Так что союз с графом Морицем, хотя и заслуживает предпочтения перед другими, имеет, однако, и свои неудобства. Соизволяя принять предложение, повелительница наша надеется на душевную силу и могущество своей воли, способной поддержать её высочество в принимаемой высокой роли. Если бы не существовало некоторых неблагоприятных условий и обстоятельств, её высочество, конечно, не желала бы изменения своего независимого положения, хотя и неразлучного с одиночеством и своего рода огорчениями. Потеря супруга, без сомнения, была тягостна для безутешной юной вдовицы, но время всеисцеляющее и эту горькую участь успело по возможности усладить преданностью искренных почтительнейших рабов нашей всемилостивейшей государыни. Так что ожидание перемены в положении её высочества, при заключении нового союза, одобряемого рассудком, представляется смелым шагом, и страшно впасть в ошибку в расчётах, основанных на вероятностях. Эти соображения и сомнение в возможности полного осуществления приятных отношений, сулящих прочное благосостояние и покой её высочеству, – в заключении союза с графом Морицем – заставили повелительницу мою доверить вашему величеству свои надежды и опасения и просить родственного душевного совета. Мудрость и любвеобильное тёплое чувство вашего императорского величества известны давно уже её высочеству, и на них прежде всего и больше всего светлейшая герцогиня рассчитывает, доводя до сведения вашего величества о своём настоящем положении… своих опасениях и принуждении сердца и чувства.
Произнося последние слова, камер-юнкер ещё раз поклонился. Настало молчание, которое государыня, погрузившись в думу, не собиралась, казалось, прервать.
Балакирев сделал глазами знак камер-юнкеру, чтобы он удалился, но тот стоял словно не замечая ничего и как бы упорствуя в желании добиться личного ответа. Но его, как чувствовал чуткий слуга государыни, не могло последовать.
Прошло более четверти часа напряжённого смущения, становившегося для участников этой сцены с каждым мгновением более и более затруднительным. Иван решился покончить это неловкое положение, взял под руку посланца герцогини и повёл его к приёмной.
– Поди сюда, Иван! – раздался голос государыни, очевидно наблюдавшей, не быв видимою, за выражением на лицах посланца и своего верного слуги.
Балакирев ловко приподнял и опустил занавес, прежде чем глаза камер-юнкера могли что-либо увидеть, и предстал пред очи монархини, указавшей, чтобы он сел на табурет. Взгляд верного слуги в то же время дал понять, что посланец не вышел.
– Я передам потом мою волю, можешь идти, – молвила государыня докладчику герцогини, и он поспешил воротиться в приёмную.
– Я подозреваю, – начала вполголоса Екатерина, обращаясь к своему слуге, – что этому человеку наказано было передать не совсем то, что мы слышали?! Не можешь ли ты разузнать поближе, кто он таков и какие побуждения тут скрываются. Как он близок к племяннице и кто сватает ей жениха? Сделай это так, однако, чтобы никто не узнал, что я это хочу знать. После скажу, для чего это…
Балакирев поклонился и поцеловал милостиво протянутую монаршую руку.
Поручение, данное теперь Екатериною, выказывая полную её доверенность к нему, в то же время ставило его в такое положение, из которого, даже с помощью всей своей изворотливости, Иван не рассчитывал выйти с честью.
Оставив опочивальню государыни, Балакирев невольно замедлил шаг, задавая себе вопрос: с чего начать приступ к делу, чтобы не промахнуться?
Первая попалась ему навстречу Ильинична. Ей. недолго думая, и задал вопрос Иван Алексеевич:
– Авдотья Ильинична, есть у вас знакомые во дворах у князя Никиты Волконского или Бестужевых?
– Есть, конечно. Да кого тебе?
– Человека бы такого, который про митавское житьецо мусил.
– А что такое тебе требуется? Прямо говори.
