронил я в снег рукавички, так потом едва нашел. Чуть было пальцы не отморозил.
В это время из соседнего переулка выехал Семен. Симон крикнул ему:
— Подъезжай да послушай, что Ганька рассказывает.
Когда Ганька повторил свой рассказ, Семен выругался, ударил коня нагайкой и помчался к мирсановской бане. Симон подсадил к себе Ганьку, и они пустились догонять его.
Перелетев на коне через невысокий плетень, Семен подскакал к бане, спешился. Перегнувшись с седла, отбросил в сторону подпиравшую дверь жердь, рявкнул:
— Лукашка! Выходи!
— Не выйду, — отозвался Лука. — Ты ведь нагайкой полосовать начнешь. Знаю я тебя… Этому подлецу Ганьке я теперь уши поотрываю.
— Я тебе поотрываю! Где у тебя совесть-то? Его тут ночью чуть не срезали на посту, а ты… Все равно не миновать тебе нагайки.
Подбежали, оставив коня за плетнем, Симон и Ганька. Следом за ними к бане неслись игравшие в улице ребятишки, шел Матвей Мирсанов.
— Вылезай, Лукашка, не валяй дурака! — сказал Симон и попробовал заглянуть в баню. Но голос Луки заставил его отпрянуть назад.
— Уйди и не суйся. Мне теперь все равно. Возьму и резану тебя из винта.
— Да вылезай ты, холера! Сюда народ со всех концов бежит. Ну, оплошал, подвел Ганьку, так ведь с кем беды не бывает. Выходи.
Лука глянул в окошко и, увидев в огороде ребятишек и Матвея, вышел из бани. Глаза его плутовато бегали, уши и щеки рдели от прихлынувшей крови.
— Хорош гусь! — презрительно прошипел Семен. — Если Матвей будет спрашивать, что мы в его бане делали, говори, контрабандистов искали. А выпороть я тебя потом успею.
Лука сразу повеселел. Закидывая за плечо винтовку, громко сказал:
— Ни черта тут нету. Должно быть, дальше смотались.
— А кого вы ищете? — спросил подошедший Матвей.
— Контрабандистов, — ответил Лука. Семен и Симон посмеивались. Ганька старался не глядеть на своего злополучного напарника.
— То-то и слышал я ночью стрельбу, — сказал Матвей. — Где-то неподалеку от моей избы стреляли.
— Стрельбу слышал? Кто же это стрелял? — спросил Лука и посмотрел на Ганьку. Ганька смело выдержал его растерянный недоумевающий взгляд и весело подмигнул ему.
— Ну, поехали! — скомандовал Семен. — Раз здесь нет, будем искать в другом месте.
Когда они поравнялись с усадьбой Луки, Семен сказал:
— Давай, Лукашка, заедем к тебе и поговорим.
— Пожалуйста, пожалуйста, Семен! У меня и выпить найдется. Симон! Ганька! Прошу ко мне…
Привязав в ограде к столбу коней, Семен и Симон подошли к дожидавшимся их у крыльца Луке и Ганьке.
— Повернись ко мне спиной, паразит! — приказал вдруг Семен и взмахнул нагайкой. Лука едва успел подставить ему спину, как на него посыпались хлесткие, чувствительные и сквозь овчину полушубка удары столбовой нагайки. На полушубке от них оставались темные полосы.
— Правильно! — ликовал Симон, глядя на эту расправу. — Всыпь ему, что положено. Будет знать, как на посту дрыхнуть.
— Ну, хватит? — ударив Луку раз десять, спросил Семен.
— Бей еще! — заорал Лука. — Раз виноват, пори, не жалей.
— Ладно, тогда добавлю, — усмехнулся Семен и еще три раза вырезал Луку по лопнувшему в нескольких местах полушубку.
Когда вошли в дом, Анна Григорьевна, увидев порванный полушубок Луки, спросила:
— Это где же тебя угораздило весь полушубок испортить?
Лука широко оскалился:
— Это, мамаша, из меня пыль выбивали. — И распорядился: — А ну, сваргань нам чего-нибудь закусить и согреться.
