Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Даурия (№2) - Отчий край

ModernLib.Net / Классическая проза / Седых Константин Федорович / Отчий край - Чтение (стр. 21)
Автор: Седых Константин Федорович
Жанры: Классическая проза,
Историческая проза
Серия: Даурия

 

 


Она походила на большой цветок волчьей сараны. Увидев ее, многие вспомнили, как еще совсем молодыми парнями бегали по вечерам слушать диковинный купеческий граммофон. Сергей Ильич, тогда еще тоже молодой и хвастливый, ставил его в зале на широкий подоконник открытого окна, и на весь поселок летел из трубы человеческий голос, поющий веселые, залихвастские песни. Под окна сбегались тогда со всех сторон ребятишки, парни и девки. Самые смелые забирались в купеческий палисадник. Они хотели заглянуть в изумительную трубу и увидеть, где там прячется оглушительно распевающий человек.

— Смех и грех, как вспомнишь! — сказал самый угрюмый, больше всех чуждающийся Семена старик Матвей Мирсанов. — Покойный мой родитель, как услыхал эту музыку, так целую неделю потом ходил, отплевываясь через левое плечо, и все про конец белого света твердил. «Это, Мотька, в ней нечистая сила сидит, — говорил он мне. — Раз уж до такой беды люди додумались, значит, позовут нас скоро архангелы на страшный суд». От этого и начался у него такой запой, от которого он вскорости душу богу отдал.

— А меня отец тогда ременными вожжами отхлестал, чтобы не носили меня черти граммофон слушать, — сказал Иван Коноплев. — Так что я эту музыку тоже шибко запомнил.

— Да, пожил Сергей Ильич, потешил себя! — вмешался в разговор Семен. — Граммофон тогда больших денег стоил. Его и в Заводе не каждый купец имел. А Сергей Ильич завел, любил он людям пыль в глаза пустить.

— Говорят, этот Чепалов в молодости за китайцами на приисках охотился? Правда это? — спросил недавно поселившийся в поселке мастер-краснодеревщик Василий Попов: сутулый, с кривыми ногами и рыжей окладистой бородой мужик.

— С этого, паря, он и жить начал, — ответил Матвей. — Он этих бедняг китайцев многих с душой разлучил. Под старость все грехи замаливал, а сам все равно вел себя хуже всякой собаки…

Семен, желая окончательно переломить настроение посельщиков, сказал Матвею:

— Ты еще расскажи Попову, как купец самых лучших наших казаков карателям на расправу выдал, как мою бабу убивал. Наделал он у нас вдов и сирот, а вы шибко скоро забыли все это. Кое-кому его и сейчас жалко.

Сразу же со всех сторон послышались протестующие голоса:

— Этого, паря, сроду не забудешь!

— Черт бы его жалел…

— Жалеть такого гада не за что…

— Чего же тогда на меня коситесь? Я ведь не маленький, вижу. Ведете себя так, как будто отца родного хороните.

— Что ты, Семен, что ты!.. Никто на тебя не косится. Не выдумывай напрасно.

— Мы тебе этот дом, как хочешь, так и оборудуем. Мы ведь знаем, это ты не для себя стараешься. Конечно, оно попервости неловко чужое ломать. Ну да как-нибудь привыкнем, — поспешили заверить его мастеровые.

— Тогда начнем! Работенки тут хватит. Зато потом будем в клубе такие спектакли откалывать, что приходи, кума, любоваться. Все побежите смотреть.

— Это уж пускай молодые бегают, — хмуро ответил Матвей. — Мы как-нибудь без этих шпиктаклей проживем. Тянуть нашему брату недолго…

Семен знал, что Матвей тяжело переживал смерть своего единственного сына Данилки. Мобилизованный в семеновскую армию, Данилка все собирался перебежать к партизанам, где был его лучший друг Роман Улыбин и многие соседи. Но сделать этого не успел. В бою под Богдатью выцелил его меткий партизанский стрелок. Горько было сознавать Матвею, что сын погиб от руки тех, кому они оба втайне сочувствовали. Пока Данилка находился у белых, партизаны и их родственники поглядывали на Матвея холодно и отчужденно. Правда, они не высказывали ему этого открыто, но и без того было все ясно. Успей перейти к ним Данилка, и все бы переменилось. Не пришлось бы отцу стыдиться и побаиваться вернувшихся домой партизан.

