– Вы-то не итальянец, нет, не итальянец, на ваш счет я никогда не ошибался. В том-то и беда, что я вас насквозь видел с самого начала и не помешал вам! Предатель, предатель, предатель!
В его руках я казался беспомощной куклой. Кафф тряс меня и ударял об стену. Рано или поздно он расколол бы мне череп или сломал позвоночник. Его жестокость вызвала во мне ярость пойманной крысы: мне не оставалось ничего другого, как выколоть ему глаза. Но как только Батис почувствовал на лице мои пальцы, он повалил меня на пол и стал топтать своими слоновыми ножищами. Я ощутил себя ничтожным тараканом и постарался отползти подальше, но, обернувшись, увидел в руках у Каффа топор.
– Батис, не делайте этого! Вы же не убийца!
Он не слушал меня. Я оказался на пороге смерти; моя голова отказывалась работать. Передо мной проплывали картины какого-то далекого и бессмысленного сна. Но вдруг, когда Батис уже занес надо мной топор, с ним произошло что-то странное. В его глазах отразился какой-то внутренний излом, внезапная вспышка мысли осветила его лицо, подобно метеору, пересекающему небосвод. Все еще держа топор над моей головой, он смотрел на меня с отчаянной радостью ученого, который взирал на солнце, желая проверить, как долго человеческий глаз способен выносить солнечный свет, пока лучи не сожгли ему сетчатку.
– Любовь, любовь, – произнес он.
С тихой грустью Кафф опустил топор. Для него сейчас звучали скрипки, в этот миг он стал человеком, который тихонько прикрывает дверь комнаты, где спят его дети.
– Любовь, любовь, – повторил Батис, и на его лице появилось выражение, отдаленно напоминавшее улыбку.
Но вдруг он снова превратился в Батиса– дикаря. Только я для него уже не существовал. Он отвернулся от меня и открыл дверь. Зачем он это сделал? Господи, "он открыл дверь! Избитый и оглушенный, я едва верил своим глазам.
Один из омохитхов тут же решил проникнуть на маяк и получил удар топора, который предназначался мне. Кафф схватил в другую руку полено и выскочил наружу.
– Батис! – позвал я, подбежав к порогу. – Вернитесь на маяк!
Кафф бежал по гранитной скале. Потом раскрыл руки и прыгнул в пустоту. Прыжок был так прекрасен, что мне на миг показалось, что он летел. Омохитхи напали на него со всех сторон. Они появлялись из темноты с криками кровожадного восторга, каких мы еще никогда не слышали. Два противника хотели прыгнуть ему на спину, но Батису удалось от них избавиться, прокатившись по земле. Потом он вдруг превратился в центр кричащего круга. Омохитхи хотели приблизиться к нему; он размахивал топором и поленом так яростно, что они казались крыльями мельниц. Одному из нападавших удалось вспрыгнуть ему на спину, и гомон усилился. Кафф попытался ранить его, но не смог. В этой попытке он упустил жизненно важную секунду: круг сжался еще больше. Страшная картина. Не обращая внимания на раны, которые наносил вцепившийся в спину противник, Батис продолжал рассекать воздух оружием, стараясь удержать на расстоянии остальных. Они не пожалеют его.
Я не мог более ждать. Цепляясь одной рукой за перила, а другой потирая правый бок, который страшно болел из-за полученных ударов, я поднялся по лестнице наверх. Одна из винтовок оказалась у меня под рукой. Я вышел на балкон. Внизу никого не было. Ни омохитхов, ни Каффа. Тишина. Только ледяной ветер.
– Батис! – все– таки прокричал я в пустоту. – Батис! Батис!
Мне ответила тишина. Ему не суждено было вернуться.