28
О газетах с военными сводками и о собрании партизан Каргин узнал в воскресенье вечером. Рассказал ему об этом Прокоп Носков, частенько навещавший его в последнее время. Первые их встречи проходили более чем сдержанно. Но постепенно они разоткровенничались. Прокопу было лестно, что Каргин относился к нему с большим почтением и радушно принимал его, всякий раз выставляя на стол бутылку домашней рябиновой настойки. И, желая сблизиться с Каргиным, Прокоп стал доверять ему свои тайны.
Особенно Прокопу понравилось то, что однажды подвыпивший Каргин сказал:
— Ты, Прокоп, умнее меня оказался. Ты долго не думал, взял, да и махнул в партизаны. Понял, что сила на их стороне. Зато теперь тебе почет и уважение, а мое дело — сиди да помалкивай. Не трогают — и на том спасибо. Я ведь даже лишний раз боюсь на улицу показаться. Крепко косятся на меня и Семен и другие партизаны.
— Ничего, покосятся да перестанут, — успокоил его Прокоп и самодовольно признался. — Конечно, теперь тебе со мной не равняться. Никто мне мое атаманство не припомнит, ничем не попрекнет. А ведь попал я к красным из-за обиды на Сергея Ильича, чтоб ему гореть на том свете. Податься мне тогда с моей злостью некуда было. Вот и укатил я к партизанам. Вел себя там хорошо, в кусты не прятался, хотя и вперед не совался. Так что чист, как стеклышко. А тебе, конечно, не позавидуешь…
— Что же, брат, сделаешь, раз ума не хватило, — махнул рукой Каргин. — И у белых я был, как галка среди ворон, и у партизан сейчас, как бельмо в глазу. Ничего тут не сделаешь, надо терпеть. Говорить пусть говорят, что угодно, лишь бы не трогали.
— Не жалеешь, что пришлось вернуться?
— По совести сказать, так я все время домой рвался. Там хорошо жить с капиталами, а без них туго приходится. Пожил я там в работниках у Саньки-купца, на заготовке дров и бревен поработал и натерпелся всякой всячины. Буду уж лучше последним человеком, да на родной стороне.
Но когда Прокоп сообщил ему о белогвардейском наступлении в Приморье, Каргин забеспокоился. Невольно стал думать, не слишком ли поторопился с возвращением домой, хотя и понимал, что другого выхода у него не было. Убить Семена он ни за что бы не согласился. Против этого восставало все его существо.
Из слов Прокопа Каргин узнал только то, что каппелевцы с упорными боями двигаются к Хабаровску. Никаких других подробностей Прокоп ему не передавал. Не желая оставаться в полном неведении, он решил в понедельник сходить в сельревком и прочитать газеты.
Попасть туда он постарался в отсутствие Семена, встречаться с которым было тяжело. Слишком непримиримо был настроен Семен к Каргину, казалось, что тот все время приглядывается к нему и ложно истолковывает любой его шаг. Из всего поведения Семена было видно, что все, что сделал Каргин, он сделал для спасения собственной шкуры. И Каргин не считал возможным доказывать, что это не так.
Чтобы попасть в сельревком, нужно было пройти через прихожую и большой семиокоиный зал, отведенный под читальню. Этот зал раньше блистал чистотой и богатой обстановкой. Каргин помнил его заставленным нарядной мебелью и цветами в крашеных кадках, с огромным ковром на полу, с картинами под стеклом в широких простенках. Теперь здесь стояли одни наспех сделанные скамьи, ничем не покрытый длинный стол и желтый рассохшийся шкаф, закрытый на висячий замок величиной с баранью голову. Этим замком, как помнил Каргин, Сергей Ильич запирал свою лавку.
Волнуясь так, словно он шел на прием к самому атаману отдела, Каргин постучал в широкую филенчатую дверь ревкома и замер, прислушиваясь.
— Войдите! — услыхал он голос Ганьки Улыбина.
Каргин приоткрыл дверь, вкрадчиво спросил:
— Разрешите?
Не ожидавший такого визита Ганька не усидел за столом и поднялся, недоумевающе глядя на Каргина.
— Здравствуйте, товарищ Улыбин! — поклонился Каргин, снимая папаху.