– Да вот государыня велела узнать скорей: кто таков этот самый камер-юнкер, которого сейчас я представлял ей от царевны Анны Ивановны. И наша мать заприметила, что слова его будто с подвохом; да и мне сдавалось, как он загуторил, что, чего доброго, не то бает, что наказано. Оно будет понятно, как дознаемся, что за птица такая. А птичка не простая, с полёту видна… и, может, не без закавык… Отвод глаз тоже смекает, не хуже кого другого. Всё, сдаётся, не впрямь, а вкось норовит… то же, да не так выговаривает… И на близких упирает, и жениха словно не хает, да нет-нет и проговорится, что, коли б отъехал ни с чем, разлюбезное дело бы было…
– Да ты, Ваня, может, сам не вслушавшись это говоришь, а может, оно в чём и иначе?.. Конечно… и то сказать… Вдова не стара, своя воля… Замужем будучи, хотя и немецкий человек, а всё муж… Сноровить ему нужно, мало ль что царевна… Да кого ж прислала-то Анна Ивановна… новый человек, что ль?
– Новый, кажись; такого не видал я при ней, как позапрошлый год была здесь её высочество. Другие были, да набольший Пётр Бестужев; знаю… у него дом здесь… сыновья в службе… где-то посольства правят никак… А дочь-то, Аграфена Петровна, за князем Никитою Волконским; из себя такая здоровенная и далеко не глупа… в родню пошла свою; не в пример мужниной, простякам. Вот при этой самой барыньке нет ли у тебя кого из людей толковых, с ней живших в Митаве? Ведь помню, как в Ригу мы ездили, и в Митаве я был, она у отца в ту пору жила, и государыня её жаловать изволила.
– Знаем княгиню Аграфену Петровну, и она нас знает довольно… и у ней нужно прямо спросить. Когда же надоть это самое?
– Да чем скорее, тем лучше. Сегодня бы, к примеру сказать, вот бы скатала ты к княгине не откладывая да выспросила бы… истинно бы оказала мне родственную поддержку. И я бы тебе, что понадобится, ответить мог, коли что повелишь; да – могим…
– Почему не так, паря. Съезжу. Что сказал – не запамятую. Только надоумь: какой бы предлог изобресть к ней явиться?.. Чтобы невдомёк… Наша не любит, чтобы прямо, без нужды, её назвать да упирать, что она сама велела узнать.
– Разумеется… так подъехать нужно, чтобы про того, о ком желается разузнать, помину не было. Да как не придумать; вот дай срок… тряхнём мозгами… покалякаем потом; дай спровадить курляндца спервоначалу, из передней. Да, знаешь, вот сейчас ещё мне кое-что пришло в голову. Авось ловчее подведём турусы к кому следует – дай срок… Повыудим мало-помалу окуньков попрежде у своего бережку…
И сам направился к затворённой двери в переднюю. Там сидел, уже без Дитрихса, камер-юнкер царевны Анны, и ему на ухо нашёптывал что-то Лакоста на своём ломаном жаргоне, мало понятном для непривычного уха.
От этого рода сообщений лицо камер-юнкера выражало страшное напряжение и любопытство.
Появление Балакирева прекратило повествование или внушения Лакосты, к явному его неудовольствию, так как ему пришлось не только остановиться в начале рассказа, но и уйти по знаку Балакирева, указавшего ему на дверь, и он не успел предупредить Бирона, когда и где он может снова увидеться с ним.
Когда Лакоста исчез, Балакирев подошёл к двери, за которою тот скрылся, и внезапно распахнул её, думая, не притаился ли он тут же, для подслушиванья. Затем Иван дошёл до другой двери, сквозь которую можно ещё было пройти на половину цесаревен, и запер её на ключ. Это же сделал, возвратившись к Бирону и с дверью из передней. Тогда, усадив его к окну и сам сев против него, он сказал весело, прямо смотря ему в глаза:
– Велено мне изготовить ответ государыне царевне Анне Ивановне. Напишите вы его так, как желали бы видеть решение её величества…
– И вы позволите? – почти вскрикнул камер-юнкер с особенным оживлением, показавшим всю неожиданность подобного предложения, на которое он не смел и рассчитывать.
