Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романовы. Династия в романах (№7) - Екатерина I

ModernLib.Net / Историческая проза / Сахаров (редактор) А. Н. / Екатерина I - Чтение (стр. 9)
Автор: Сахаров (редактор) А. Н.
Жанр: Историческая проза
Серия: Романовы. Династия в романах

 

 


– Чтобы остановить захваты, поборы, бесчинства и притеснения всякого рода всем, делаемые князем и его любимцами, которым он даёт всегда полную свободу наживаться…

– Как же остановить это?

– Арестом князя и устранением его от дел.

– Но ты знаешь, что я ему слишком обязана, чтобы показать себя настолько строгою даже ввиду явных моих на него неудовольствий. Он вправе тогда будет считать меня не ценящею его заслуг и… неблагодарною…

– Ваше величество можете отнять от него только заведование большими суммами и непосредственное распоряжение чем бы то ни было, пожаловав новое назначение – ревизора действий других… Или изволите дать его светлости поручение что-либо осмотреть; или выполнить какое-либо дипломатическое важное поручение, требующее удаления из столицы. Для управления делами здесь потребуется, за его отсутствием, другое лицо… и не одно даже… а в их руках и останется заведование. А там, по возвращении, дать изволите и другое поручение для отъезда…

Екатерине никогда ещё с этой стороны не представлялся вопрос о возможности ослабить значение силы князя Меньшикова. Новость предложения поразила государыню неожиданностью, но природный ум тут же подсказал, что в этом проекте много практической пользы и немало в нём пунктов, где личному честолюбию князя открывается новый путь, суливший усиление его власти, которой всегда и всюду неразборчиво добивался министр из пирожников.

– Хорошо! Я подумаю об этом… Спасибо! Твой совет дельный и… дальновидный! – произнесла государыня с расстановкою, погружаясь в думу.

Дивиер хотел уйти.

– Останься, Антон Мануилович! Я хотела что-то ещё теперь же приказать тебе… Да! Скажи, пожалуйста, что мне делать с Лакостой! Ушаков…

– Приголубил его для своих выгод… Знаю, государыня… Я давно уже учредил надзор за тем и другим… не прикажете ли также накрыть мне их, как Ушаков у Толстого – Лакосту? Только я посылать вашего шута не буду, как Андрей, а накрою тогда, когда ни тот, ни другой и чуять не будут, что их слушают и видят.

– Нет! Этого покуда не нужно. Старик во всём признался… Я передам тебе его допрос, нарочно писанный по-немецки. Ты сообрази, что нам делать. Где же допрос, Ильинична?

Та – к столу в предопочивальне. Искала, искала, – нет. Пропала бумага.

– Ведь нет допроса! – не без ужаса ответила гофмейстерица.

– Это Макаров стибрил! – шепнула государыне из-за занавески княгиня Аграфена Петровна.

– Как это гадко! – не скрывая неудовольствия и беспокойства, сказала государыня. – Иван! Воротите Макарова ко мне, где бы его ни встретили. Летите… Если уехал – возьмите лошадей вдогонку! Чтобы был сию минуту… никуда не уклоняясь и не свёртывая!

Балакирев полетел. На счастье, вбежав в конторку, он встретил выходившего надевать шубу свою Алексея Васильевича.

– Сию минуту к государыне! – крикнул Балакирев и, приставив к его уху рот свой, шепнул кабинет-секретарю: – Да с тою бумагою, немецкой, которую вы невзначай захватили на столе, в комнате перед опочивальнею.

– С какой бумагой? – вздумал хитрить Макаров.

– Чего тут спрашивать? – ответил обыкновенным голосом раздосадованный посланный царицы. – Увёртка ни к чему другому не поведёт, как, может, только к отдаче под арест Дивиеру. Сильно сердятся…

Макаров, не отвечая, воротился к своей конторке, отворил её… порылся… и, что-то запихнув в боковой карман, вновь запер и последовал за Балакиревым, храня молчание. Одни только наморщенные брови и лихорадочно бегавшие глаза показывали сильное волнение и неприятные чувства дельца.

Вбежав впереди Балакирева в переднюю, Макаров сбросил на пол картуз и шубу – и прямо в опочивальню.