— Здравствуйте, — кивнул головой Ганька, держа в правой руке ручку, в левой — деревянную в чернильных пятнах линейку.
— Семен Евдокимович будет сегодня?
— Будет, да поздно. Он в Орловскую уехал.
— Экая жалость!.. А мне его шибко надо было. Хотел у него попросить последние газеты.
— Это я и без него сделаю. Пожалуйста, смотрите, только домой мы уносить их не даем. Обязательно на раскурку пустят, — сказал Ганька и достал из крытого черным лаком шкафа-угловичка пачку газет.
Пока Каргин читал в газетах сводки командования Народно-революционной армии, Ганька наблюдал за ним. Он сразу понял, что интересует в газетах этого необычайного посетителя.
— Опять, выходит, заваруха началась, чтоб ей пусто было, — заговорил, откладывая в сторону газеты, Каргин. — Не унимаются белые генералы, а давно бы следовало уняться. Раз народ против них, ни черта у них не получится. И на что они надеются? Как ты думаешь, товарищ Улыбин?
— На заграничных буржуев надеются, больше не на кого, — ответил Ганька и добавил: — Но теперь и буржуи им не помогут. Дадут каппелевцам раза два по сопаткам, и позовет их удирать со всех ног.
— Дай-то бог! — вздохнул Каргин. — Поскорее бы уж все кончилось. Надоела эта война хуже горькой редьки. Ведь уж целых семь лет воюем. Сперва с немцами и турками, а потом друг с другом. Вон какой беды у нас гражданская война наделала. Твоему отцу, к примеру, жить бы да жить, а он погиб ни за что ни про что. Хороший человек был Северьян Андреевич, честный и справедливый. Ты вот мне не поверишь, Ганя, а я ведь плакал, когда его убили каратели.
Ганьке показалась возмутительной эта, как он полагал, притворная жалость Каргина к его отцу. Он вспыхнул, зло спросил:
— А других-то, стало быть, не жалко? Не один мой отец по вашей милости жизни лишился.
— Вот это ты, Ганя, зря говоришь. Я никому зла не хотел. Всю жизнь хотел, чтобы жил народ душа в душу. Считал, что лучше худой мир, чем хорошая ссора. Да ошибся с этим, как теперь понимаю. Пока у одних всего невпроворот, а другие голодают, не будет в России спокойной жизни… Я и других всех жалею, а Северьяна Андреевича больше всех. Я с ним вместе две войны отвоевал. Мы с ним из одной чашки-ложки пили, ели. Одну шинель подстилали, другой укрывались. Ни я от него, ни он от меня никогда худого слова не слыхали. Вот и суди меня теперь после этого, как хочешь.
Увидев в глазах Каргина блеснувшие слезы, Ганька понял, что говорит тот совершенно искренне. Так притворяться и врать было не в характере этого человека. Только бы лучше помолчал он с этой своей жалостью. Все равно он не свой человек. Никогда Ганька не забудет и не простит ему службы у Семенова. Он ведь одно время даже командовал дружиной, проливал партизанскую кровь. Случай помог ему вернуться из-за границы и остаться целым. Иначе сидел бы там и точил зубы на красных, как Кустовы и Барышниковы. А случай этот он наверняка сам же и подстроил, как предполагает это Семен.
Каргин просидел в ревкоме чуть ли не до обеда. Он расспрашивал Ганьку про Романа и Василия Андреевича, интересовался, где они находятся, чем занимаются. Ганька отвечал сухо и односложно, презирая себя за то, что не сумел его сразу оборвать и заставить уйти. Он почувствовал большое облегчение, когда Каргин, наконец, попрощался и ушел.
Сперва Ганька решил немедленно же рассказать Семену про посещение Каргиным ревкома, про свой с ним разговор. Но, увидев под вечер Семена с его насмешливыми, допытывающими глазами, ничего не стал говорить. Он боялся, что Семен будет вышучивать и стыдить его. Кроме того, хоть Ганька и не хотел в этом признаться, добрые слова Каргина об отце невольно запали ему в душу.
Ничего не утаил Ганька только от-матери. Он подробно рассказал ей обо всем и ждал, что она осудит его. Но мать этого не сделала. У нее, как оказалось, было свое собственное мнение насчет Каргина.
