Китайцы, ничего не понявшие из его ласковой и шепелявой скороговорки, молчали и только поочередно кланялись ему, разводя в недоумении руками.
Тогда он подошел к ним вплотную, ткнул косатого в грудь и на ломаном языке спросил:
— Твоя кто такой? Что твоя за люди?
— Моя купеза, господина капитана. Моя Маньчжулия живи, мало-мало толгуй. Спичека, сигалетка, китайский чай, далемба на лубашка…
— Значит, ты купеза, миленький? Хорошо, хорошо. А как же твоя сюда попала?
— Моя мало-мало толговала с булятами.
— Врешь, китайская твоя морда! — вдруг рявкнул Сипайло и с силой дернул китайца за косу. Китаец от неожиданности упал, и лицо его исказилось от боли. Снова поставленный на ноги, он, торопясь и захлебываясь, примялся объяснять:
— Моя плавда говоли. Моя влешь нету, моя машинка мию.
— А ты что скажешь? — повернулся Сипайло к другому китайцу.
Но тот только растерянно молчал. Тогда первый ответил за него:
— Его по-люски говолить нету. Его только по-китайски говоли.
— Это мы сейчас проверим.
Сипайло выхватил из костра головню, велел дюжим помощникам поставить китайца на колени и покрепче держать. Горящий конец головни приложил к бритой макушке китайца. Тот вскрикнул и забился в руках сподручных Сипайло. Запахло паленым мясом. Китаец обвис и ткнулся носом в землю, потеряв сознание.
Его облили холодной водой. Когда он пришел в себя, Сипайло, размахивая у него перед глазами головней, приказал:
— Говори, а то глаза выжгу!
Китаец принялся отчаянно лопотать по-своему, бить себя руками в грудь. Унгерну это надоело.
— Брось ты с ним возиться, Тимоша! — бросил он скучающим голосом. — Ни хрена ты от него не добьешься. Не говорит он по-русски. Пощекочи малость другого и кончай, спать надо.
Сипайло подошел к косатому, сипло опросил:
— Ну, скажешь, кто ты такой? Кто тебя подослал за нами доглядывать?
— Моя, капитана, ничего не знай. Моя купеза. Моя толгуй мало-мало. Моя воюй нет. — С отчаянием в голосе сыпал картавой скороговоркой китаец, и дикий страх был в его озаренных отблеском костра глазах. Сипайло зашел к нему со спины, прислонил головню к его косе чуть пониже затылка. Коса задымилась и затрещала. Китаец отскочил в сторону, упал на колени.
— Не надо, капитана! Бели все, моя не тлогай. Моя не хунхуза, моя китайская купеза, — плакал и лопотал он, протягивая к Сипайле свои тонкие и смуглые руки.
— Плачет? — удивился, приподнявшись с койки, барон. — Ладно, пусть плачет. Купец он или китайский шпион, черт его разберет. Чтобы не ошибиться, придется обоих кончить.
— Как их прикажете?
— По-новому, Тимоша, по-новому. Идем мы с тобой в Монголию, где Чингис-хан зарывал своих врагов живьем в землю. Это получше, чем пуля или виселица. Распорядись для начала отвести их подальше и закопать по шею в песок. Посмотрим, доживут они до утра или нет.
Весть о том, что Унгерн приказал затопать китайцев в землю, быстро облетела весь лагерь дивизии. Утром многие казаки постарались побывать на том месте. Они увидели там только торчавшие из истоптанного звериными следами сыпучего песка огрызки двух позвоночных столбов. Это волки справили здесь ночью свой страшный пир.
Весь день потом перешептывались на переходе казаки об этой жестокой, впервые примененной Унгерном казни. И не нашлось среди рядовых человека, который бы одобрил ее.
А в степи, там, где ночевала дивизия, остались брошенные на произвол судьбы полуслепая, обезумевшая от горя старая бурятка и ее малолетние внуки. У них не было ни воды, ни пищи, ни крова над головой. Может быть, они погибли там от жажды и голода, может быть, в следующую ночь стали добычей волков, безжалостных и свирепых, как белобрысый барон и его сподручный Сипайло.