— Эх, Матвей, Матвей! — положив ему руку на плечо, сказал с поразившей всех сердечностью Семен. — Знаю, брат, какой червяк сосет твое сердце. Из-за Данилки ты боишься нас и чуждаешься. Только это зря. Ты нам не враг. Был наш и останешься нашим. Данилку, конечно, жалко, а винить не нас надо. Крепко тебя подкосила его смерть, а ведь жить все равно как-нибудь надо. Ежели не для себя жить, так для других. Вот выдашь замуж дочерей, и пойдут у тебя внучата, хоть и не от сына, а тоже родные. Вот давай и поработаем для этих ребятишек. Пусть они будут посчастливее нас с тобой на белом свете. У меня тоже и дома плохо и здоровье сдавать начало, а держусь, не распускаюсь.

Простые слова эти сильно подействовали на Матвея. Никак не ожидал он от Семена такого сочувствия своему горю. Значит, Семен не переменил своего отношения, не таит на него никакого зла. Сам же Матвей никогда не переставал уважать его… И дрогнуло угрюмое лицо Матвея, тяжело, и медленно выточились из глубоко запавших глаз полынно-горькие слезы и скатились в клочкастую, давно не чесанную бороду. Было отрадно сознавать, что утешает его человек, чья жизнь была неизмеримо трудней и горше…

— Ну, спасибо, Семен, на добром слове! — буркнул он. — Неладно я про тебя думал… А раз так, давай поработаем, тряхнем стариной.

Семен коротко рассказал, что нужно делать, и они принялись за работу. Плотники стали в трех комнатах вырубать и выпиливать внутренние стены, чтобы получился вместительный клуб и одновременно помещение для общих собраний. Печники, орудуя где долотом, где молотками, разбирали печи, чтобы сложить их потом на новом месте. А столяры нашли в чепаловской завозне заготовленные впрок сухие лиственничные плахи. Они распилили их на доски нужной длины и принялись строгать на верстаках-скороделках. Как всегда, совместная работа спорилась дружно и весело. Старики разговаривали, подшучивали друг над другом, смотрели, как работает новосел Василий Попов.

Попов свой верстак поставил за ветром у стены завозни. Солнце заметно пригревало, и он снял с себя полушубок, оставшись в легкой ватной тужурке. Затем надел брезентовый фартук с карманами по бокам, заткнул за ухо плоский плотницкий карандаш, разложил на верстаке складной аршин, наугольник, уровень и целый набор отлично сделанных настругов. Полированное дерево на них матово поблескивало.

Взяв маленький с овальным лезвием рубанок, принялся он размашисто строгать потемневшую от времени доску. Из-под рубанка полетела толстая ломкая стружка. Сняв с доски слой дряблой древесины, взял он красивой формы хорошо отполированный фуганок, и маслянисто-желтая стружка полезла в отверстие фуганка широкой нервущейся лентой. Стружка шумела, шуршала, свивалась стремительно в кольца. Чем больше он строгал, тем глаже становилась доска, тоньше и прозрачней гибкая стружка. В ней, как в мыльной пене, тонули по локоть его руки в мягких замшевых рукавицах. Работал он удивительно легко и красиво, не забывая пошутить, перекинуться острым словом с другими.

— Вот это мастер! Не нам чета, — громко выразил свое одобрение Никула Лопатин.

Прошло три дня, и неузнаваемо преобразился купеческий дом. Чуть не половину его занял просторный клуб с деревянной, пока не оборудованной сценой. Его хорошо побелили, вымыли полы и окна, расставили в шестнадцать рядов длинные скамьи. Под ревком отремонтировали в другой половине большую угловую комнату с четырьмя окнами, а смежный с ней зал отвели под будущую читальню, для которой пока не хватало самого главного — газет и книг.