16
С момента появления на маяке я пережил все несчастья, какие только можно себе представить. Дни, которые последовали за гибелью Батиса, принесли новые мучения. Сложность и противоречивость наших отношений только усиливали смятение моей души. Я испытывал упадок духа, это странное чувство разъедало меня, как морская соль. В нем сочетались грусть и потерянность, словно мои переживания не могли найти себе подходящего русла. Порой я плакал, подвывая, как ребенок, порой смеялся дерзко, но еще чаще смеялся сквозь слезы. Мне было не под силу понять самого себя. Можно ли тосковать о человеке, о котором в жизни не сказал доброго слова? Да, но только на маяке, где качества потерпевших кораблекрушение оцениваются по мелким трещинкам в монолите их недостатков. Там, на маяке, даже самые далекие человеческие существа становились близки друг другу. Батис был для меня бесконечно далеким человеком. Но других людей мне не придется увидеть. Теперь, когда Каффа не было рядом, на ум приходили его каменная невозмутимость и верность товарища по оружию. Под тяжестью горя, такого смутного, безысходного и отчаянного, мне не удавалось согласиться с его смертью. Пока я работал – чинил укрепления и латал дыры в нашей обороне, – я говорил с ним вслух. Словно мне все еще надо было терпеть его грубые окрики, невоспитанность, его «zum Leuchtturm» по вечерам. Иногда я начинал обсуждать с ним планы дежурства или какого-нибудь сооружения, но говорил в пустоту. Когда я наконец понимал, что его больше никогда не будет рядом, что-то внутри меня обрывалось.
Не знаю, сколько дней, а может быть, даже недель я прожил в этом оцепенении, скорее умственном, чем физическом. Мне кажется, я существовал по инерции. Батис был мертв, а у меня не хватало сил, чтобы жить. Перед лицом опасности два человека – настоящее войско: мы доказали это. Но один человек не сможет противостоять беде. Я возлагал надежды на то, что смогу начать переговоры с противником. Однако самоубийство Батиса подрывало самые основы этого плана. Зачем им теперь искать мира, если они без труда могут уничтожить меня? Разве они захотят вести переговоры, после того как Батис стрелял в них? У меня почти не оставалось боеприпасов. Потери нашего гарнизона составляли половину его солдат. Еще два-три штурма – и маяк рассыплется в прах. Я был одинок и практически беззащитен, поэтому меня так пугало поведение омохитхов.
За смертью Каффа последовала тишина. Они не штурмовали остров. Я не мог поверить своим глазам, глядя на необычайно тихую гладь океана. Ночи следовали чередой, не принося никаких новостей. Я сидел на балконе, оперев дуло винтовки на изгородь балкона; слава Богу, мне не в кого было стрелять. Когда наступал рассвет, я чувствовал себя опустошенным, как выпитая бутылка.
На протяжении этих дней моего одинокого траура я отдалился от Анерис и даже не дотрагивался до нее, хотя мы спали вместе на кровати Батиса. Мой кризис одиночества усугублялся ее холодным и безразличным поведением. Это приводило меня в недоумение. Она жила так, словно ничего не произошло: собирала дрова и приносила их в дом, наполняла корзины и таскала их. Смотрела на закат. Спала. Просыпалась. Ее деятельность ограничивалась лишь самыми простейшими операциями. В повседневной жизни она вела себя подобно рабочему, управляющему токарным станком, который раз за разом повторяет одни и те же движения.
Однажды утром меня разбудили новые звуки. Лежа в кровати, я стал наблюдать за Анерис, которая сидела на столе, поджав под себя ноги. В руках у нее было деревянное сабо Батиса, и она предавалась занятию, которое показалось мне совершенно идиотским: поднимала башмак в вытянутой руке, а затем разжимала пальцы. Когда под действием земного притяжения сабо падало на деревянный стол, раздавался звук: хлоп. Ее не переставало удивлять, что плотность нашего воздуха была значительно ниже, чем плотность среды ее мира.
Пока я наблюдал за этой игрой, смутное облако мыслей постепенно обретало форму. Оно становилось все больше, приобретая угрожающие очертания. Проблема заключалась не в том, что она делала, а в том, чего она не делала. Батис был мертв, а Анерис не выражала по этому поводу никаких чувств: ни радости, ни горя. В каком измерении она жила?