Улыбка самодовольствия, прикрываемого полнейшим расположением, осветила умные черты Ивана Балакирева. Он надеялся, что из ответа камер-юнкера видно будет, чего тот желает: если в письме его окажется разница с тем, что он говорил императрице, то истинные цели его легко можно угадать. Бирону, конечно, такое предложение не могло представляться подобного рода испытанием его мыслей. Камер-юнкер, ничего не подозревая, просто отнёс это поручение к желанию Балакирева получить с него хорошую взятку, как делывали обыкновенно с немцами. И он сам в подобном положении ничего не сделал бы без тяжеловесной благодарности. Мало того, у Бирона, вслед за возбуждением предательской радости, родилось ещё желание поторговаться с простяком, прежде чем отсчитать ему червонцы. При этом, думал он, следует пустить в ход в свою очередь и изумление как бы, если напомнит слуга царицын о взносе. А затем уже, идя на уступки, думал камер-юнкер, мы рассыплемся в уверении, что поступили подобным образом только из желания услужить государыне. Он, вероятно, получив поручение составить ответ, недостаточно к нему подготовлен? Тогда, понятно, самая работа наша могла сделаться для него источником хлопот, затруднений и ещё риска, пожалуй, – заслужить немилость неудачною стряпнёю?
– Я напишу вам как можно проще, – молвил Бирон. – Но не беспокойтесь, я постараюсь всё так обстоятельно изложить, что впасть в ошибку при переписке вам решительно будет нельзя.
Говоря с таким апломбом, Бирон смотрел на Балакирева, конечно, свысока. А тот из тона сказанного ещё больше убеждался в ограниченности его ума.
– Очень буду благодарен. Конечно, где же понять мне, новому человеку все посольские извороты вашей немецкой речи? Только, господин камер-юнкер, об одном смею просить, поторопиться. Чего доброго, завтра потребуют и что я тогда?. Конечно, помню я кое-что из ваших слов и в случае крайности что-нибудь написать могу, но коли бы вы сами – дело бы чище и лучше вышло.
– Может ли быть какое сравнение между работою вашей и человека, как я, выросшего между дипломатами? – прихвастнул Бирон и смерил надменным взглядом слугу царицы. Тот, в свою очередь, тоже смотрел на него, прищурившись и с усилием удерживаясь от смеха.
«Сём-ка, – думает Иван, – запустить разве ему ещё загогулину, да пощупать с той стороны, которая ещё больше на руку нам… Авось и того не разберёт»? Помолчал-помолчал, да и брякнул:
– А что, смею спросить, вы, батюшка, имеете надёжного приятеля или родственника при дворе царевны Анны Ивановны, кто бы вас уведомить мог или поддержать, при случае когда вороги станут пытаться вас оттереть?
Бирон вздрогнул невольно при этом напоминании и вытаращил на Балакирева свои большие глаза, как бы желая на лице его вычитать: как он успел проникнуть в тайну души его. А именно – заговорить о принятии мер для предотвращения опасности, могшей последовать, пока его нет в Митаве. Не далее как идя во дворец, Бирон поверял Дитрихсу свои опасения, чтобы Бестужеву не удалось теперь подставить ему ножку. Не отвечая на вопрос Балакирева, приведённый в смятение им, Бирон продолжал смотреть на Ивана со страхом, похожим на суеверный ужас человека, верящего в колдовство, при рассказе о действиях оборотней.
Заметив ужас на лице камер-юнкера, Балакирев понял, что недалёкий хвастун действительно теперь находится в случае и боится сильных врагов. «С этой стороны для нас довольно, – решил про себя Ваня. – Попробуем-ка узнать, каков его случай». И, помолчав ещё, Ваня начал разговор как бы сам с собою, вслух, забывшись…
– Царевна Анна Ивановна – государыня взыскательная. На неё трудно потрафить… И то не так, и другое не ладно. Иное дело как особа величественная и умом, и станом, и сладкою речью довольна, и повадки самые важные, и нравом угодить успели… тогда, разумеется, отсутствие заметно… Слушать других скучнее бывает; не в лад они и слово молвят… Приятства такого нет. Сравнение само собою придёт в мысли: этот и этот наскучат, такого-то приятнее нам видеть и послушать отрадно… и вздохнётся, как ещё нет налицо… С тоски без него пропадёшь… скажет сама с собою, да и напишет: будь скорее!