Ганька Улыбин уже написал письмо в Читу дяде Василию Андреевичу. В письме он после поклонов и приветов просил прислать для читальни книг. В ожидании их он украсил стены читальни двумя плакатами, как-то дошедшими до Мунгаловского из Советской России. Это были первые плакаты, какие только довелось увидеть мунгаловцам. На одном из них был нарисован красной краской красноармеец, замахнувшийся широким мечом на барона Врангеля в черном мундире, огромная рука которого была протянута к шахтам Донецкого бассейна. Надпись на плакате гласила: «Врангель еще жив — добей его без пощады!» На другом плакате на фоне черных труб и паутины сидел на куче золотых монет толстобрюхий и толстомордый человек, в черной, похожей на котелок шляпе. Брюхо его украшала золотая цепь. Под кучей золота была надпись: «Капитал», а под ней напечатаны стихи. Эти стихи скоро выучили наизусть все грамотные парни и ребятишки.

В маленькой комнатушке, рядом с читальней, поселился нанятый Семеном сторож Анисим. Он следил за чистотой и порядком, топил печи, закрывал и открывал ставни и был одновременно рассыльным. В комнатушке у него весь день топилась плита, на которой постоянно кипел большой эмалированный чайник. Семен и Ганька во время обеденного перерыва пили у Анисима морковный чай и ели печеную в золе картошку. А по вечерам к Анисиму собирались все, кому было скучно сидеть дома, и вели бесконечные разговоры обо всем, что заботило и волновало их.

Клуб же пока пустовал. Учительница Людмила Ивановна готовила к открытию его силами школьников и активистов из числа немногих грамотных партизан какой-то культурно-просветительный вечер. Этого вечера с нетерпением ждала вся мунгаловская молодежь, о нем судили и рядили на все лады в каждой семье. И нашлось немало людей, которые уже заранее запретили своим детям идти на этот вечер, считая его неугодным господу богу делом. В эти дни ожили в поселке и отголоски былой белогвардейской пропаганды о том, что большевики, к которым досужие кумушки относили и всех партизан, намерены сделать общими своих жен. И матери пугали этим дочерей.

5

На культурно-просветительный вечер мунгаловцев приглашали школьники старшего класса. Небольшими группами рассыпались они в субботу по синим сумеречным улицам.

Стесняясь и робея, входили они в дома и, как по команде, снимали шапки. По обычаю торопливо крестились на иконы, здоровались с хозяевами и, терзая в руках шапки, все враз выкрикивали:

— Дорогие хозяин и хозяюшка! Милости просим после ужина в воскресенье в клуб на вечер!..

Выпалив все единым духом, они поворачивались и убегали. Напрасно пытались задержать их доброжелательно настроенные люди, чтобы подробнее расспросить об этой новой затее учительницы и Семена Забережного. Напрасно ругали их вдогонку нелюдимы и яростные приверженцы старого. Глухие от волнения ребятишки не слыхали их.

Народу на первый вечер собралось немного. Пришли только парни и человек десять наиболее смелых девушек, а из пожилых Никула Лопатин и новосел Василий Попов.

Первые ряды заняли школьники, принаряженные ради такого события в свои лучшие рубашки и платьица. Вели себя они удивительно тихо и чинно. Не пожелавшие снять верхней одежды парни и девушки расселись на самых дальних скамьях, подальше от света. Им было жарко в полушубках и ватных пальто, но расстаться с ними они ни за что не хотели.

Когда раздернули ситцевый занавес, зрители увидели голую сцену без кулис. На ней стояли четыре стула да горела настенная лампа. Она отчаянно дымила — верхняя половина стекла была отломлена.

На сцену из дверей читальни вышла Людмила Ивановна, одетая в черное шерстяное платье с белым кружевным воротником. Попыталась она привернуть в дымившей лампе фитиль, но вместо этого совсем потушила ее. В зале раздался смех.

— Первый блин комом! — раздался с темной сцены голос Людмилы Ивановны. — У кого есть спички? Помогите зажечь эту коптилку.