Не надо обладать даром провидения, чтобы понять, что она жила независимо от Батиса Каффа и будет жить так же независимо от меня. Тирания Батиса казалась мне шлюзом, который сдерживал сущность Анерис. Но когда шлюз разрушился, поток не вырвался на свободу. Я даже сомневался в том, что пережитый ею здесь, на маяке, опыт был подобен моему. И наконец, мне пришел в голову вопрос: не была ли ей приятна эта борьба, не тешила ли ее самолюбие мысль о том, что она являлась призом, за который сражались два мира?
Я выбросил сабо с балкона и взял ее лицо в свои ладони. Я гладил ее по щеке, не давая ей вырваться из моих объятий. Мне хотелось заставить ее понять, что она доставляла мне боль сильнее той, что могли причинить все омохитхи вместе взятые. «Посмотри на меня, ради святого Патрика, посмотри. Быть может, ты увидишь человека, который не хочет достичь ничего особенного в жизни. Он лишь хотел жить в мире, вдали
от всегои вся, вдали от жестокости и жестоких людей».
Ни она, ни я не выбирали условий этого острова, такого некрасивого, холодного, а теперь еще и обугленного. Но нравился нам этот остров или нет, другой родины у нас не было, и мы обязаны были сделать его по возможности приятным для жизни. Однако, чтобы добиться этого, она должна была увидеть во мне нечто большее, чем просто две руки, сжимающие винтовку.
Не знаю, когда я перестал кричать на нее и бить по щекам. Мной овладела такая ярость, что граница между оскорблениями и рукоприкладством стала тоньше папиросной бумаги. Анерис ответила. Когда она била меня по лицу своими перепончатыми руками, мне казалось, что меня стегали мокрым полотенцем. Мной двигала не ненависть, а бессилие. Последний удар отбросил ее на кровать. Она замерла там, свернувшись в клубок.
Я не стал продолжать. Зачем тратить силы? Чего бы я добился, избивая ее? Пренебрежение, которое она мне выказывала, ее молчание – все говорило о том, что она меня просто использовала и мне не суждено никогда приблизиться к ней. Наконец-то передо мной открылась разделявшая нас пропасть: я искал убежище у нее, а она – на маяке. Никогда еще интересы двух существ так не совпадали и не были настолько противоположны. Быть может, осознав это, я уже не желал ее так сильно? Нет. К несчастью, нет. Вулкан для Помпеи сделал то же самое, что Анерис – для моей любви: она разрушала ее и одновременно сохраняла навеки.
Надо признаться, что эта бурная сцена прочистила мне мозги. В первый раз после гибели Батиса я вырвался из уединения. Ноги вывели меня с маяка. Несколько глотков холодного воздуха оказали живительное действие. Я почувствовал, как щеки окрашиваются румянцем. Я долго не замечал, что за мной следят.
Они снова были у опушки леса. Шесть, семь, восемь, а может быть, больше. Им ничего не стоило воспользоваться случаем и наброситься на меня, но они этого не делали. Я предался их воле. Несмотря на то что Батис стрелял в них во время перемирия, несмотря на нашу измену, они давали мне еще один шанс.
История маяка не отличалась логичностью. Можно было предположить, что теперь я, просияв от счастья, пойду к ним, чтобы наконец претворить в жизнь свои планы переговоров. Так и случилось. Однако, когда я увидел их, моим первым чувством была надежда снова встретить Треугольника. Я поднял руки вверх и медленным, но решительным шагом направился к опушке леса: единственным звуком, нарушавшим тишину мира, был хруст снега под моими подошвами.
Какие мысли приходили им в головы? Любопытство горело в их глазах. В этом блеске я увидел нечто подобное тому искреннему интересу, который испытывали их дети. Одни разглядывали мои глаза, другие – руки. Я мог найти тысячу объяснений каждому выражению их лиц и подумал, что обоюдное любопытство может послужить хорошим противоядием от насилия.