Через два дня дивизия пришла в станицу Акшинскую на Ононе. Здесь и пополз среди казаков слушок, что идут они в далекую Монголию.
19
На всем Ононе не было партизанских отрядов. Поздней осенью прошлого года местные партизаны из крестьян, теснимые казацкими дружинами, либо ушли через хребты в верховья Ингоды, либо рассеялись и распались. Никто не тревожил унгерновцев во время их долгой стоянки в Акше.
Казаки отдыхали и отсыпались, ходили купаться, ездили на рыбалку, поочередно пасли полковые табуны в степи за Ононом, косили траву для лошадей дежурных сотен. По вечерам собирались в улицах на бревнах и завалинках, пели песни, состязались в пляске. Молодые напропалую ухаживали за девушками, до утра уединяясь с ними по кустам и ометам. Казаки повзрослее тайком от урядников и вахмистров толковали обо всем, о чем казаку не полагалось даже думать.
Унгерн постарался совершенно отрезать их от всего остального мира. На всех дорогах к Акше сновали день и ночь его «татарские» разъезды, на выходах из станицы стояли заставы. Местные жители, ездившие косить сено и жать хлеба, должны были по вечерам возвращаться в станицу.
Почти ежедневно к Унгерну прибывали с линии железной дороги обозы с боеприпасами и обмундированием. За воротами поскотины встречали их конные наряды монголов. Пока обозы разгружались, монголы не спускали глаз с возчиков, не давая им перекинуться ни единым словом с казаками. В результате казаки пребывали в полном неведении всего, что творилось в Забайкалье.
Но как ни уберегал Унгерн свою дивизию от разложения, а все же не уберег. Офицеры первыми узнали о том, что японцы покидают пределы области. От них эта новость просочилась к казакам, и еще больше зашептались они по углам, хоронясь от старых унгерновских добровольцев, способных донести на родного отца. Всем поневоле приходилось думать о том, что делать, куда податься.
В последних числах августа, переколов «татарскую» заставу, ушли из станицы темной ночью вторая и третья сотни Анненковского полка.
Увели их командиры сотен подъесаул Лишайников и сотник Первухин.
Посланные за ними вдогонку четыре сотни монголов были обстреляны ими из засады, потеряли семнадцать человек убитыми и ни с чем вернулись в Акшу.
Унгерн рвал и метал. Он усилил вокруг станицы посты и заставы, запретил отлучаться местным жителям, приказал повесить за большевистскую агитацию двух рядовых из Первого полка. Специально сделанный плот с повешенными распорядился пустить вниз по Онону. В заключение он избил палкой Сипайло за то, что его контрразведчики и осведомители проспали и ничего не пронюхали.
Узнав об уходе двух сотен в родные места на Аргунь, Максим Пестов принялся люто досадовать на себя. Забившись под сарай, подальше от посторонних глаз, он пожаловался Лариону и Артамошке:
— Ротозеи мы, ребятишки. Никак я себе не прощу, что уши развесил. Драпанули от барона все наши аргунцы. У меня среди них много дружков и приятелей было. Они бы мне обязательно кое-что намекнули, а я эти дни как сдурел: то на рыбалке с утра до вечера околачивался, то коней не в очередь пас… Лучше некуда случай-то был. Двумя сотнями триста пятьдесят верст пройти гораздо легче, чем в одиночку. Кто попало на них не наскочит. Дня через четыре они дома будут, а там кому куда любо — хошь дома оставайся, хошь за Аргунь плыви. Придется нам теперь втроем убегать. Будьте наготове…
Назавтра мунгаловцев, спавших на сеновале, чуть свет разбудил Поляков. Позванивая шашкой о ступени лестницы, забрался он к ним и заорал:
— Эй, сонные тетери! Царство божие проспите… Вставайте, пошевеливайтесь. Поедем на склад получать для сотни зимнее обмундирование.
— Теплое обмундирование? — поразился Максим. — Да ведь до холодов еще два месяца. На себя его сейчас не наденешь. Таскаться с ним придется. К чему такая спешка?