Говоря эти слова, Ваня посматривал искоса, неприметно, на лицо молчаливого Бирона, то вспыхивавшее ярким румянцем, то терявшее краску. Такая же перемена была заметна и в глазах его, которые то тускнели, то сверкали при проявлении румянца. Уста Бирона начали наконец раскрываться сами собою, как бы порываясь заговорить, но он не знал с чего начать разговор. Заметив это, Балакирев предупредил его вопросом:
– А смею спросить, вы долго думаете у нас пробыть?
Новое смятение на лице камер-юнкера и несвязный ответ:
– Долго, я думаю… хотел бы монархине вашей удосужиться представить мою преданность. Где ни служить – всё равно, не правда ли? Лишь бы ценили преданность. Скажите… прошу только быть искренним, обращаясь к вам как друг: у вас ничего не слышно о какой-либо партии… которую намерена сделать её величество?.. Наша герцогиня, знаете, воли не имеет ни в чём. За нею сотни глаз… А ваша… сама повелительница своих действий. Благообразна и не в таких летах, чтобы не могла увлечься… поручиться, сами знаете, трудно!
– Её высочество герцогиня Анна Ивановна ещё моложе… десять лет, сударь мой, не шутка! У её величества свадьба дочери на руках… Другая – впереди… Вдовство недавнее ещё. Так что не трудно вам ответить, что у нас ничего не слышно, да и трудно слышать. Ничего, правду сказать, и не замечаем. А набирать разве могут во двор к герцогу Голштинскому? Там немцы всеконечно… и вам нужно бы пристроиться… да только там своих – пруд пруди!.. и уже, кажись, набрали едва ли не полный комплект. Да вам незачем покуда и переменять, полагать надо, службу? Где вы вдруг удостоитесь такой великой поверенности? Прошлое расположение воротить – в случае даже утраты – легче, чем приобретать новое.
Ещё раз вздрогнул Бирон при метком намёке Балакирева, и Ваня решил в уме своём, что пытать его покуда нечего. Подробности ничего не прибавят к главному, а оно им отгадано! Насчёт же того, что намерен человек предпринять, – даст ответ немецкая отповедь его царевне для переписки по-русски!
Посидев ещё несколько минут молча, смотря в окошко и бросая накось взгляды на Бирона (крепко озадаченного всем услышанным от царицына слуги), Ваня встал и извинился, что ему пора идти к государыне за приказаниями.
Бирон очень сочувственно, если не сказать даже с подобострастием, пожал руку Балакирева.
Теперь он вырос для него до чудовищных размеров, и камер-юнкер стал соображать, нельзя ли будет заручиться дальнейшим содействием Ивана. В предложении его написать ответ герцогине Курляндской он видел личное сочувствие Балакирева, которым должно было пользоваться не теряя времени. Теперь дело стояло, так сказать, за ним самим.
– Чем скорее принесётся ответ, тем лучше! – сказал он. – Это не ослаблять следует, а усиливать, чтобы получить поддержку. – И эти две мысли, заменяясь одна другою, заняли вполне ум вышедшего из дворца камер-юнкера.
IV ШПИОНЫ
Балакирев, выпроводив Бирона, пришёл в комнату Ильиничны.
Её не было, но голос её слышался где-то по соседству, то прерываясь и переходя в полушёпот, то возвышаясь и принимая тон горячего оживления.
Иван вслушивается в эту трескотню внимательнее, и ему удаётся отличить нередкое повторение своего имени.
«К чему бы такому я понадобился Авдотье Ильиничне? – думает он. – И с кем это она перемывает косточки, поминая, никак, меня, грешного? – Говор приметно близится, и вот уже яснее слышна, от слова до слова, частая речь Ильиничны – Это с Анисьей Кирилловной», – прошептал, отличив другой голос, Ваня.