Было слышно, как кто-то грузный поднялся на заскрипевшую сцену. Потом раздался грохот перевернутого стула. Наконец, вспыхнула спичка. Чья-то рука протягивала ее стоящей у лампы учительнице. Когда лампа загорелась, зрители увидели только спину уходящего человека. Узнать его никто не мог.

Людмила Ивановна подошла к самому краю сцены.

— Уважаемые граждане! Сегодня мы проводим силами школьников и партизан наш первый культурно-просветительный вечер. Наши силы и возможности более чем скромны. Будет у нас несколько номеров декламации, хоровое пение, игра на гармошке и балалайке. После этого начнутся танцы. Мы надеемся, что от этого получат удовольствие все присутствующие и в следующий раз сюда соберутся и те, кого нет сегодня… А теперь разрешите мне прочесть вам стихотворение Максима Горького «Песня о Буревестнике».

Людмила Ивановна отступила назад на два шага, подняла глаза к потолку, словно увидела там нечто интересное. Школьники на первых рядах немедленно последовали ее примеру, но так ничего и не увидели на темном потолке. Поразил их необычайно изменившийся голос Людмилы Ивановны. Громко бросила она в притихший зал:

Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный.

То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и — тучи слышат радость в смелом крике птицы.

Как зачарованные, слушали Людмилу Ивановну ребятишки и взрослые. Все испытывали восторг и удивление от жгуче-проникновенных, ослепительно ярких слов. Одно за другим, то тише, то громче бросала их в зал Людмила Ивановна, и картины одна другой ярче возникали в воображении каждого, стояли перед глазами, как живые. Каждый по-своему рисовал себе никогда не виданное море и гордого буревестника над ним.

Сидящий в зале Ганька Улыбин широко раскрытыми глазами глядел на Людмилу Ивановну и не узнавал ее. Глаза ее гордо блестели, необыкновенно стройной и гибкой стала фигура, налился силой и страстью чистый звучный голос. «Вот это да! — думал он. — Так и бросает то в жар, то в холод. Вот бы мне этак читать-то!»

— Буря! Скоро грянет буря!

Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем, то кричит пророк победы:

— Пусть сильнее грянет буря!..

Страстно бросила в зал обжигающие строки Людмила Ивановна и умолкла. Она ждала аплодисментов, но их не было. Сначала она была этим озадачена, но потом догадалась, в чем дело, и сказала:

— Товарищи! Я забыла предупредить вас. Если вам понравится то, что читают или поют на сцене, за это исполнителей полагается приветствовать: за отличное исполнение полагаются аплодисменты. Хлопайте в ладошки, как можно громче. Вот это и будет ваше одобрение.

Все школьники решили немедленно попробовать, получатся ли у них аплодисменты. Глядя на них зашлепали в ладоши и парни. Только девушки вели себя так, словно считали ниже своего достоинства принимать участие в таких пустяках. «Вот коровы! — возмущенно думал о них Ганька. — Ничем их не расшевелить. Сидят да серу жуют, как коровы жвачку».

Людмила Ивановна повеселела и объявила:

— А теперь группа наших партизан споет нам любимую партизанскую песню.

Тотчас же на сцену поднялись Семен Забережный, Симон Колесников, Лука Ивачев и Гавриил Мурзин. Все они были побриты и подстрижены, одеты в новые гимнастерки и сапоги, все держались торжественно. Выстроились они полукругом, огляделись и запели:

Замучен тяжелой неволей, Ты славною смертью почил…

В борьбе за народное дело Ты голову честно сложил…

Служил ты недолго, но честно На благо родимой земли…

И мы, твои братья по делу, Тебя на кладбище снесли…

Наш враг над тобой не глумился, Вокруг тебя были свои…

Мы сами, родимый, закрыли Орлиные очи твои…

Пели партизаны не очень искусно. Тягуче и заунывно прозвучала песня, но свое дело сделала. Слова ее произвели сильное впечатление и на школьников, и на взрослых. Одни девушки не пошевелили палец о палец, чтобы поблагодарить исполнителей.