— Раз выдают, значит надо. Ты, Максим, поменьше болтай и поскорее шевели руками.
Был теплый сентябрьский день. Золотые паутинки плавали в воздухе. Дул с юга теплый и ласковый ветер. Ходившие в хлопчатобумажных гимнастерках и фуражках казаки получили по сотням теплое обмундирование. Его привезли на запряженных в телеги верблюдах, презрительно глядящих с высоты своего роста на лошадей и другую домашнюю живность, обитающую в просторных усадьбах богатых акшинцев. Некоторые казаки видели верблюдов впервые. Им были в диковинку их тугие, стоящие торчком горбы, длинные тонкие шеи, равнодушные ко всему на свете глаза.
Отчаянно чихая и кашляя, казаки четвертой сотни выгружали из телег крепко пахнущие нафталином полушубки, папахи, валенки, зеленые стеганые штаны и теплое белье. Разрезая рогожные тюки, раскладывая обмундирование на разостланные брезенты, они на чем свет материли своих интендантов.
Распоряжавшийся всем Поляков уговаривал их не галдеть и не болтать чего не следует. Он знал, что каждое их слово подслушивают чьи-то уши. Он не сомневался, что в сотне и помимо него есть люди, хорошо знакомые Сипайле, которому он ежедневно докладывал о настроениях казаков.
Чтобы отвлечь казаков от нежелательных разговоров, он сказал Артамошке Вологдину:
— Вологдин! Возьми прутик и пощекочи верблюду в норках.
— Это зачем же, господин вахмистр? — спросил подозрительный Артамошка.
— Чихает он, как проклятый. Прямо на тюки летят брызги. А ежели ему пощекотать как следует, он перестанет чихать. Это ему пыль в нос набилась.
Артамошка взял прутик и принялся щекотать верблюду морду. Засунуть прутик в ноздри ему не удавалось, верблюд все время крутил головой, переступал с ноги на ногу. Когда верблюд начал жевать губами, шипеть и злиться, знающие в чем дело казаки насторожились, заулыбались, начали подмигивать друг другу.
Рассерженный верблюд перестал махать коротким хвостом, переступил с ноги на ногу и повернул морду к Артамошке. И тут произошло то, чего Артамошка никак не ожидал. Верблюд плюнул ему прямо в лицо. Да еще как плюнул! Добрая манерка зеленой, густой и клейкой слюны угодила в лицо Артамошке, ослепила его. Перепутанный насмерть, шарахнулся он с криком в сторону. Пока приводил себя в порядок, казаки весело потешались над ним.
— Вот черт! Как из пушки выстрелил! — орал один.
— Что Артамон? Вкусна верблюжья жвачка? — спрашивал другой.
— Теперь провоняешь как хорек! Ни одна девка тебя к себе не допустит. Давай, проси хозяйку, чтобы баню истопила.
Получив зимнюю форму, казаки принялись втискивать ее в переметные сумы, устраивать скатки из полушубков, в которые завертывали другое барахло. Весь день и всю ночь судачили они, куда предстоит им идти.
Утром с последними петухами заиграли в Акше горнисты. Не успевшие позавтракать казаки начали седлать лошадей и строиться.
Унгерн на рыжем коне объехал выстроенные полки, здороваясь с ними пронзительно тонким голосом, и дивизия двинулась из Акши вверх по Онону.
В это время дивизия имела две с половиной тысячи сабель, восемнадцать орудий и двадцать станковых пулеметов. Бесчисленные обозы с патронами и снарядами, большие гурты овец и крупного рогатого скота завершали огромную колонну.
Пройдя десятки казачьих поселков, дивизия через неделю пришла в станицу Кыринскую. За это время из нее дезертировало еще четыреста человек. Но зато в Кыре к ней присоединился кавалерийский эскадрон японцев, состоявший исключительно из унтер-офицерой, и полтораста служивших у Семенова китайских хунхузов.