– Не говори мне больше про этого тихоню! – кричит Ильинична – Воды не замутит, а сводки сводить – куда горазд. Всё слушает, молчит, что истукан какой… дурака корчит, а сам себе на уме. Всё переводит. Да про кого ещё и кому? Про матушку нашу паскудным тварям… всё ехидство своё – аль не видишь? – не оставляют. Только с другой стороны вести принялись подкопы под нас… только бы им оттереть нас, чтобы самим в руки забрать и её, и вас всех. А вы, глупенькие, и в толк взять не хотите, что сегодня нас ототрут, завтра – вас! А послезавтра своих наставят и начнут творить всё, что им угодно. А вы уши развесили, что это Иродово племя, шут непутный, на меня вам с умыслом околесицу несёт. Что ему стоит из своей чёртовой головищи выбрать что ни есть попричиннее клевету. Не в том сила, чтобы её доказать, а чтобы сомнение навести да грязью своей замарать. А сам он предатель ведомый. Монса предал, Балакирева предал. Матушку продал… Светлейшего продал. Везде, пролаз, путь нашёл! Нет уж, не хочу ничего больше ждать. Сама пойду к Андрею Ивановичу и слёзно буду молить, чтоб шуту проклятому язычишко поганый повытянул да поукоротил, чтобы он…
– О чём вы кричите так, паскудные бабы? Я только задремала… так нет чтобы дать мне покой – принялись орать. Я вас ужо! – раздался гневный окрик государыни.
– Ваше величество, не осмелилась бы я возвысить голоса, коли бы дело шло про мои делишки, а то – отпусти, государыня матушка, вину мою невольную – по горячности, что не выдержала, высказала Анисье Кирилловне правду-матку насчёт дела вашего береженья… Тут паскудный Лакоста, предатель, взводит на ваших верных слуг заведомые лжи, с тем чтобы прикрывать своё воровство. Попался он мне не пять, не десять раз, в подслушиванье того, что говорите у себя. Выслушивает это всё и передаёт, мерзавец, Чернышихе, что под тебя, государыня, сами вы известны, как в недавнее время, при покойнике, подрывалась и клеветы возносила. И направила она, пакостница, с Ягужинским Павлушкой, донос на Монса несчастного… А вы, государыня, досель эту пакость терпите и жалуете и извести не повелите такую гадину, как шут, например… А Анисья Кирилловна его словам веру даёт и мне выговаривает, зачем, дескать, неладно молвила. Коли я, государыня, не токмо ничего не молвила, а, просто сказать, вот те Христос, и во сне не грезила, что он, лгун, на меня взводит. А причина известная: надо ему что ни на есть измыслить, из боязни, что я терпеть не буду, а выскажу, как ловлю его на шпионстве. Притаится, гадина, в тёмном углу, за дверью; и не видно его, а он целые часы простоять может и всё выслушивает, что ваше величество у себя…
– Замолчи… довольно! Анисья Кирилловна, не мешайся не в своё дело. А с Лакостой я велю расправиться Ушакову: пусть допытается, для кого он за нами шпионит. Тут кроются скверности! И если обнаружатся какие-нибудь из твоих свойственников, Анисья Кирилловна, я подумаю, что и ты с ними заодно, коли заступаешься за шпиона.
Гнев государыни проявился теперь в такой силе, что Анисья Кирилловна хотела уйти, давая державному гневу уходиться. Вышло противное: гнев Екатерины I получил новую пищу, переменив направление. В уме государыни возникло мгновенное подозрение, что девица Толстая, преданность которой ей была уже давно вполне известна, уходит, чтобы предупредить сторонников о предстоящем допросе Лакосты. Государыня сильным движением руки остановила свою любимую спутницу в разъездах и постоянного секретаря, едва произнеся в ярости:
– Куда? Шашни, видно, раскрываются? Так надо дать знать, что я велю за шута приняться!
Анисья Кирилловна опустилась на колени и зарыдала от обиды. Горе в эту минуту заставило девицу Толстую всё забыть, предавшись неудержимой скорби. Слёзы на Екатерину Алексеевну всегда производили сильное действие, и этот поток слёз с громким всхлипываньем скорее, чем можно было ожидать по силе гнева, переменил его на милость и даже – чуть не на нежность к старому другу. Государыня положила обе руки свои на плечи Анисьи Кирилловны и сама склонила голову к плечу её, успокаивая её.