– Виноват, ваше величество… Не знаю, как смешал с своими докладами здешнюю бумагу, на столе, – скороговоркою, подавая рукопись княгини Аграфены Петровны, произнёс в своё извинение делец, не придя ещё в себя от сегодняшних неудач.

– Прощаю! Дай только её сюда. Не знаю, однако, как тебе могла попасться бумага, когда ты бумаг своих из рук не выпускал. Не велю одного пускать тебя. А в другой раз, если осмелишься унесть, мы поссоримся, Алексей Васильич. Ступай же куда тебе надо. Я не держу больше.

Как оплёванный, совсем растерявшись, выкатился Макаров и, держа картуз в руках, в шубе, с открытою головою, так и дошёл до саней своих.

– Это чёрт знает что такое! – крикнул он в бессильной злости, ни к кому не обращаясь, и, размахивая руками, сел в сани.

И государыню, и княгиню, за занавесью, и Дивиера передёрнуло от последнего пассажа Макарова.

– Ну, этот-то куда воротит? – не удержалась Екатерина I.

Дивиер пожал плечами.

– Ты не знаешь, Антон Мануилович, в чью пользу норовит Макаров?

– Как не знать, ваше величество? Видно, духи были собраны на совещание у светлейшего чуть не с полночи… Он прямо к вам – от светлейшего.

– Так ты прав, мой друг, вполне, советуя князя удалить… Дольше будет при нас – всех людей перепортит. Ни на кого нельзя будет положиться.

– На меня можете, ваше величество. Я знаю, что уже намечен князем – как жертва его мстительности, но боязнь не переменит меня и опасение за судьбу свою не заставит отступить от долга присяги! – со вздохом, грустно, но торжественно сказал Дивиер.

– Жертвой, пока жива, ты не будешь ничьей, Антон Мануилович! Служи так же и с этою же доблестью, и я вверяю себя одной твоей охране!

– Охранять ваше величество не берусь и не могу, не распоряжаясь ни одним полком. Все войска зависят от коменданта, и караулы – тоже. У меня инвалиды одни да дневальные с трещотками. Так много взять на себя рассудок не позволяет. И комендант – человек преданный тому, кто его поставил.

– Кому же?..

– Светлейшему.

– Что же, переменить его, или ты будешь комендантом?

– Пока светлейший шурин мой – президент военной коллегии, я должен бежать какой бы то ни было военной команды! И без того неприятностей по десяти на день.

– Я тебе дам команду в гвардейских полках.

– А Бутурлин что же будет, ваше величество?

– Разве ты с ним не ладишь?

– Он орудие светлейшего князя…

– Так все военные, по твоим словам, его, а не мои слуги?

– Частию, ваше величество… по крайней мере начальники: каждый думает угодить ему больше, боясь его больше…

– Кто же тогда за меня? – всплеснув руками, с непритворным порывом отчаяния молвила императрица. – Одни духовные?

– Не думаю, ваше величество, – ответил холодно, но твёрдо бесстрастный Дивиер.

– Как?! И духовные… архиереи… преданы князю?

– Президент – да! Вице-президент – нет, потому что виляет и ищет кому служить выгоднее… а прочие – кто приголубит.

– Не лестное же ты, Антон Мануилович, имеешь мнение о владыках!

– Сила обстоятельств, ваше величество, – с тяжёлым вздохом молвил генерал-полицеймейстер.

– А, ты признаешь, говоришь, в обстоятельствах силу… а не во мне?! Что же это за обстоятельства и в чём их сила и значение?

– В возможности делать что угодно… прямо…

– А разве я этого не могу? – с нетерпением, соединённым с затронутым самолюбием, спросила решительно государыня, бросив на Дивиера молниеносный взгляд.

– Могли бы… но до сих пор не изволили заявлять, а князь…

– Заявляет свою мощь всем, хочешь ты сказать?

– Так точно, ваше величество.

– Жалею же я тебя, что ты так мало знаешь меня! – величественно ответила Екатерина I и, поднявшись с кресла, протянула вперёд правую руку, указав перстом в пол. – Я заставлю склониться своекорыстного честолюбца!

– Дай-то Господи, государыня! Подкрепи вас сознанием… не подчинять верных слуг прихоти подданного.