Когда двинулись из Кыры, четвертая сотня была назначена для охраны денежных ящиков дивизии. Этих ящиков было двенадцать. Везли их на окованных железом телегах, запряженных тройками лошадей. Кучерами на телегах сидели вооруженные карабинами и револьверами юнкера. Казаки ехали впереди и позади телег.
— Сегодня ночью смотаемся, — улучив момент, шепнул Максим Лариону с Артамошкой. — Сговорился я с байкинскими и зерентуйскими казаками. Наберется нас человек пятнадцать. Бросим все к черту, и была не была! Тут ведь, говорят, уже монгольская граница близко.
Кругом, было тихо и мирно, никакая опасность не подстерегала дивизию в походе. В этом были уверены все. Унгерн ускакал вперед с одним из «татарских» полков. Бригада Резухина шла с большими интервалами не только между полками, но и между сотнями. Дивизион Тапхаева еще три дня тому назад ушел куда-то в сторону.
Шедшая сзади за денежными ящиками полусотня остановилась у минерального источника, отстав от ящиков чуть не на версту. Передняя полусотня двигалась без всякой предосторожности. Подходя к одной из попутных деревушек, передовые увидели у крайних изб приставших недавно к дивизии китайцев.
Как только казаки поравнялись с ними, вооруженные маузерами китайцы открыли по ним огонь. Стреляли почти в упор.
— Ах, сволочи! — успел крикнуть Максим и упал вместе с конем. Спереди и сзади валились на пыльную дорогу другие казаки. Обезумев от страха, Ларион и Артамошка стегнули коней и вырвались из этой каши. Вместе с ними скакали, широко рассыпавшись по лугу, десятка полтора уцелевших. Китайцы их не преследовали. Они кинулись к денежным ящикам и начали их разбивать.
Несколько ящиков они успели разбить и набивали теперь карманы царскими золотыми, ссорились и дрались из-за богатой добычи. В это время налетела на них задняя полусотня, предупрежденная кем-то из уцелевших казаков. Началась беспощадная рубка. Никому из китайцев убежать не удалось. Сто двенадцать человек были изрублены на месте, остальные подняли руки и сдались в плен.
Вечером сдавшиеся в плен китайцы были живыми закопаны в землю. Из земли торчали только их черноволосые головы с красными лицами, с выпученными глазами. Никто из них не дожил до утра. Когда уходили с бивака, осиротевшие без Максима Ларион и Артамошка видели, как на месте жуткой казни возились сбежавшиеся туда ночью деревенские собаки.
Мало бы кто из русских казаков, напуганных походом в суровую Монголию, остался у Унгерна, если бы не узнали они одну страшную новость. Догнав дивизию на одном из переходов, потрепанные красными тапхаевцы сообщили, что по пятам за ними идет кавалерийская бригада анархиста Каландарашвили. Никого из белых анархисты в плен не берут, всем рубят головы.
Эту придуманную Унгерном ложь подтвердили и казаки разгромленного анархистами наголову Двенадцатого семеновского полка. Так наказал им Унгерн, и они врали, что собственными глазами видели, как были согнаны в кучу и изрублены все, кто сдался анархистам в плен под станицей Акшинской.
В снежное октябрьское утро одетые по-зимнему унгерновцы обозревали с высокого, в каменных россыпях, перевала загадочную Монголию. Они увидели вековую тайгу по скалистым берегам еще не укрощенного стужей Онона, огромные белоглавые сопки на севере и уходящую к югу беспредельную степь. Резкий северный ветер гнал по ней в бесконечную даль рыжие мячики перекати-поля.
20
Девятнадцатого ноября, после ожесточенных боев, белые оставили станцию Даурия. Только два дневных перехода отделяли их теперь от китайской границы. Но эти переходы были наиболее трудными на страдном пути отступления каппелевцев от Иртыша до Онона. Партизаны имели значительный численный перевес. Они делали все, чтобы не выпустить белых из Забайкалья. Их подвижная, не знающая усталости конница все время маячила по флангам отступающих на дальних холмах и увалах. А сзади, откуда дул и дул насквозь пронизывающий ветер, наседала амурская пехота — коренастые бородатые мужики в рыжих унтах и косматых шапках. Привычные к пятидесятиградусным морозам, они в зимних боях девятнадцатого года применяли простую и страшную для японцев тактику. По целым суткам заставляли лежать их в цепях на снегу, не давая пробиться к жилым местам. Они, бывало, обмораживались и сами, зато начисто вымораживали целые полки интервентов.