Не скоро, однако, успокоилась и при таком искреннем проявлении сочувствия девица Толстая. А успокоившись, она прежде всего высказала, что хотела уйти, заметив гнев её величества, не считая своевременным оправдываться и думая выждать время в своей комнате.
– Вы знаете, дальше вашего дома мне и уходить некуда, – закончила она свою речь, целуя милостиво протянутую ей руку монархини.
– Однако согласись, Анисья Кирилловна, – оправдывая свой справедливый пыл, спокойно теперь говорила государыня, – не могу же я быть хладнокровной, услышав такие вещи от Ильиничны!.. И ты, и она, я знаю, мне одинаково преданы. За эту преданность я и спускаю Ильиничне подчас и дерзкие слова. Любовь ко мне, как и теперь, заставляет её высказывать, что я, по рассеянности и доброте своей, не замечаю врагов, а они не унимаются, все шипят втихомолку. Клеветы плетут… подмётные письма пускают в народ… Подслушивать без дела ведь не станет же человек? И где подслушивать?.. Что у меня делается и говорится?! Лгун Лакоста всегда был … клеветал мне на женщин моих… на Ильиничну особенно, не раз… сколько я помню. Да и на тебя доводил мне, кажись, что ты бываешь у Петра Андреича[36] и там судишь да рядишь, как я обращаюсь со внуком[37]… что не люблю я его и хотела бы извести. Так после таких наветов, которым я не верила и не верю, разумеется, как же ты придаёшь какую бы то ни было веру словам этого мерзавца на Ильиничну?
– Я, государыня, Авдотью Ильиничну только предупреждала, что неладное взводит на неё шут. Что он подслушивает, и я, государыня, заприметила не раз. Да и сегодня ещё, ваше величество, как вам докладывал Иван Балакирев про посланца Анны Ивановны, а тот один сидел в передней уже без Дитрихса, – откуда ни возьмись этот самый Лакоста; подсел к курляндцу – и ну шушукать. Пришёл Иван и прогнал мерзавца. Да и дверь запер вторую – к цесаревнам на половину. Увидевши это самое, я стала говорить Авдотье Ильиничне, как этот шут теперь повадился к нам шмыгать. И откуда он, говорю, возьмётся… вдруг, должно быть, подслушивает – забирается в тёмное место али в шкап. Ну где его найдёшь?.. Ведь притаится, проклятый, говорю. Вот ономнясь меня завидел – должно полагать, собирался подслушивать, – да я его окликнула, с лестницы он спускался потихонько. Он ко мне: начал наговаривать на тебя, Авдотья Ильинична, то и то доводить… А она, не вслушавшись, что говорю по дружбе, а не в перевод, учала мне укоризны делать… что я её выдаю будто… что она не такая… Ну и распелась не по разуму. А ваше величество тут и крикнули на нас.
– Прости же меня, матушка Анисья Кирилловна! Сама плачу, что между нас притча такая случилась из-за проклятого шута, – сквозь слёзы ответила из коридорчика Ильинична и, не дожидаясь результата своих слов, вбежала в опочивальню государыни и рухнулась в ноги перед Анисьей Кирилловной, как-то особенно быстро и неотразимо. Ещё быстрее вскочила Ильинична и поверглась в ноги перед государынею, милостиво положившей ей руку на плечо со словами:
– Ну ладно, прощаю… Не кричи только так. Помиритесь с Анисьей Кирилловной.