— Экая беда-то! Он с Каргиным разговаривал! — явно насмехаясь, сказала она и вдруг напустилась на сына: — Вам с Семеном Каргин весь белый свет загородил. Только и речи у вас, что он такой да разэтакий. А кто помог спастись Роману? Кто хотел твоего отца у карателей отбить? А кто Елену-покойницу у Сергея Ильича из-под смерти вырвал? Кто его при всем народе за наших нагайкой отхлестал? Каргин, все тот же самый Каргин. Его на одну доску с чепаловыми да кустовыми не поставишь. Если бы он был таким, как Семен говорит, так он не отказался бы в того же Семена пулю послать. А он отказался, он еще и подлого человека убил, у которого нагайка от людской крови не высыхала. И сделал он это не затем, чтобы тебе с Семеном понравиться, задобрить вас. Винить его чересчур не приходится. Не нашел он себе правильного места, вот и метался из стороны в сторону. То он за партизанами с дружиной гонялся, то японцев в Заводе рубил. Ведь и отец твой такой же был. Это Семену да Роману легче было к красным-то пристать. Они при царе-батюшке пасынками были, а Каргин у царя верным слугой считался. Он в атаманах ходил, почетом пользовался, казачеством своим гордился побольше, чем твой отец и дедушка. Гордость эта у них в печенках сидела. Любили они нацеплять на себя кресты да медали, чтобы все видели, что не какие-нибудь рохли они, а георгиевские кавалеры, настоящие казаки. Вот и не хватило ни у Елисея, ни у Северьяна ума, чтобы рассудить, куда им податься, к кому пристать… Так что ты Каргина шибко не осуждай. Если он одумался, с покорной головой к вам пришел, не отталкивайте его. Приглядывайтесь к человеку, а не издевайтесь. Вреда от него не будет. Теперь он тише воды, ниже травы себя вести будет.
— А они, правда, с моим отцом друзьями были? — спросил Ганька, пораженный горячим отпором матери.
— Друзья не друзья, а соседи были настоящие. Северьян про него сроду дурного слова не говорил, ни разу не поругался с ним, не подрался по пьяной лавочке. Мы ведь в старину с ними всегда по праздникам в одной компании гуляли. А когда Каргин женился после японской войны, твой отец у него шафером на свадьбе был. С его Серафимой мы до сегодня дружбу бабью водим.
После этого разговора с матерью Ганька стал совсем по-другому относиться к Каргину. Если раньше при встречах с ним он не здоровался, старался свернуть в сторону, то теперь перестал чуждаться его и его детей, старший из которых, Шурка, три года просидел с Ганькой на одной парте в мунгаловской школе.
Однажды Ганька первым заговорил с Шуркой и долго расспрашивал его, как они жили с отцом за границей и что намерен Шурка делать теперь — будет помогать отцу или поедет учиться.
— Учиться ехать — капиталов у нас нет, — ответил ему Шурка. — Буду быкам хвосты крутить, пахать да сеять. А ты не думаешь дальше учиться?
— Пока об этом и думать нечего. Приходится секретарить, чтобы прокормить себя и мать… На вечерках-то бываешь? Что-то я тебя не вижу?
— Отец запрещает. Сам знаешь, какое наше дело. Живи да оглядывайся.
— Ну, это ты зря. Ты за отца не ответчик, — сказал ему на прощанье Ганька и пригласил приходить в читальню.
29
Через два дня Семена разбудил чуть свет конный нарочный с пакетом из уездного ревкома. Ревком предлагал ему немедленно прибыть в Нерчинский Завод для вступления в новую должность.
В полдень Семен на взмыленном коне подъезжал к Заводу. Дорога шла среди обметанных инеем кустов вдоль замерзшей давно Алтачи. Впереди, за поворотом, показалась высокая, похожая на элеватор паровая мельница. Прежде она принадлежала купцу Петушкову, а теперь стала народным достоянием. Мельница дымилась. Просторный двор ее был до отказа запружен подводами с зерном и дровами.
«Заработала! — порадовался Семен, знавший, что мельница долго бездействовала. — Гляди ты, сколько народу наехало! И помольщиков, и дров вон какую беду нагрудили. Житуха, похоже, налаживается».