И голос его задрожал от сильного волнения. При последних словах в дверях приёмной показался старый сенатор граф Пётр Андреевич Толстой и от порога первой комнаты принялся отвешивать низкие поклоны, увидев императрицу.

– Граф Пётр Андреевич, зачем ты у меня смущаешь верных подданных? – завидя его поклоны, полушутливо-полугневно молвила Екатерина.

– Не могу знать, ваше величество, о ком изволите говорить это вашему преданному слуге, – тоже как бы шутливо отозвался старец, скорчив самую невинную мину.

– Я о тебе говорю, зная верно, что ты собираешь сплетни самые скверные обо мне, даёшь им веру и распространяешь в народе нелепые толки.

– Толковать народу о чём бы ни было ваш слуга хоть бы и хотел, да не может, ваше величество… ноги едва носят… а слухом земля полнится… ино что услышишь от людей и про вашу персону… виноваты те, кто лгут… Слушаешь, иное и нелюбо, а как прямо сказать, что не веришь? Я и про себя скажу, поверишь из десяти одно. А чтобы ничему не верить и всем глотку зажимать – не говори… моя старость не допускает… Тогда все умники закричат: старый совсем с ума сбрёл! А насчёт чего другого, коли на меня есть донос вашему величеству – ответ держать готов … и не запрусь в том, в чём виноват… и без того зажился на свете… Восемьдесят второй уж с Крещенья, – чего же больше! А буде в чём невольно провинился, в прошибности… ненароком, ин Бог и государыня, может, помилуют кающегося?

И сам склонился на колени, опустив на руки седую свою голову.

– Я готова простить с одним условием, граф, что ты отстанешь от сообщества пускающих подмётные письма…

– Подмётные письма, говорите, ваше величество? Да я первый враг им… По мне, непорядки прямо обличай! Да я и не знаю, какие у нас непорядки? Один больше всех власть забрал? Так ропот тут и был, и останется, потому что всегда бывают пересуды того, чему особенно не можешь пособить. Все мы, грешные, таковы! И ближнего, и дальнего осуждаем. Да это к предержащей власти не относится. Почитать предержащую власть я всегда не прочь. Никто не назовёт Петрушку Толстого не готовым жизнью пожертвовать за главу правительства. А своей головы я уж с сорока годов не щажу – в угодность власть держащим. Царевна Софья Алексеевна старшинств-царя Ивана выставила нам[59], – мы против вашего покойного супруга сумятицу устроили и выбранного царя, почитая в нём малолетнего, присудили взять, как старшего брата, в соцарственники. Как резня началась – вскаялся я, да не скоро уймёшь стрелецкую чернь. Зато не стал я за царевну, как вырос государь Пётр Алексеич. Не поноровил и царевичу[60], когда блаженныя памяти супруг ваш велел привезти его. Не против был и воцарения вашего величества, – нас несколько только думали, что доброта ваша, государыня, нуждается в руководстве не какого-нибудь Александра Меньшикова, а целого совета, в котором бы он был только членом, со всеми равноправным. А в этом совете должны заседать – чтобы смуты напрасной никто и из нас не заводил – цесаревны, дочери ваши обе, зять ваш, как обвенчается, его светлость герцог Голштинский, внук ваш, царевич Пётр Алексеевич, сестрица его, да из нас, сенаторов, кого ваше величество почтёте. И все дела докладывать такие, которые Сенату не под силу, также и Синоду тем паче – денежные. Пётр I говорил недаром, что народные деньги – святые деньги и ими корыстоваться хапало какой-нибудь, поостеречься бы должен…

– Какие там хапалы? На кого ты, граф Пётр Андреич, наветы делаешь её величеству? – идя ещё по первой комнате от приёмной и поймав на лету последние слова, с надменностью спросил, возвысив голос, князь Александр Данилович Меньшиков.

Голос Толстого не дрогнул:

– Коли хочешь знать, кого старые сенаторы называют хапалами, так знай – первого тебя!

– Это что значит?! Как ты смел меня обносить вором, в присутствии её величества?

– Так же смел и смею, как ты, в высочайшем присутствии, – кричать на меня, сенатора, такого же, как ты! – вспылил неукротимый Толстой, понимая, что выслушанное от него раньше уже порукой, что государыня не поддержит надоевшего ей Данилыча.