После партизан выступили школьники Гриша Носков и Глеб Косых. Гриша прочитал, ни разу не сбившись, «Несжатую полосу» Некрасова. Но от волнения он читал так быстро и однотонно, что ни разу не передохнул, не сделал паузу. Однако пожилым казакам именно это и понравилось больше всего. Никула Лопатин, вволю поаплодировав Грише, сказал потом Ганьке:

— Силен чертенок! Чешет, как по-писаному. Хорошая память у малого. Наверняка писарем будет…

Глеб Косых читал стихотворение Никитина «Вырыта заступом яма глубокая». Читал он гораздо выразительнее, но под конец сбился и убежал со сцены глубоко огорченный.

Когда коротенькая программа вечера подходила к концу, к Семену неожиданно подошел Василий Попов и сказал:

— Хорошо у вас, да маловато. Разрешите мне под конец выступить?

— А что у тебя? — недоверчиво спросил Семен. — Не испортишь нам вечер?

— Не испорчу, голову на плечах я имею. А вот ребятишек заставлю от души похохотать. Ради их и прошусь на сцену.

— Тогда валяй. Возражений не имеется.

О выступлении Попова Людмила Ивановна объявила так:

— Сейчас выступит один товарищ, не пожелавший, чтобы вы узнали, кто он такой. Но я вам по секрету, если хорошо выступит, назову его фамилию.

С этими словами Людмила Ивановна убавила в лампе свет, и на сцене стало совсем темно. Зрители смутно видели, как поднялся на сцену кто-то толстый и грузный. И сразу же на него отчаянно загавкала, судя по голосу, маленькая собачонка.

— Цыть, зараза! — прикрикнул на нее неизвестный и вдруг шарахнулся в сторону. Теперь на него принялся лаять зло и хрипло матерый пес. Человек замахнулся на него стулом и прикрикнул:

— Пшел к черту! Вот как съезжу стулом, так останешься без зубов.

На минуту все стихло. А потом на сцене захлопал крыльями петух и трижды пропел ку-ка-реку. В ответ замычала корова, заржал бодро и весело конь, потом снова тявкнула собачонка. И вдруг, заглушив ее, засвистела, защелкала какая-то птичка.

Долго неизвестный тешил ребят, то хрюкая свиньей, то визжа побитой собачонкой или заливаясь петухом. В темноте казалось, что сцена битком набита всякими большими и малыми зверями и птицами. Ребятишки все время смеялись. А взрослые без конца спрашивали друг у друга:

— Кто это, не знаешь? На все голоса может!

— Да это, однако, Семен Забережный!

— Нет, это не Семен. Это Тереха Уткин.

— Тереху бы я по голосу узнал. Это кто-то другой. Дает жару!..

Когда на сцене все стихло, ребятишки принялись из всех сил хлопать в ладоши, стучать ногами. Людмила Ивановна прибавила свет и, улыбаясь, спросила:

— Ну, понравилось, ребята?

— Понравилось!.. Еще надо!

— Хорошенького помаленьку. На первый раз хватит.

— Кто это был? — дружно спросили ребята.

— А вот угадайте!

— Никула Лопатин! Семен Забережный! — послышались голоса.

— Нет, ребята. Это не они. Это выступил перед вами Василий Павлович Попов.

Услыхав фамилию новосела, захлопал весь зал.

После этого на сцену вышел Семен Забережный. Он поблагодарил за организацию вечера Людмилу Ивановну и всех, кто принял в нем участие.

— Нам надо такие вечера почаще устраивать, Людмила Ивановна. Надеемся, что вы и впредь будете помогать нам строить новый быт, по-новому жить, по-новому веселиться… А теперь, товарищи молодежь, можете заняться плясками и играми. Гармониста мы вам на сегодня хорошего подыскали. Давайте веселитесь. Только смотрите, чтобы все было тихо и мирно, а самое главное, как сказала Людмила Ивановна, культурно.

Сразу же Людмила Ивановна позвала школьников и повела по домам. Скоро разошлись и партизаны. Не ушел только Никула Лопатин. Он был польщен и взбудоражен тем, что услыхал свою фамилию, когда школьники разгадывали, кто был звукоподражатель.

— Ребятишки-то, паря, каковы! — не раз от приставал к Ганьке. — Они меня первым назвали, думали, что это я постарался. Они знают, что я не хуже Попова могу эти фокусы выкидывать.