Однако маяк был царством страха. Представим себе какое-нибудь насекомое с острым жалом, которое залетело к нам в ухо. Точно так же на меня вдруг напало сомнение, причиняя резкую боль. Я стал задавать себе вопросы, и они тотчас перевесили мое доверие к партнерам: а что, если они борются не за этот островок в океане, а за что-то еще? В конце концов, на что им далась эта бесплодная земля, жалкая растительность и острые скалы? Возможно, хотя это было только моим предположением, они желали получить нечто большее: то же, о чем мечтал я.
Мне показалось, что внимание омохитхов уже не было направлено на меня. Я обернулся. За моей спиной на балконе показалась фигура Анерис. Омохитхи смотрели на нее, а не на меня. Я уловил ее тревогу. Она вцепилась в перила обеими руками, растерянно глядя на происходящее. Вероятно, она думала, что связь, которая существовала между нами, была недостаточно прочной и я отдам ее омохитхам. Разумеется, она ошибалась.
Сама возможность того, что они потребуют отдать им Анерис, разрушала мою решимость продолжать переговоры. Чем ближе я подходил к ним, тем тяжелее мне было шагать. Ноги перестали двигаться даже раньше, чем мозг отдал им такой приказ. Снег перестал скрипеть.
Солнце сияло над нами; облака превращали его в маленький золотистый диск. Я был совсем близко к лесу, в двух шагах от них. Толстый корень змеей выползал из-под земли и снова скрывался в ней. Я придавил его башмаком. Неподалеку несколько омохитхов стояли на том же корне. Еще никогда мы не оказывались так близко. Но этим все и кончилось.
Довольно долго я стоял столбом на одном месте. Омохитхи не двигались. Чего они ждали? Чтобы я выдал им Анерис? Но я не мог этого сделать. В чем бы ни заключался конфликт между ними и Анерис, не мне было разрешать его. Я готов был обсудить с ними любой вопрос, даже свою жизнь. Но о жизни без Анерис речи быть не могло. Я смог бы жить вечно без любви, если это было неизбежно, но не мог жить без Анерис. Что мне сулит будущее, если я потеряю ее? Смерть без жизни, жизнь без смерти. Что хуже? Мороз среди лета или обжигающая жаром зима? И так до скончания дней.
Она помогла мне увидеть то, что скрывали лучи маяка; она показала мне, что враг может быть кем угодно, только не зверем. Он не может быть зверем никогда и нигде, а там, на острове, наверное, меньше, чем где бы то ни было. Без нее мне никогда не открылась бы эта истина, только она могла научить меня этому. Но на пути к истине рядом с Анерис я неизбежно воспылал к ней страстью, полюбил ее так, как могут любить жизнь только терпящие кораблекрушение: безнадежно. Поэтому мной овладевала такая грусть: маяк помог мне понять, что познание истины не изменит жизнь.
Если бы в этот миг я поднял палец, на наши головы низверглись бы молнии всей Вселенной. Но я, естественно, не поднял палец; я пошел назад.
Я обратил внимание на незначительную деталь: снег не скрипел так сильно, как раньше, когда я шел по направлению к ним. Причину этого явления нетрудно было понять. Снег уже был спрессован: мои ноги наступали в те же самые ямки, которые оставили мои башмаки.
Остаток дня я провел, наводя порядок в доме, который после нашей ссоры с Анерис стал похож на склад старьевщика. Я прибрался как смог. Ее не было. Она скрылась сразу после того, как я вошел на маяк, но непременно вернется.