– Ваше величество! – завопил Меньшиков. – Защитите несправедливо обносимого таким висельником, как этот Толстой, исконный изменник, стрелецкий ещё… смутник!

– Ну, ещё что выдумаешь, Меньшиков? Стрельцами меня корить, а сам забыл, что твой тятька, Данило Меньшик, первый был поджог своей братьи. Да за то ещё царевной Софьей спроважен в дальние остроги и там неизвестно куда сгинул. Стало, теперь светлейшему князю не след меня одного корить делом, где его родитель из первых был.

– Вы оба не правы, – спокойно вымолвила государыня. – Ты, князь, не должен был вмешиваться в разговор графа со мной, а ты, граф, – отвечать на его недостойную выходку. Я с сожалением должна сказать перед всеми здесь теперь находящимися, что князю Александру Данилычу следует не так совсем вести себя в моём присутствии. На людей набрасываться нигде не следует, тем паче умному человеку, а корить кого-либо в моём присутствии – такое забвение всякого приличия, за которое и заслуженные люди призываются к ответу.

– Я готов подвергнуться гневу вашего величества, но прошу защитить мою честь от клеветы, – ответил не смиряясь Меньшиков.

– Вместо гнева, вами заслуженного, прошу вас, князь, успокоиться и извиниться перед графом Петром Андреевичем в вырвавшихся у вас в гневе словах.

– Он первый меня обидел…

– Вы первые начали… извинитесь вы, и он не прочь будет оказать вам эту честь, – строго и внушительно прибавила императрица.

– Я готов, ваше величество, принести здесь извинение и просить суда на моего врага, – ответил, не оставляя своего раздражения, князь.

– А я на суде готов доказать справедливость своих слов, которые сделались причиною гнева светлейшего князя, – ответил с достоинством Толстой.

– Я, императрица ваша, ценя в каждом из вас заслугу, прошу теперь подать друг другу руки и дать мне слово, что разобрать свою распрю вы предоставляете мне, заявив об этом в моём присутствии. Давайте же руки.

Враги-соперники протянули молча руки, и императрица вложила руку одного в руку другого.

– Я желаю, чтобы отныне вы действовали для общей пользы государства, – рекла Екатерина, – и вы дадите мне слово, что свято выполните мой единственный вам приказ-совет, господа!

– Я готов, ваше величество, – ответил Меньшиков, – когда граф Пётр Андреевич или отступится от своих обидных мне слов, или даст слово не позорить меня и будет держать его.

– А ты как, граф? – спросила государыня промолчавшего Толстого.

– Мне, государыня, лучше ничего не обещать… потому что дать такое слово, как угодно светлейшему, мешает… он знает хорошо что…

– Что же это мешает? Говори!.. – надменно спросил Меньшиков, взглянув через плечо на умного старца.

– Твоя, князь, жажда приобретений, с каждым годом увеличивающаяся. Как же поручиться, что я не буду вынужден – хотя бы и не захотел нарушить слово, – заговорить о новых твоих поползновениях… если бы я и забыл всю старину.

– Так я и слушать тебя не хочу! С глаз моих… не раздражай меня!

– Что я слышу, князь! Ты так скоро забыл мой выговор? – строго ответила вместо Толстого удивлённая новою выходкою Меньшикова сама императрица.

Меньшиков молчал, но видно было, что молчание это продлится недолго.

– Оставь же нас, князь Александр Данилыч, и не являйся сюда без нашего указа! – грянула, выйдя из себя, Екатерина I.

Меньшиков медленно удалился, пылая яростью.

Он не смел явиться к её величеству и в день Пасхи, памятный по неожиданным событиям.

День Пасхи в 1725 году был превосходный и такой тёплый, какие редко выдаются в это время года. После приёма во дворце предложено было августейшему семейству покататься в фаэтонах, как бывало при начале весны при покойном государе. Её величество соизволила, и наличные придворные кавалеры вызвались править одноколками, заявляя своё уменье.

– Кто меня повезёт? – спросила милостиво монархиня, выйдя на крыльцо.