Налетевшая под вечер пурга со снегом вынудила каппелевский арьергард — офицерский корпус генерала Бангерского — задержаться до утра на маленькой станции Мациевской. В это время полк Романа Улыбина, преследуя части сводной Уральско-Оренбургской казачьей дивизии, вышел на границу в районе Тавын-Талагоя — пятиглавой сопки на самой границе.
Начинало смеркаться, когда Роман оказался на одной из вершин сопки, памятной ему по восемнадцатому году. Он не забыл, как шел на нее в атаку темной июньской ночью. Больше всего боялся он тогда, что струсит и опозорит себя перед бывалыми фронтовиками. Он не струсил, но атака не удалась. В дикой панике бежали красногвардейцы под солку, напуганные стрельбой в тылу. Больно и совестно вспоминать об этом, но никуда не денешься. Улепетывали так, что ветер свистел в ушах. Многих тогда Роман оставил позади себя.
Немало воды утекло с тех пор. Немало пережито невзгод и тяжелых утрат. Погиб при побеге из-под расстрела Тимофей Косых, командир и товарищ Романа. Нет в живых ни Павла Журавлева, ни красногвардейского командира Сергея Лазо. Один умер от осколочной раны в бою, другой был предательски схвачен японцами во Владивостоке и сожжен в паровозной топке. Никогда не забыть Роману этих людей. Своим мужеством, постоянной готовностью победить или умереть завоевали они любовь и уважение многих тысяч своих бойцов. И если через три года вернулся Роман на эту сопку не рядовым бойцом, а командиром конного полка, то этим он обязан всем, кто когда-то шел впереди него и погиб на пути к победе.
Роман подумал об этом и почувствовал себя необыкновенно счастливым. Радостно было сознавать, что он один из тех, кто пришел на смену всем погибшим в баях, замученным в застенках и тюрьмах. Он вспомнил воззвание, прочитанное им в тот день, когда красные оставляли Читу. Дмитрий Шилов и Василий Улыбин писали тогда, что настанет срок и поднимутся на смену всем павшим тысячи свежих и сильных бойцов.
И вот целую тысячу этих бойцов привел Роман на пограничный рубеж, откуда хлынули в Забайкалье интервенты и семеновцы. Японские солдаты пели тогда, что запыленные в походе сапоги обмоют в священном Байкале. На вагонах белогвардейцев было написано: «Маньчжурия — Иркутск — Москва». А теперь, разгромленные наголову восставшим народом, бегут они прочь из России. Посеяв ветер, они пожали бурю. Жалкие остатки некогда грозных армий прибивает эта буря к чужим берегам, заметая следы их песком и снегом. С полным правом мог гордиться Роман в этот день своим суровым солдатским счастьем.
Долго разглядывал он в бинокль пограничную китайскую станцию Маньчжурия. Она лежала в глубокой котловине на юге, затянутая сизой морозной дымкой. На подступах к ней сгрудились только что перешедшие границу уральцы и оренбуржцы. Они спешивались и складывали оружие, окруженные китайскими частями. Роман безотрывно следил за происходящим, не замечая предвестника близкой пурги — пронзительного ветра. Ветер гнал с севера косматые серые тучи, расстилал по отлогим склонам завесы песчаной пыли. Потом он ударил по сопке косым и стремительным снежным зарядом. За летучей его штриховкой вдруг вспыхнули в Маньчжурии электрические огни. Но вскоре пропали в мутной непрогляди и эти огни и мрачные черные сопки на той стороне. Засвистела и закружилась страшная в этих гиблых местах ночная пурга. О ней напомнил Роману его трезвый и деловитый начальник штаба Егор Кузьмич Матафонов, стоящий рядом с трубкой в зубах.