— Что же тогда не выкидывал?

— Да ведь не знал я, что можно и мне выступить. Уж я бы почище штучку отколол. Я бы распотешил народ…

— Ладно, мне некогда, — поспешил отвязаться от него Ганька, готовясь принять участие в плясках.

После этого вечер превратился в обыкновенную вечерку, только трезвую и обычную до зевоты.

Первый вечер вызвал в Мунгаловском много разговоров. Люди начали жалеть, что не побывали на нем, не послушали, как декламировала учительница, как читали стихи ребятишки и выдавал себя за всех домашних животных и птиц Василий Попов, ставший после вечера очень популярным человеком.

6

Лука Ивачев гнал на водопой свою рыжую корову и сухопарого, с черной гривой на левую сторону, гнедого коня. Было пасмурное, с легкой оттепелью утро. Медленно падал из редеющих туч снежок, мелкий и мягкий, как заячий пух. Лука с удовольствием дышал влажным, напитанным снежной свежестью воздухом. Всю ночь проиграл он в карты у контрабандиста Лаврухи Кислицына в жарко натопленной, полной табачного дыма избе. За неимением денег играли на китайские спички, покупая их у Лаврухи на золото и муку. За ночь Лука проиграл сто коробков спичек, а от выпитого ханьшина, в который Лавруха подмешивал для крепости табачный настой, невыносимо болела голова.

Возвратясь поутру домой. Лука выпил четыре стакана черного, как деготь, чая, разругался с женой, недовольной его ночными отлучками, и пошел рубить привезенный вчера из лесу хворост. Изрубив хворост на короткие поленья, сложил он из них поленницу и раньше обычного погнал на водопой скотину. Он хотел поскорее разделаться со всеми делами, забраться потом на лежанку в запечье, укрыться с головой и хорошо отоспаться. Вечером он снова собирался к Лаврухе, чтобы сквитать свой проигрыш.

Прорубь на ключе, в которой поили скот, была не вычищена. Подряженный в прорубщики Никула Лопатин тоже провел всю ночь в картежном майдане, где так упился даровым ханьшином, что свалился на полу у курятника и мертвецки заснул. Когда игроки расходились по домам, разбудить его не удалось. Все, кто побывал в это утро на ключе, кляли и ругали Никулу. Подступы к дымящейся проруби заледенели, на них легко было поскользнуться и упасть.

Сухопарый конь, подкованный на все четыре ноги, сумел добраться до проруби. У него хватило догадки опуститься на колени и кое-как дотянуться до воды. Но корова дважды падала, больно расшибалась об лед и не сумела даже приблизиться к недоступной воде. Напоить ее можно было только из ведра, а его у Луки с собой не было. Пришлось стоять и ждать, пока не появится какая-нибудь девка или баба с ведрами. Время шло, а никто, как назло, не шел. Конь давно напился и ушел домой, а Лука и его костлявая неряшливая коровенка все еще стояли у проруби.

Наконец с бугра спустилась к ключу с ведрами на кривом коромысле жена убежавшего за границу гвардейца Лоскутова. Это была молодая и красивая казачка в белом шерстяном полушалке, в черных аккуратных валенках. Звали ее Марьяной. С постным лицом и стыдливо потупленными синими глазами, кланялась она при встрече строгим по части нравственности старикам а старухам, недоступно важная проходила мимо безусых недорослей в казачьих штанах. Но стоило ей повстречать усатого, неравнодушного к женским прелестям казака, как от всей ее монашеской скромности не оставалось и следа. Жадно и беззастенчиво разглядывала она его затуманенными глазами. Не улыбаясь и не краснея, искала ответного взгляда, как собака подачки.

— Здравствуй, Лука Иванович! — пропела она и оглядела его с ног до головы.

— Здравствуй, Марьянушка, здравствуй! — молодцевато приосанился Лука, загораясь от ее медового голоса и игривого взгляда. — Давно я тебя не видел, малина-ягода. Другие сохнут и старятся, а тебе ничегошеньки-то не деется. Какой замуж выдали, такой и осталась… Где у тебя гвардеец-то?