Левенвольд-младший, вооружась бичом и забрав вожжи, стал у подножки кабриолета-фаэтона и ловко помог её величеству сесть, потом сел сам и пустил лошадей.

Молодой граф Апраксин повёз старшую цесаревну, а герцог Голштинский взялся править кабриолетом, в который села великая княжна Елизавета Петровна.

Одноколки быстро покатили, но на первом же повороте с набережной в длинную просеку, ведшую к Екатерингофу, потеряли из вида передний фаэтон императрицы.

В конце Адмиралтейского острова, перед устьем Фонтанной речки, распустившееся болото ничем не отличалось на вид от обыкновенной грязной дороги. Но проезжую дорогу возница, по-видимому, давно уже, незаметно для себя, потерял. Положим, и там, где он ехал, была тоже дорога или, вернее сказать, довольно наезженная тропка, но только в сухую пору, потому что весною её во многих местах подмывало. Лошадь, пущенная по топкой грязи, вдруг ушла по брюхо и не могла дальше двинуться ни взад, ни вперёд.

При этом курьёзном пассаже государыня захохотала, не предвидя ничего опасного, но Левенвольду, далеко не привычному к петербургской езде и слыхавшему о трясинах в этой стороне, с испуга представилось, что он попал в одну из них, что ему грозит неминуемая гибель в то именно время, когда в уме честолюбца зароились самые дерзкие надежды на достижение благосклонности августейшей спутницы по путешествию, грозившему так плачевно кончиться. От одной этой мысли Левенвольд лишился дара речи и в пылу отчаяния, выпустив из рук вожжи, соскочил в топкую грязь и увяз в ней по пояс. При обуявшей его при этом панике он сам не понимал, как рванулся вперёд и выскочил на кочку. Но ужас, достигший крайнего предела, поднял у него волосы дыбом, когда кочка, от наскока его, заколыхалась.

А её величество, продолжая хохотать, тронула вожжи и попробовала направить лошадь назад. Добрый конь, поняв манёвр своей повелительницы, действительно подался назад, но почему-то, очутясь на более плотном грунте, своротил вбок и зацепил одним из задних колёс кабриолета за что-то настолько устойчивое, что экипаж остановился. Очутившись в этом положении и одна в кабриолете, государыня приметила пробиравшихся в стороне узкою тропою двух всадников и стала махать им платком.

На платок подлетел передний всадник, в цветном бархатном не то охобне, не то кунтуше. Он избрал кратчайшую дорогу и, подъехав к экипажу, учтиво заговорил по-польски, предлагая неизвестной для него даме перевезти её на сушу на своём коне.

Монархиня, говорившая по-польски, ответила согласием принять эту услугу, и могучий всадник совершил манёвр пересадки её к себе на седло чрезвычайно ловко. Затем вместе с своим спутником, избравшим для проезда дальнюю дорогу, герой подвига освободил из грязи кабриолет.

– Кому я обязана благодарностью за освобождение из такого неприятного положения? – спросила государыня по-польски оказавшего услугу.

– К вашим услугам староста Упитский, Ян Сапега, панна милостивая, – отвечал скромно всадник. – Мы, в ожидании представления её величеству, здесь заждались… и ездили по бекасы, как увидели вас…

– Другого представления мне не нужно, князь, и рекомендации тоже, после доказательства вашей любезности! Прошу только вас свезти меня домой, но освободите моего злосчастного камер-юнкера!

Сапега что-то сказал своему спутнику, и тот, сидя на коне, вытащил Левенвольда из грязи, но, увы, в отвратительном виде.

Не занимаясь более ни им, ни несчастным приключением, государыня попросила Сапегу сесть в её кабриолет, поворотить лошадь и ехать обратно. Выехав снова на настоящий путь, скрывавшийся за большою ивовою рощею, государыня увидела вдали кортеж своих спутников.

– А! Вот уж они где! – сказала она по-польски своему новому вознице. – Нам нужно их догнать, чтобы они не стали искать меня.

Князь Ян направил коня по большой дороге вслед за скакавшими кабриолетами, и через минуту её величество присоединилась к кортежу.

– Как же вы, мамаша, позади-то нас очутились? – не выдержала цесаревна Елизавета Петровна.