Только он миновал мельницу, как там прогудел полуденный гудок. Звонкое эхо весело откликнулось в горах и глубоких распадках.
Проехав по Большой улице до базара, где шла оживленная торговля мукой и мясом, мороженой аргунской рыбой и дичью, Семен свернул к двухэтажному белому зданию, бывшему резиденцией атамана четвертого отдела. В этом здании теперь помещался ревком.
Когда Семен вошел в приемную Димова, сидевший за столом с телефоном секретарь, атлетического телосложения, русый, курносый парень, вскочил со стула. Кинув руки по швам, он улыбнулся и молодцевато, по-военному, поздоровался:
— Здравия желаю, товарищ Забережный!
— Что-то, товарищ, обличье у тебя шибко знакомое? Где мы с тобой встречались?
— Известно где, в партизанах! Разве вы меня не узнаете?
— Не узнаю, дружище, не узнаю.
— Фамилия моя Перевозчиков. Я к вам в Курунзулайскую тайгу вместе с Аверьянычем из Читы для связи приезжал. А потом я у Журавлева старшим штабным писарем был. Грамотнее меня никого под рукой не оказалось, вот и сделали меня писарем.
— Понятно, понятно!
Уловив в голосе Семена обидное пренебрежение, Перевозчиков вспыхнул и сказал:
— Но я и в боях бывал. Под Богдатью, под Сретенском. А под Купряковой меня даже ранили.
— Чего ты оправдываешься? Я же тебя ни в чем не обвиняю, товарищ Перевозчиков… Ты мне лучше скажи, зачем меня вызвали.
— Сейчас все узнаете. С самого утра дожидаются вас товарищ Димов и секретарь укома товарищ Горбицын.
Приоткрыв одну створку обитых черной клеенкой дверей, ведущих в кабинет Димова, Перевозчиков громко и чуть торжественно доложил:
— Прибыл товарищ Забережный! — и посторонился, пропуская Семена в кабинет.
Горбицын и Димов поднялись и с подчеркнутым уважением поздоровались с Семеном. Пригласив садиться, стали спрашивать его о здоровье, о домашних делах. Ему сразу бросилось в глаза, что разговаривали они с ним не как обычно.
В голосе Димова уже не было прежних покровительственных ноток, а в голосе Горбицына — подчеркнуто строгой официальности. Один старался держать себя попроще, другой — подружелюбней.
Покончив с расспросами и согнав с лица улыбку гостеприимства, Димов вдруг сказал:
— Сегодня ночью мы получили телеграмму из Читы. Подписана она Председателем Совета Министров и секретарем Дальбюро ЦК РКП(б). Сейчас я ее зачитаю.
Он взял из лежавшей на столе синей папки телеграфный бланк с красной полосой по верхнему краю.
В телеграмме было сказано:
«Ввиду возможного вторжения из сопредельной Маньчжурии белогвардейских банд объявляется военное положение в стоверстной пограничной полосе Восточного Забайкалья. Немедленно формируйте из преданных революции партизан иррегулярную добровольческую бригаду. Командиром бригады назначается Забережный Семен Евдокимович, политическим комиссаром Горбицын Тимофей Иванович. Срочно телеграфируйте ваши нужды. Положении на границе и ходе формирования бригады доносите ежедневно.
Председатель Совета Министров Н. Матвеев.
Секретарь Дальбюро ЦК РКП(б) П. Никифоров».
Прочитав телеграмму, Димов поздравил Семена с высоким доверием, а Горбицын спросил:
— Ну, что скажешь, товарищ Забережный?
— Что скажу? — задумался Семен, потирая ладонью лоб. — Неожиданное дело! Вот что скажу. Честь не малая, а мужик я не шибко грамотный. Хотел нынче за зиму на ликбезе подучиться, да не придется, как видно… Давайте уж все вместе сколачивать бригаду. А придется воевать, повоюем, куда денешься. С чего начинать будем?