— Давай, командир, что-то делать. Пурга, видать, не на шутку разгуливается. Вон что кругом деется. Можем и коней лишиться и себя погубить.
— Надо в какой-нибудь населенный пункт подаваться.
— Нет тут поблизости ни черта. Есть только восемьдесят шестой разъезд. До него и пяти верст не будет.
— Он наверняка белыми занят.
— Значит, придется их вышибать оттуда. Не вышибем — в степи загинем.
— Рискованно наобум соваться. Разведку бы надо…
— Теперь не до разведки. Замешкаемся — пути туда не найдем. Лучше давай рискнем. Налетим врасплох, а там посмотрим, чей козырь старше.
Это говорил не кто-нибудь, а всегда и во всем осторожный Егор Кузьмич. Значит, в самом деле нужно было идти на риск.
— Хорошо. Будь по-твоему, — сказал Роман и поспешил к коноводам.
Полк довольно скоро вышел к железнодорожной насыпи. Наказав бойцам не растягиваться, не терять друг друга из вида, Роман и Матафонов повели их вдоль прямой невысокой насыпи.
Неистовый ветер бил теперь прямо в лоб. Все время кони упирались в его упругую, полную грозного шума стену. Казалось, они все время шли против течения в бурной, белой от пены и брызг реке. Тучи песка и снега извергала на них ночь из черной своей утробы. Тысячами острых игол рассекала до крови лица всадников и конские морды. А стоило вздохнуть полной грудью, как перехватывало дыхание, острая боль разрывала бронхи.
Ослепшие лошади поминутно спотыкались, проваливались в какие-то ямы, увязали в песке. Поворачиваясь к ветру боком, они испуганно всхрапывали, надсадно дышали. От них резко запахло потом. Чтобы как-нибудь продвигаться вперед, пришлось спешиться и вести их в поводу. И тут люди на себе испытали чудовищную силу пурги. Она злобно рвала и трепала полы шинелей и полушубков, задирала их кверху или раздувала, как паруса. Люди делали два-три шага и выбивались из сил. В полном изнеможении поворачивались они к ветру спиной, подолгу отдыхали, чтобы сделать несколько следующих шагов.
Роман и Егор Кузьмич скинули с себя дохи, привязали их в торока. Идти стало гораздо легче. Закрываясь от ветра левыми руками, они в правых держали перекинутые через плечи поводья и тянули за собой упиравшихся лошадей. Время от времени то один, то другой окликали шедших по их следам бойцов.
Вдруг Матафонов остановился и прокричал Роману:
— Все!.. Не могу больше… Задыхаюсь…
Он повернулся спиной к ветру и медленно опустился на землю. Роман нагнулся и услыхал его тяжелое неровное дыхание.
— Что с тобой, Егор Кузьмич? — тормоша упавшего, спрашивал Роман.
Долго Матафонов не отвечал. Потом с трудом проговорил:
— Сердце… Дышу и не надышусь… Душа с телом расстается.
— Фельдшера! Бянкина! — закричал Роман на обступивших его бойцов.
— Не надо, ну его к черту. Без него как-нибудь отдышусь, — приподнялся Егор Кузьмич. — А вы меня не ждите. Оставь со мной человека и двигайся дальше. Иначе всем худо будет.
Оставив с Матафоновым двух бойцов. Роман повел полк дальше. Теперь рядом с ним шагал командир первой сотни, огромного роста приискатель. Он пыхтел, как паровоз, и двигался без остановки. И когда Роман был готов свалиться от усталости, приискатель наклонился к нему, зашептал на ухо:
— Дымом запахло. Чуешь? Надо в цепь развертываться.
Роман втянул в себя воздух и явственно уловил в нем запах каменноугольного дыма. Сразу пропала вся его усталость. Он отдал коня ординарцу, вынул из деревянной кобуры маузер.
Развернутые в несколько цепей партизаны решительно устремились к разъезду справа и слева от насыпи.