Еще до наступления темноты Анерис поднялась в комнату через люк, робко и боязливо. Если она боялась, что я побью ее снова, то глубоко ошибалась. Не обращая на нее внимания, я продолжал возиться с пилой и молотком. Потом сел за починенный стол и стал курить и пить джин, словно в комнате больше никого не было. Анерис спряталась за железной печкой. Виднелась только часть ее фигуры: ступни, колени и руки, обнимавшие ноги. Изредка она высовывала из укрытия голову и следила за мной.
Бутылка опустошилась. Спиртное у нас хранилось в огромном сундуке, который мы превратили в винный погреб и установили рядом с прожекторами. Омохитхи могли напасть этой же ночью; несмотря на это, я не боялся напиться. Но когда я шел по лестнице наверх, то вдруг передумал. Я вытащил Анерис за ногу из ее тайника. Потом заставил ее встать, чтобы затем свалить на пол такой сильной пощечиной, что даже на следующий день у меня еще горела рука. Она плакала и извивалась.
Господи, как я желал ее. Но в ту ночь я не мог нанести Анерис более сильного оскорбления, чем не дотрагиваться до нее.
17
Я пьянствовал три дня и три ночи. А может быть, и дольше. Время и алкоголь играли в прятки. Опьянение стало для меня не чем иным, как областью, где какие-то незначительные события водили свой хоровод. И только. Я пил и благодаря этому жил за кулисами, как будто представление не должно было начаться никогда. Порой, когда солнце садилось, я пытался нести караул на балконе, но засыпал среди винных паров. К утру мои пальцы становились темно-лиловыми. А указательный палец чуть было не пришлось ампутировать, потому что он всю ночь пролежал на железном курке. Я жил только благодаря тому, что омохитхи старательно готовили свой последний штурм; я жил только благодаря тому уважению, которое мы внушили им своими выстрелами. Какое жалкое утешение.
Однако опьянение имело больше преимуществ, чем недостатков. Самое главное – ощущение того, что я уже не так сильно желал Анерис. С этой целью я надел на нее черный шерстяной свитер, весь в заплатках из мешковины, чтобы не видеть ее ослепительную наготу. Рукава свитера, который закрывал ее до колен, были длиннее ее рук. Не раз, когда Анерис приближалась ко мне, я награждал ее пинком, не вставая со стула.
И тем не менее прилагаемые мной усилия были тщетны. Мои издевательства над ней лишь подчеркивали ложность власти, более хрупкой, чем мощь империи, которую защищают стены из дыма или войска оловянных солдатиков. Когда я был слишком пьян или, возможно, слишком трезв, все мои ухищрения переставали действовать. Она не противилась моим домогательствам. Зачем ей было это делать? Чем больше я изображал, что обладаю ею безгранично, тем явственнее становилось мое ничтожество. Я понимал, что жил в тюрьме, где вместо решеток была пустыня. И если бы мне нужно было просто совокупление… Часто еще прежде, чем овладеть ею, я разражался идиотскими рыданиями. Да, я пьянствовал не три дня, а дольше, гораздо дольше.
В последний из этих дней, утром, Анерис отважилась разбудить меня. Она тянула за ногу изо всех сил, но добилась лишь того, что я приоткрыл глаза. Крылья носа у меня привычно ныли из-за неумеренного употребления джина. Дыхание было пропитано сахаром. Не очнувшись до конца, я все-таки сообразил, что мне легче не обращать на нее внимания, чем прогонять. Однако она продолжала настаивать и вцепилась в мои волосы. Боль смешалась с яростью, и я попытался ударить ее, не открывая глаз. Она увертывалась от моих ударов, треща, как возбужденный телеграфный аппарат. Я швырнул бутылку в ее неясный силуэт, потом еще одну. Наконец она скрылась в люке, а меня охватило оцепенение, исполненное горечи и отвращения ко всему.
Сон не шел, но и проснуться до конца мне тоже не удавалось. Сколько времени прошло зря? Мой мозг превратился в городскую площадь, где собралась толпа пророков и краснобаев. Стройные мысли перемешались с банальными глупостями, никакого порядка в этой куче не было, и я не мог отделить одни от других. Постепенно в моей голове выкристаллизовалась одна простая мысль: у Анерис, наверное, были достаточно веские причины, чтобы беспокоить пьяного с таким вспыльчивым характером.