Поцеловать руку государыни и наброситься с поцелуями на Толстую было для Ильиничны делом одного мгновения. За этим действием, разумеется, последовала успокоительная развязка сцены, обещавшей поначалу грозный характер. Как единственный результат возникшей было кутерьмы из-за шпионства шута, последовало, однако, повеление государыни призванному в опочивальню Ивану Балакиреву сходить к Андрею Ивановичу Ушакову и передать волю её величества, чтобы допросить шута Лакосту и разузнать доподлинно, для кого он шпионит. Приказ этот, заметим, отдан был Ивану государынею после того, как она отпустила от себя примирённых соперниц – Ильиничну и Кирилловну. Слёзы последней, без сомнения, тронули Екатерину I и по-прежнему расположили было к ней, но припоминание слов того же Лакосты снова, по уходе старого друга, возбудило не изгладившееся совсем подозрение. «Ведь Толстые все люди тонкие! Анисья Кирилловна не выродок же в семье… Слёзы у неё, чего доброго, явились и не без цели – дать другое направление мыслям моим о ней… – думала теперь государыня. – Ведь я остановила её на бегу? Мало ли что будет она мне рассказывать в оправдание! Может, оттого долго и рюмила, что не знала что отвечать, пока не придумала. Постой, постой, и ещё припоминаю… Ильинична говорила, что застала у неё утром сегодня Петра Андреича, как и накануне. Когда обморок со мной случился за панихидой! Баба моя говорила, кажись, что Толстой выспрашивал: что и как это со мной было?»
– Иван! – раздался призыв государыни.
Балакирев мгновенно вырос в дверях опочивальни.
– Подойди ко мне ближе и давай своё ухо! – молвила государыня шёпотом. Длинный Балакирев стал на колени и приблизил ухо к лицу монархини, готовясь внимать наказу, произносимому ему тихим шёпотом на ухо:
– Поди к Ушакову и скажи, что я велела ему взять Лакосту и допросить обстоятельно о его шашнях. Разузнать: где он бывает и у кого? Пристрастить шута позволяю… только не очень… Он трус и всё с одного страха выболтает! Ты расскажи сам что знаешь и заметил про него. Слушай же: теперь… сейчас иди… вели Андрею Иванычу принять меры не мешкая. И всё, что скажет и как он тебе показался, передай мне обстоятельно… Да, ещё забыла… Спроси Андрея, что он думает насчёт Павла Иваныча, каков он ему кажется, и насчёт Петра Андреича. И пусть мне завтра всё отрапортует, что узнает. А если ещё кого нужно будет ему взять к допросу… пусть… Мы позволяем – скажи! А сам приходи от Ушакова прямо к нам.
– Слушаю, ваше величество: исполню в точности, – молвил Иван, подымаясь на ноги.
Когда он исчез за дверью в сени, с половины царевны тихонько отворилась дверь мадамой Ла-Ну, гувернанткой их высочеств. Её – верную союзницу свою, ссужаемую деньгами по первому востребованию, – Лакоста, прогнанный Балакиревым, послал разведать на половине её величества у кого можно будет, что слышно. Сам он не смел показаться на глаза Балакиреву и ожидал, что может последовать какая-нибудь вспышка, если зародилось на его счёт подозрение. А уже прямым подозрением, и ничем другим, объяснял он окрик Балакирева и то, что он прогнал его и запер двери. Промежуток времени между удалением своим и присылкою Ла-Ну (француженки, служившей орудием Лакосты) он употребил на посвящение дамы в подробности возлагаемого им на неё экстраординарного поручения. Преданной себе считал шут на половине её величества только судницу, бабу Матрёну. Она любила зашибаться хмельком, и за мелкие подачки на выпивку готова была на всё – даже на кражу, если бы потребовал щедрый плательщик. В её комнате Лакоста по вечерам устраивал в потёмочках надёжное дежурство своё, или за печкою в коридоре, за ковром, повешенным наискось, – перед выходною дверью. Одна половина этого ковра, по пути следования по коридору входящих и выходящих, разумеется, поднималась и опускалась; а другая половина, за печкою, в углублении, оставалась в покое, за ненадобностью её отдёргивать. За завесой и скрывался Лакоста, как в самом удобном пункте наблюдений. Он не только слышал здесь всё, что говорится в трёх комнатах апартамента её величества, но и то, что происходило в коридоре и на лестнице. Ему оттуда долетали даже, при тонком слухе, развитом постоянным напряжением этого органа, – звуки и сверху, с антресолей над вторым этажом, где жила Анисья Кирилловна Толстая. Её, как особы расположенной по внушению графа Петра Андреевича Толстого в свою пользу, Лакоста, конечно, не боялся, и в бытность у него кабинет-секретаря Макарова или княгини Меньшиковой даже проходил в соседнее с ней помещение, где был тёмный уголок за шкапами. Не терпел он только Ильиничны, и боялся её рысьих глазок, открывавших не раз его подход таким образом, что нельзя было и уйти незаметно. Заметив наблюдателя, Ильинична ограничивалась только угрозою перстом; но это движение бросало в лихорадку осторожного Лакосту, и долго не приходил он в себя после каждого такого жеста Ильиничны. Она его инстинктивно ненавидела, как и он её, взаимно.