Гарнизон противника был застигнут врасплох. Солдаты спали в жарко натопленных теплушках, стоявших на путях. Закутанные в тулупы часовые не успели поднять тревогу, как были смяты хлынувшим из мрака людским потоком. Покончив с ними, партизаны окружили теплушки, полезли в них по дощатым сходням. Они будили солдат, размахивая гранатами, с веселой матерщиной предлагали сдаваться в плен. Обалдевшие от страха солдаты покорно подымали руки и, поторапливаемые подзатыльниками, передавали партизанам свои винтовки.
На разъезде было всего четыре дома, жилой барак и несколько землянок. На путях, кроме теплушек с солдатами, стояли составы с военным имуществом, платформы с углем и четыре обметанных по самые окна мохнатым инеем вагона четвертого класса. Промерзшие до костей партизаны в поисках ночлега начали стучаться в закрытые изнутри вагоны. Когда достучались и забрались в них, обнаружили, что они битком набиты женщинами-беженками.
Тотчас же наиболее предприимчивые партизаны начали обшаривать беженские сундуки и корзины в поисках еды и выпивки. Насытились, согрелись и стали приставать к беженкам с любезностями.
Распоряжаясь на перроне, Роман еще ничего не знал об этом, когда прибежали разведчики и сообщили, что в одном из домов обнаружили штаб гарнизона. Роман поспешил вместе с ними туда.
Штаб, как оказалось, помещался в пункте таможенного досмотра. Войдя туда, Роман увидел большую в четыре окна комнату, освещенную висячей лампой. Комната разделялась на две неравных половины крашенным желтой краской прилавком, на котором таможенники производили осмотр багажа едущих из Маньчжурии пассажиров. В комнате было две печки — обитая черной жестью голландка и большая плита с конфорками. Плита жарко топилась: в чугунном противне жарилась баранина, кипела вода в медном чайнике. На дальнем конце прилавка, под лампой, стояли бутылки и кружки, лежала буханка белого хлеба, масло и сахар, на поддерживающем потолок столбе висели три дубленых офицерских полушубка.
— Проморгали, выходит, офицериков? — спросил Роман разведчиков.
— Не проморгали. Только они успели застрелиться. Вон за прилавком лежат.
Роман прошел за прилавок. На земляном полу лежали хозяева полушубков. Один из них полковник в зеленом суконном френче и белых чесанках с подвернутыми голенищами. Усатый, с лысиной на макушке, с обмороженными щеками, лежал он с наганом в руке в красной лужице, оскалив желтые от никотина зубы, в двух шагах от него молодой офицер со смуглым и мужественным лицом, с уставленными в потолок голубыми глазами. Одна нога у него в валенке, другая обмотана грязными бинтами. На гимнастерке нарисованы химическим карандашом погоны штабс-капитана и приколоты белый офицерский крест и значок участника «Ледяного похода» через Сибирь.
Постояв над трупами, Роман приказал убрать их из комнаты и прошел туда, где стояли на прилавке бутылки. Присев на фанерный ящик из-под махорки, он налил себе из откупоренной, но непочатой бутылки полкружки спирта и залпом выпил. Потом сказал ординарцу:
— Тащи противень. Попробуем офицерского жаркого. Отравить его, наверное, не успели?
— Эй ты, офицерский холуй! — заорал тогда ординарец. — В мясо отравы не подсыпал?
Удивленный Роман оглянулся и только теперь увидел стоявшего возле стены у плиты солдата. Это был большерукий немолодой человек с черными усами на широком лице. Стоя навытяжку, он ответил ординарцу, что в мясо ничего не подсыпал.
— Ну-ка, подойди сюда! — приказал ему Роман. — Да не трясись, не трясись. Если карателем не был, будешь жить до самой старости… Денщиком был, что ли?
— Так точно, товарищ!
— Ты это брось. Я тебе не товарищ… Какой части?
— Тринадцатой Поволжской стрелковой бригады, — прогудел солдат густейшим басом.
— У кого в денщиках был?
— У полковника Новогрудского.
— У этого? — показал Роман на полковника, которого в это время уносили из комнаты ординарцы.
— У него.