Горбицын, все время недоверчиво и ревниво наблюдавший за Семеном, немедленно подсказал:
— Начинать, товарищ Забережный, как и во всяком большом деле, надо с самого главного — с народа. Нужно сейчас же обратиться с воззванием к партизанам. Напишем его здесь же, не выходя из кабинета, а к вечеру выедем сами и пошлем других коммунистов по тем станицам и селам, где у нас больше всего партизан. Пока будем сочинять воззвание, ты поговори с Нагорным. Я его вызову сюда. Он тебе кое-что расскажет о той стороне.
Горбицын позвонил по телефону и попросил Нагорного немедленно прибыть в ревком. А Димов позвал в кабинет Перевозчикова, спросил у него:
— Товарищ Перевозчиков, ты у нас, кажется, поэт? Стихи потихоньку кропаешь?
Здоровяк Перевозчиков покраснел, как девушка:
— Какой из меня поэт, товарищ Димов. Так, одно недоразумение…
— Не скромничай! Я своими глазами видел в укоме комсомола плакат с твоими стихами. Довольно складно у тебя выходит, хотя и не совсем выдержанно. Но нам от тебя нужны не стихи, а проза. Только не канцелярская, а такая, чтобы зажигала, звала. Надо написать воззвание к нашим красным партизанам. Может, попробуешь?
— Попробовать можно. Только не знаю — получится ли?
— Где не получится, сообща обстругаем… Товарищ Горбицын! Так мы на часок удалимся с Перевозчиковым.
— Идите, идите! Только не пытайтесь много мудрить. Обрисуйте толково и коротко обстановку и зовите народ на защиту наших революционных завоеваний.
Димов и Перевозчиков ушли в другую комнату. Когда за ними захлопнулась дверь, Горбицын сказал Семену:
— Ну, товарищ Забережный, давай на все прежние недоразумения поставим вот такой крест, — и он изобразил своими сжатыми в кулаки руками подобие креста: — Для полной ясности скажу, что на твой счет я искренне заблуждался.
— Не стоит говорить об этом! — отмахнулся Семен. — Все мы ошибаемся. Только вот признаваться в своих ошибках не каждый умеет. Ты, кажется, не такой, а больше мне ничего и не надо. Где ошибусь, поправляй, а где самого возьмет сомнение — с другими советуйся.
В кабинет без стука вошел начальник госполитохраны Нагорный. Он был в оранжевом полушубке, затянутом в желтые кожаные ремни. На правом боку висел маузер в деревянной, хорошо отполированной кобуре.
— Здравия желаю, товарищи! — с чувством собственного достоинства приветствовал он Горбицына и Семена, небрежно вскинув руку к серой мерлушковой папахе.
— Раздевайся, Алексей Николаевич! — сказал Горбицын. — Тут довольно жарковато. Дровами себя Димов не обижает, не то что мы, грешные.
Нагорный разделся, причесал свои поредевшие волосы, одернул суконную гимнастерку. Едва он присел к столу, Горбицын попросил:
— Информируйте нас, что делается на сопредельной стороне.
Нагорный заговорил негромким размеренным голосом:
— На сегодняшнее число мы располагаем следующими данными. От Усть-Урова до Аргунска на той стороне все спокойно. Среди живущих в бакалейках эмигрантов никаких военных приготовлений не замечено. Новые люди на границе не появлялись. В Шивейсяне напротив Олочинской проведено несколько тайных эмигрантских сходок. Проводили их приезжавшие из Хайлара офицеры. Казаки на сходки приглашались по выбору. Возможно, что сформирован отряд, максимальная численность которого сто — сто пятьдесят человек. В Чалбутинской после известных вам событий среди эмигрантов поднялась большая паника. Многие постарались убраться от границы подальше. Остальные живут тихо. Семь человек явились оттуда недавно с повинной.
— А ты скажи Забережному, что это за люди, — потребовал Горбицын.