После сцены с девицей Толстой Авдотья Ильинична ещё более усилила бы своё нерасположение к шуту, если бы оно могло у неё увеличиваться. Но и без того уже раздражение на шута достигло в ней крайних пределов. При таком состоянии у ненавидящей особы пробуждается даже своего рода ясновидение, и оно помогает отгадывать иногда людей противной партии по самому незаметному для других признаку.
В то мгновение, как мадам Ла-Ну проходила коридором к суднице Матрёне – за справкою о положении дел шута, – она столкнулась лицом к лицу с Ильиничной, спускавшейся с лестницы, идя от себя. У лестницы было в коридоре окошко на двор, дававшее достаточно света и, заметим, единственное во всём коридоре. Ла-Ну, для отвода подозрений, держала в руке выпяленные уже прошивки гладью, порядочно загрязнённые во время вышиванья в пяльцах. Предлог – отдать их выстирать Матрёне – был очень благовидный и не мог, казалось бы, возбудить никакого подозрения. На беду посланницы Лакосты, шут в виде любезности возвратил мадам Ла-Ну её перстень, который был у него давно в закладе и который она не могла выкупить. Она даже отказывалась от своей любимой вещицы, заложенной лет пять назад беспутным её супругом. Считая перстень своим, Лакоста, любивший украшать свои худые пальцы кольцами с алмазами, часто носил и вещицу, теперь переданную владелице для побуждения её к большему усердию выполнить его поручение. Страшно памятливая и проницательная едва ли не больше самого Лакосты, Ильинична, года за два, через третьи руки приторговывала у шута перстень Ла-Ну. Теперь, увидя его на её руке, Ильинична по перстню мгновенно поняла, что гувернантка – одно из орудий шута. Конечно, первая мысль при взгляде на перстень была ещё тёмное подозрение; но для такой личности, как Ильинична, этого оказалось достаточно, чтобы немедля решить наблюдать за гувернанткой. Та мелькнула в уголок к Матрёне, а Ильинична обошла с другой стороны, чрез гардероб её величества, к самой перегородке, отделявшей помещение судницы от коридорчика, и спустя две минуты лицо мамы цесаревен осветила зловещая улыбка. Она уже обладала новою нитью сношений Лакосты с государыниной половины. Шорох по ковру не был слышен, и подход Ильиничны нисколько не нарушал царствовавшей здесь тишины, в которой отчётливо отдавались слова, произнесённые шёпотом двумя женщинами.
– Так нитшево после крика и не былло?
– Ничего… разошлись и помирились оба врага, – разумеется, для вида… Каждая осталась при своём. Готовы опять, при случае, уколоть друг друга и наябедничать.
– А про… ничево?..
– Ильинична кричала, что пора его схватить и допросить.
– Н-ню? А на гетто ште-тя?
– Анисья Кирилловна подтвердила, что видела Петра Ивановича сегодня, и Балакирев его, говорит, прогнал на вашу, значит, половину.
– А после ештё?
– Разошлись, говорю… и ничего кажись.
– А кута Ивван пошшёл?
– Не знаю. И не видала, сударыня ты моя!
– Слушай… Матрёнишка. Ем-му после эттафа не скоро мошно стесь покайзайться… Ти би постлютчифала… и ффетшерком… скотил ты к Павлю Иванитшю или на Афтотя Ифановна… Понимить… Т-там татуть… типе… тостатосне…