— Родом откуда?
— С Урала. Из города Ижевска.
— Из Ижевска? Еще хвати, так рабочий?
— Так точно, рабочий!
— Эх ты, скотина серая! — вскипел Роман. — Как же это тебя угораздило полковничьим холуем стать? И не стыдно твоей поганой роже? Рабочие с фабрикантами и генералами за свободу бьются, революцию защищают, а ты… Расстрелять тебя мало!.. Ну, что молчишь?
— А что мне говорить… Не один я таким дураком оказался. Провинились мы перед советской властью. Попались к эсерам на удочку, бунт подняли. А потом поневоле пришлось к Колчаку идти. Нас у него таких-то целая дивизия была. Может, слыхали про Ижевско-Воткинскую? Я до ранения тоже в ней служил.
— Это, значит, вы под красным знаменем за Колчака воевали?
— Мы, — ответил и угрюмо потупился солдат.
— О чем же вы думали? Где у вас головы были?
Солдат обреченно молчал, и это еще больше распаляло Романа. Он не хотел и не мог понять, как могли так позорно и дико заблуждаться рабочие люди. Ведь это же не забитые темные мужики. Это русские мастера-оружейники. Целые горы винтовок сделали они за свою трудовую жизнь. Тысячи людей воюют этими винтовками за советскую власть и поминают добрым словом тех, кто их сделал. А тут, выходит, что некоторых не благодарить надо, а к стенке ставить. Буржуи от смеха надрывались, когда эти дураки под красным знаменем с нами дрались и убивали нас винтовками собственной выделки. И, потеряв всякое самообладание, Роман закричал на солдата:
— Да знаешь ли ты, собачья твоя душа, что такое красное знамя? Это же знамя свободы… Это же!.. На нем наша кровь горит, а вы… Что вы с ним сделали? Уходи с моих глаз, паразит несчастный! Катись на все стороны! Иначе я тебя убью, как гадину…
Потрясенный солдат взапятки отступил от него. Может быть, впервые он понял весь ужас своего положения. В хмурых глазах его был теперь не страх, а стыд и горе. Он покорно надел полушубок, шапку и, забыв про валенки, которые успели стащить с него и не взяли разведчики, так и побрел от тепла и света в ночь, в пургу. Больше его Роман так и не видел. Но долго потом не мог забыть про него.
21
Только денщик оставил комнату, как двери ее широко распахнулись и в них ввалился фельфшер Бянкин, до самых глаз закутанный в башлык. Следом за ним двое партизан ввели под руки Егора Кузьмича.
— Живой, значит?! — обрадовался Роман. — А я грешным делом думал, что каюк тебе. Как себя чувствуешь?
— Да ничего, дышу. Раз добрались до тепла, теперь отлежусь.
— Может, спирту выпьешь?
— Нет, товарищ Улыбин, от выпивки ему надо воздержаться, — ответил за него Бянкин. — Вот горячего чаю с сахаром пусть выпьет. Сердчишко сразу веселей заработает.
— Ну раз нельзя, так пусть чаем пробавляется. Тогда давай, фельдшер, с тобой выпьем. Растравил тут меня один пленный. Ижевским рабочим оказался. Наорал я на него и выгнал на улицу.
— Не откажусь, — потирая руки, сказал довольный Бянкин. — После такой победы выпить не мешает.
Не успели они выпить, как в комнату ворвался командир полковой разведки Мишка Добрынин. У него был такой возбужденный вид, что сразу все уставились на него.
— Товарищ командир полка! — закричал он хриплым веселым голосом. — Там в одном эшелоне три вагона с бабами.
— С какими такими бабами? Чего ты орешь, как сумасшедший?
— С беглыми буржуйками. Бабы — разлюли малина. Забрались к ним ребята из первой сотни, закрылись и никого к себе не пускают. Неужели им одним этим добром пользоваться?
— Вот еще соль с перцем! Глядишь, так наши дураки передерутся из-за них.
— Вполне возможно, товарищ командир! Ребята из других сотен ходят вокруг вагонов и локти кусают.