Рассвет поднимался над балконом осторожно, словно солнце впервые видело остров. Сейчас я уже мог слышать их там, внизу, внутри маяка. Разноголосый хор приближался, поднимаясь по лестнице. Хуже всего мне подчинялись язык и губы. Я лепетал какие-то слова, как умирающий: винтовка, ракета, цепи… Но не мог тронуться с места. Лишь смотрел на крышку люка, точно завороженный.
Рука подняла крышку. Две золотые нашивки на рукаве. Потом показалась фуражка капитана с кокардой Французской республики. Затем недружелюбный взгляд человека, который не поступается принципами, длинный и мясистый нос в обрамлении светлых бакенбард, также очень длинных. Во рту дымилась сигара. Когда почти все его туловище оказалось в комнате, бутылка в его кармане уперлась в край люка. Он отреагировал на это ревом:
– Техник морской сигнализации! Почему вы не отвечаете, когда вас зовут? Что творится на этом чертовом острове? Катастрофа? Землетрясение? Я думал, что это не сейсмоопасная зона.
Борода цвета наждачной бумаги портила его внешность. Над синевато-серым бушлатом, казалось, потрудились полчища грызунов, словно капитан долгие годы не заходил ни в какой порт. В целом его вид наводил на мысли о дезертире, оставившем службу на флоте, чтобы заняться пиратством. Команда попахивала хлоркой казармы или чем-то похуже. Она состояла из уроженцев колоний, в большинстве своем азиатов или метисов. У каждого был свой цвет кожи, к тому же их наряд мало чем напоминал униформу, и это наводило на мысли о войске наемников. Им не дано было понять, какое волнение вызывало во мне их присутствие. Больше года я жил в изоляции; все мои чувства настроились на повторение одних и тех же событий. И вдруг меня окружило множество новых лиц, я слышал десятки разных голосов, на меня нахлынули забытые запахи. Пришельцы начали рыться в моих вещах, желая утащить что-нибудь. Среди них выделялся молодой человек, совсем мальчик, определенно семитской наружности, с черными вьющимися волосами и в очках с металлической оправой. Мое имущество его совершенно не интересовало. На моряка он не походил да и одет был гораздо лучше, чем остальные. Цепочка, которая исчезала в кармашке жилета, выдавала спрятанные там часы. В чертах остальных моряков просматривался отпечаток постоянного бунта. У этого еврея, напротив, было кроткое лицо человека, прочитавшего слишком много несерьезных книг. Он сильно кашлял.
– С кем я разговариваю? Каков ваш чин? – допытывался капитан. – Вы немы, ранены, больны или не понимаете меня? Как вас зовут? Отвечайте! Или вы тут совсем сошли с ума? Он замолчал и принюхался. – Откуда эта вонища? Если бы рыбы могли потеть, то воняло бы именно так. Во всем доме этот запах.
Некоторые моряки расхохотались. Они смеялись надо мной. Обнаружив, что красть здесь практически нечего, они обратили все свое внимание на меня. Еврей перелистывал какие-то пожелтевшие старые бланки. Наконец он произнес:
– Перед отъездом из Европы я попросил в министерстве копию международных регистрационных списков служащих в различных зонах. Здесь значится некий Кафф, Батис Кафф. – Он поднял глаза в некотором сомнении. – По крайней мере, это должно быть так.
– Кафф? Техник морской сигнализации Кафф? – спросил капитан.