— Известно где — на чужой стороне.

— Не скучаешь без него?

— Всяко бывает. Молодые годы без мужа коротать не шибко весело. Он ведь где прибьет, а где и приголубит.

— Это, конечно, так! — самодовольно проговорил Лука. — Без мужика у бабы сплошной великий пост. Надо бы тебе на время замену законному-то подыскать.

— И подыскала бы, да боюсь.

— Бояться нечего, муж врасплох не застанет.

— Я совсем не его боюсь. Свяжись с вашим братом, а жены потом глаза выцарапают. Все ведь вы, холеры, женатики.

— Это ты через край хватила!.. На твой век холостых хватит.

— Холостяков я терпеть не могу. Все они на одну колодку — сопливые и мокрогубые. Их еще учить да учить, пока толк получится.

— Все ты, ягода-малина, знаешь! — рассмеялся Лука. — В гости бы когда-нибудь позвала, что ли? Я завсегда с моим удовольствием… А теперь помоги моему горю, дай ведро корову напоить.

— Что ты, что ты! Ведро у меня чистое.

— Ну, корова тоже не поганая. Она почище нас с тобой. Это не свинья какая-нибудь. Да потом я тебе это ведро на десять рядов сполоснуть могу.

— Сполоснуть-то сполоснешь, да ведь корова у тебя вроде хворая. Одна кожа да кости. Вон у нее на хвосте какая беда висит, — показала Марьяна на примерзшую к хвосту коровы лепеху навоза.

Лука невольно покраснел, злобно выругался.

— Вот черт! А я и не заметил этого. Спасибо, что сказала. Только ты не шибко надо мной насмешки строй. Корова у меня гнилой соломой довольствуется. Сена я не косил. Мы белогвардейскую сволочь под корень выкашивали. Ты об этом не забывай.

— Ладно, ладно! — напуганная его гневом поспешила сказать Марьяна. — Бери ведро, я подожду.

Напоив корову, он несколько раз сполоснул ведро, отдал его Марьяне и заодно попенял:

— Смеяться надо мной нечего. Мне твои шутки — нож в сердце. Был я раньше житель, а теперь ни черта у меня не осталось. Все добро, какое было, пожгли да порастащили господа белопогонники…

Марьяна, нацепив ведро на коромысло, опустила его в низко стоящую в круглой проруби воду. Ведро глухо звякнуло и, не слетев с коромысла, окунулось в воду. Легко, словно это не стоило никаких усилий, подняла она его наполненное с краями, не расплескав ни капли. Когда, немного передохнув, брала ведра на коромысло, пришлось ей низко нагнуться. Лука прищурился от удовольствия, увидев, как обозначился под синей суконной юбкой ее широкий и круглый зад, как блеснуло белое кружево исподней рубахи.

«Грех на такую бабу сердиться, — решил он с усмешкой. — Хорошо бы к ней салазки подкатить! Да ни черта не получится. Она только на язык крученая. С другим к ней не вдруг сунешься».

Марьяна попрощалась с ним и медленно пошла на бугор, ядреная, вся налитая здоровьем и силой. Глядя ей вслед, Лука решил найти предлог и наведаться к ней в гости.

— Что паря, хороша Маша, да не наша? — раздался у него за спиной насмешливый голос неслышно подошедшего Никулы.

— Ты что же, ядрена-зелена, по майданам шатаешься, а прорубь не чистишь? — напустился на него Лука. — В отставку захотел? Мы это тебе, лодырь злосчастный, в два счета устроим. Тут по твоей милости последняя корова чуть до смерти не расшиблась. Вот потяну я тебя к ответу, так будешь знать…

— Проспал, паря, проспал, — виновато залебезил перед ним Никула. — Сейчас я эту прорубь в один момент в божеский вид приведу… Только коров в ней зимой одни дураки поят. Умные люди, те коров на ключ по морозу не гоняют. Они их дома теплой водичкой угощают. От этого у них и молоко не переводится.

В это время к проруби подъехал верхом на коне Ганька Улыбин. Услыхав слова Никулы, он спросил:

— Чего же тогда ты свою корову на ключ гоняешь?