— Четверо из них оказались из охраны Кайгородова и Рысакова. Они находились в землянке во дворе. И видели, когда вы подпирали дверь землянки бревном, но стрелять не рискнули. После этого им пришлось там довольно туго. Вот они и надумали уйти на свою сторону… Теперь о районе Трехречья. Там сформировано за последние три месяца несколько казачьих отрядов. Формировали их по поручению генералов Бакшеева и Власьевского есаулы Башуров и Гордеев, сотник Лоншаков и хорунжий-Темников. Их призывы и широковещательные обещания мало кого соблазнили. Семейные и хозяйственные казаки решили остаться в стороне. Записывались в отряды молодые и бессемейные, служившие у Семенова и Унгерна. Таких там даже в самом крайнем случае набралось едва ли больше тысячи человек. Разумеется, речь идет только о Трехречье. То, что делается в Хайларе и дальше, нам, к сожалению, неизвестно. Еще я должен сообщить, что в тылу у нас, на территории Сретенского уезда, появилась банда есаула Шадрина. Пришла она, несомненно, из Маньчжурии. Но где и когда переходила границу — установить не удалось. По последним данным, отчаявшись в попытках поднять на восстание шилкинских казаков, Шадрин пустился в обратный путь. Вчера вечером его банда замечена в долине Урова. Она идет по направлению к Газимуру. Ее преследуют партизаны Копунской, Ломовской и Ботовской станиц. В ней не больше шестидесяти человек.
— Обстановка более или менее ясная, — сказал Горбицын. — Даже если перейдет нашу границу не тысяча, а пятьсот человек, то и это причинит нам много беды и горя. Ведь это же самые отпетые, самые озлобленные. Только смерть заставит их отказаться от желания убивать, жечь, мстить за все потерянное. Будем, значит, принимать меры.
Горбицын поднялся и пошел разыскивать Димова и Перевозчикова.
Оставшись наедине с Нагорным, Семен спросил:
— Как вы поступили с Кайгородовым и Челпановым?
— Кайгородова пришлось отправить в Читу. А Челпанов пока у нас сидит.
— Когда его судить собираетесь?
— Думаю, что еще не скоро. Помимо того, что он натворил здесь, он оказался еще не тем человеком, за которого себя выдавал.
— А кто же он такой на самом деле?
— Опытный белогвардейский разведчик. Настоящая его фамилия Селютин. Он присвоил себе фамилию и документы прапорщика царской армии Челпанова, добровольно вступившего в Красную Армию в Уфе. Челпанов командовал в Пятой армии стрелковым батальоном. В бою он был взят в плен белыми. За отказ служить Колчаку его судили, приговорили к расстрелу, но потом помиловали и отправили на каторгу в Забайкалье. В Чите этого Челпанова, на которого оказался очень похож Селютин, вывели тайком в расход. Дальше вместе с другими осужденными на каторгу большевиками поехал Селютин… Когда мы отбили у семеновцев горнозерентуйских узников, Селютин-Челпанов оказался у час. Ему было дано задание втереться в полное доверие и до поры до времени ничем не выдавать себя. Ему это удалось, и он после разгрома белых стал начальником нашей милиции.
— Как же это ты распутал такую веревочку? Как ему язык развязал?
— Тут, брат, как это ни странно, помог мне твой секретарь Гавриил Улыбин. Однажды он отпросился у тебя в Завод. Пришел ко мне и рассказал, что ваш Лаврентий Кислицын, участвовал в конвоировании горнозерентуйских заключенных, когда их погнали на Борзю. К этому он добавил еще кое-что. Я тогда же вызвал Кислицына к себе и узнал от него, что заключенных разбили перед отправкой на две группы. В случае налета красных одну группу было приказано уничтожить, а другую не трогать. Дальше Кислицын сознался, что знает одного из уездных начальников, который был в той группе арестованных, которую полковник Ефтин наказывал не трогать, что бы ни произошло. Когда я насел на него как следует, он заявил мне, что это Челпанов.
Мы в ту же ночь снеслись с Читой и получили разрешение на арест Челпанова. Он, хотя и не подозревал об этом, но, опасаясь, что со дня на день вскроются все его должностные преступления, решил удрать за границу. Сделал он это так ловко, что мы не сразу узнали… Такие вот, брат, дела. И мне еще придется с ним долго возиться, чтобы заставить выложить все, что он знает о себе и о других заброшенных когда-то к нам агентах. А тогда его скорее всего тоже потребуют в Читу. Возможно, что здесь его так и не придется судить. А жалко. Судить его нужно бы именно здесь, и суд устроить показательный…