– Мне кажется, это так, но я совсем в этом не уверен, – признался еврей, поправляя очки. – В списке не указано больше никаких имен. Здесь ничего не говорится ни о его национальности, ни о должности. Не указано даже, какая организация направила его сюда, когда и с какой конкретной целью. Тут только значится, что он был направлен на этот остров. Это вина навигационной корпорации, которая взяла на себя работу по предоставлению в государственные органы списков перемещаемых технических специалистов, но делает это неохотно и из рук вон плохо. Когда я вернусь, то заявлю протест. Такая политика наносит ущерб ее служащим. В частности, мне. Какая глупость! Все страны обмениваются информацией о своих международных станциях. А корпорация скрывает имена служащих, когда ей это выгодно. Но здесь речь идет о крошечном метеорологическом пункте!
Однако интересы еврейского юноши и капитана были совершенно противоположны и сходились только в этот момент. Капитан был человеком практичным. Подробности его не интересовали, и он настойчиво продолжил:
– Техник морской сигнализации Кафф, этот человек приехал, чтобы сменить метеоролога, который работал а острове. Но мы не знаем, куда он запропастился. Если вы не предоставите убедительной информации, нам станется лишь предположить, что вы виновны в его исчезновении. Вы понимаете, в чем вас обвиняют? Отвечайте! Отвечайте же, черт возьми! Дом метеоролога недалеко отсюда, этот остров маленький, так что вы непременно должны знать, что с ним случилось! Вы что думаете, такие маршруты – приятная прогулка? Я направлялся из Индокитая в Бордо, но корпорация обязала меня сделать крюк в тысячу морских миль, чтобы забрать с острова одного человека. Только одного. И вдруг оказывается, что я не могу его разыскать. И это происходит здесь, на клочке земли размером с почтовую марку!
Он бросил на меня разъяренный взгляд, ожидая, что выражение его лица меня испугает или что пауза, которую он сделал, заставит меня говорить. Но он не достиг своей цели. Капитан безнадежно махнул рукой. Сигара помогла ему не уронить свой авторитет. Он выпустил изо рта плотный клуб дыма и обратился к молодому еврею:
– Молчание говорит о виновности тех, кто не хочет оправдаться. Я считаю этого человека виновным и увезу его отсюда, чтобы его повесили.
– Молчание может также служить человеку защитой, – сказал юноша, перелистывая какую-то книгу. – Вспомните, капитан, вы получили задание привезти меня сюда, потому что тот корабль, на котором я должен был приплыть, потерпел крушение во время бури. Я задержался на несколько месяцев. Кто знает, как переносил одиночество прежний метеоролог? И если здесь случилось какое-то несчастье, то этот человек является скорее свидетелем события, нежели виновником.
Неожиданно капитан обратил внимание на моряка с азиатской внешностью, который рылся в ящиках. Прежде чем тот успел понять, что за ним наблюдают, на него обрушились три крепкие затрещины. Капитан отобрал у него украденный серебряный портсигар, осмотрел его, не вынимая сигары изо рта, и тут же спрятал в глубине кармана своего кителя. Еврейский юноша не моргнул и глазом. Вероятно, подобные сцены были ему привычны. Он любезно протянул мне книгу Фрейзера и сказал:
– Вы не имели возможности читать какие-нибудь иные книги все это время? Вам должно быть известно, что республика словесности сейчас живет иными, более возвышенными идеями.
Он глубоко ошибался. Ничего в мире не изменилось – стоило только взглянуть на этих грязных людей, которые наводнили маяк, словно толпа клиентов публичного дома. Пока он говорил об интеллектуальных вершинах, они оскверняли все, до чего ни дотрагивались. А перед ним был я, человек, который не боялся виселицы, которого гораздо больше страшила жизнь рядом с подобными существами. Перед ним был человек, который предпочел изгнание хаосу и который не перенес бы путешествия в обратном направлении. Бедный мальчик. Он так самоуверен. Если бы у нас были подходящие весы, я бы предложил ему положить на одну чашу все его книги, а на другую – Анерис.