— А, Ганьча! Мое почтенье, товарищ секретарь сельского ревкома! — повернулся к нему Никула. — На твой спрос ответ у меня короткий. Я ведь тоже в умных не числюсь. Умницей себя моя Лукерья считает, а меня давно в дураки определила. Слова сказать, холера, не дает. Сидит целый день под окошком, глаза пялит на улицу и курит папиросу за папиросой, чуть ли не с карандаш длиной, а коровы по-человечески напоить не желает… Как ты думаешь, у всех бабы такие пилы? Или это я один такой разнесчастный?

— Да нет, все одним миром мазаны, — ответил ему за Ганьку Лука. — Я за всю свою жизнь только раз такую встретил, которая мужика не пилила. Глухонемой она оказалась.

— Вот повезло ее мужику! Прямо позавидуешь… А тут с утра до вечера пилит и пилит. И в пролубщики она меня загнала, и на майдан шататься заставила: Какой мне интерес, скажи на милость, у Лаврухи по ночам околачиваться?

— Ну, интерес-то, положим, большой. Ты за зиму дарового вина, хвати, так банчков десять выдул. На это ты мастер.

— Вот уж это напрасно попрекаешь, — обиделся Никула. — Подадите раз в неделю стакан и считаете, что я больше всех выпил.

— Не ври, не ври! Ты вчера так нарезался, что смотреть противно было. Растянулся у курятника, во всяком дерьме измазался. Даже сейчас от тебя воняет.

— Да ведь все это через бабу. Жизни мне от нее нет. Загнала меня в пролубщики, батрачить на общество за гроши заставила.

— Тоже мне батрак выискался! — язвительно процедил Лука. — Раз в два дня поковыряться здесь с пешней дело нетрудное. Кормушка это у тебя, а не работа.

Ганька поил коня и посмеивался. Никула, не желая сдаваться, плаксиво возражал:

— Ну, не скажи! Вот как начнет пригревать, тут я еще намучаюсь. Днем все растает, хлынет вода с бугров, затопит обе пролуби, а ночью замерзнет. Тогда только знай развертывайся. Так что это каторга, а не кормушка. Это тебе любой человек скажет.

Ганька уже собрался уезжать, когда на ключ приехал с бочкой на санях Иван Коноплев, отец Лариона, мобилизованного унгерновцами в обоз и до сих пор не вернувшегося домой. Никто в поселке не знал, что Ларион ушел с Унгерном в Монголию уже не обозником, а строевым казаком.

Иван Коноплев был коренастый, с чалой от проседи окладистой бородой пожилой казак. Он постоянно носил на большом и указательном пальцах правой руки кожаные напалки. За это и прозвали его Иваном Сухопалым.

Взяв под уздцы запряженную в обледенелые сани сивую кобылу, Иван подъехал к самой проруби. Он поздоровался с Лукой, Никулой и Ганькой, вскинув к мохнатой шапке руку в пестрой варежке.

— Как она жизнь, Иван Леонтьевич? — осведомился у него Никула, щурясь от упавшей на ресницу снежинки.

— Да ничего, шибко не жалуемся, — ответил Иван.

— Про Лариоху ничего не слышно? Мы ведь с ним в одно время в обоз к Унгерну угодили. Я все их с Артамошкой домой сбежать подговаривал, да они коней с телегами потерять побоялись.

— Ежели живой, там где-нибудь мотается. Мы уж ждали, да ждать перестали.

Не желая больше разговаривать, Иван заткнул за красный кушак варежки и взял сделанный из обрезанного ведра черпак, торчавший из бочки.

Никула подождал, не скажет ли он еще чего-нибудь, и, не дождавшись, пошел к часовне, на крыльце которой у него хранились пешня, метла, железная и деревянная лопаты. А Лука вдруг заинтересовался хомутом на кобыле Ивана. Хомут был с ременной, украшенной махрами и медными бляхами шлеей. Иван черпал воду, искоса наблюдал за Лукой. Это разожгло любопытство Ганьки, и он попридержал коня.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38