Все угрозы капитана не имели никакого значения. Я был для него просто помехой, и он поступил со мной соответственно. Чуть позже он сорвал с головы фуражку и стал кричать. Он размахивал ею и орал на своих моряков на смеси французского и китайского или на каком-то еще языке; не прошло и двух минут, как они исчезли. Потом я услышал их голоса на лестнице. Приказания, оскорбления и ответная брань весело перемешивались в равных пропорциях. Потом наступило молчание. Они исчезли так же, как появились. Море волновалось сильнее обычного; волны то и дело разбивались о стены маяка, и в их шуме звучал то львиный рык, то шум камнепада. Многим в жизни доводилось встретиться с привидением, но мне казалось, что я был первым в мире человеком, которому явился целый отряд. Впрочем, возможно, привидением был я сам.
Я провел весь день на балконе. Предметом моего наблюдения было мое собственное любопытство. Мне так давно не доводилось видеть группу людей, что все их действия казались необычными. До отъезда они починили дом метеоролога. Работали матросы неохотно, просто подчиняясь приказам. Когда ветер дул в мою сторону, до меня доносился стук топоров и яростные крики капитана. Но и он распоряжался нехотя, поэтому ругань казалась наигранной: необходимость выполнения служебных обязанностей сталкивалась с желанием отплыть с острова как можно скорее. Я мог разглядеть дымок над крышей и человеческие фигуры возле него. Капитан то и дело прикладывался к фляжке, он пил больше, чем курил, и не обращал внимания на просьбы молодого еврея, поворачиваясь к нему спиной, когда тот слишком настаивал.
Что такое наши чувства? Новости, которые мы получаем о нас самих. Шлюпки отчалили от берега еще до наступления темноты, а я не испытывал никаких чувств, ничего, даже печали. Корабль уходил за горизонт. Из трубы дома метеоролога шел дым. За моей спиной со скрипом поднялась крышка люка. Мне не надо было оборачиваться, чтобы понять, кто вошел. Не знаю, где она пряталась все это время.
Я подкрепился консервированной фасолью. Анерис подчинилась моментально, стоило мне только причмокнуть губами. Она убрала со стола и быстро разделась, по-своему радуясь восстановлению привычного порядка. Казалось, мое пьянство смутило и обескуражило ее. Однако ничего не изменилось. Ей не надо было сомневаться в моей верности; никто не станет требовать от нее большего, чем она хотела дать мне. Я начал раздеваться, но, когда хотел снять свитер, она вдруг напряглась. Лицо ее на миг исказилось. Анерис села, скрестив ноги, и запела.
Кровь с новой силой побежала по моим жилам. Надо забаррикадировать дверь, зажечь огни маяка, распределить остатки боеприпасов. Я положил рядом с собой сигнальную ракету: Господи, как мало их у меня осталось. Все готово? И да и нет. Все предметы – в полном порядке. Все было так отлажено, что я сам оказывался лишним.
Омохитхи вторглись на остров одновременно с востока и с запада. Две небольшие группы стягивались к лесу до начала штурма. Потом они вприпрыжку побежали к маяку. Иногда свет прожектора отражался в их глазах зеленым металлическим блеском. Пока я в них целился, мне пришли на ум рекомендации из старого учебника для партизан. Повстанцы должны атаковать укрепления противника только ночью и в том случае, если превосходят его числом, особенно если не располагают достаточно мощным оружием. Если противник укрепился в двух точках, следует выбирать для штурма менее укрепленную. Это может показаться обычными доводами здравого смысла, но партизанам именно его часто и не хватает.
Омохитхи растворились в темноте и через минуту уже выли на другом конце острова. События теперь не требовали моего вмешательства. Я преспокойно чистил свою винтовку, когда вдали раздавались выстрелы. Я был глух к той борьбе, которую вело другое человеческое существо за свою жизнь там, совсем неподалеку. В самом деле, что я мог сделать? Сообщить французскому капитану, что остров окружают миллионы омохитхов? Выйти с маяка сейчас, в ночи? Я насчитал девять выстрелов, и мне пришло в голову, что не следует тратить патроны попусту.