– Левенвольд завёз меня в болото, и без великодушной помощи князя Яна Сапеги, душа моя, вам бы пришлось долго меня ждать, – сказала государыня. – Поблагодари его ещё раз за меня и проси: быть у нас запросто.

Князь Сапега только раскланивался и говорил с большим тактом любезности, теперь уже не по-польски, а по-русски. Положим, выговор у него был не совсем чист, но при уменье говорить вообще остроумно и кстати этот незначительный недостаток с лихвою выкупался у него содержанием разговора. К тому же, чуть не с рождения обращаясь в придворных сферах, князь усвоил себе самые деликатные манеры высшего общества: Сапега прекрасно говорил по-немецки, по-французски, по-итальянски и по-латыни даже и успевал на любом языке отвечать двоим или троим. Цесаревнам насказал он, каждой, много всяких комплиментов на французском языке и очень ловко вставлял в русскую речь иностранные слова, когда не надеялся выразиться приятно и точно по-нашему.

Наружность его тоже была одна из самых счастливых, и, хотя ему было уже за 50 лет, он казался мужчиной в поре. Обладая же умом и находчивостью, при удивительной ловкости и лёгкости движений, он по части ухаживанья за прекрасным полом мог с честью потягаться с любым селадоном. Все эти качества, при счастливой случайности, давшей князю возможность так удачно выказать их, в один день доставили ему почётное место в государыниной гостиной. Можно сказать, что случай дал возможность Сапеге разорвать как паутину все подготовленные Меньшиковым препятствия к доступу в избранный кружок повелительницы России. Отсутствие же светлейшего во дворце в первый день Пасхи – вследствие запрета по случаю неприличной сцены с Толстым – на вечернем куртаже[61] в Зимнем дворце сделало ловкого поляка душою общества. Голштинская партия, поражённая и удивлённая, стушевалась перед новым интересным статистом в придворной роли.

Ловкий Бассевич и тут не потерялся, поспешил униженно просить князя: осчастливить посещением его завтрашний же день.

Сапега дал слово и насказал, конечно, кучу любезностей по адресу жениха старшей цесаревны. Увидев же княгиню Меньшикову, ловкий поляк попросил голштинского министра представить себя её светлости.

– Светлейшая княгиня, – начал Сапега, почтительно раскланиваясь с Дарьей Михайловной, – будьте милостивы и примите на себя труд доставить мне приятнейший случай видеться с светлейшим супругом вашим. Верьте, княгиня, что я ищу одного только: заявить лично светлейшему князю своё глубокое уважение и рассеять те предубеждения, которые, как должно полагать, возбуждены врагами нас обоих. Что касается вас самих, то смею просить, светлейшая княгиня, принять уверения в той горячей преданности вам, которая только и даёт смелость, надеясь на вашу доброту, просить вашу милость оказать посредничество к получению согласия вашего супруга: лично принять меня. Уверьте его светлость, что он не найдёт человека усерднее и почтительнее меня и в роли его преданного слуги.

Взглядом ему предложили сесть подле, а подсев в добрый час, Сапега успел своею беседою окончательно обворожить княгиню Дарью Михайловну, так что она решительно изменила своё о нём мнение, сложившееся прежде по выходкам гневного супруга. Княгиня сочла себя обязанною просить даже князя Сапегу приехать к ним, обещая устроить свидание его со своим мужем один на один. А этого-то больше всего и добивался магнат.

Воротясь домой к скучавшему в одиночестве Данилычу, Дарья Михайловна была засыпана вопросами, и когда, рассказывая всё по порядку, дошла до случая, выдвинувшего Сапегу, супруг не мог удержаться от замечания:

– Значит, курляндчики теперь – шабаш!

Произнеся эти слова, светлейший заходил взад и вперёд по опочивальне, и, очевидно, голова его начала работать с удвоенною силою. Он думал, как воспользоваться затруднительностью положения Головкина по случаю афронта Левенвольда и появления Сапеги.

Княгиня мгновенно разгадала мысли супруга и заговорила прямо:

– Поняв, что за птица Сапега, я, конечно, постаралась бы его к нам пригласить, если бы сам он не обратился комне с просьбою: уверить тебя, что он вовсе не враг тебе, а всегда питал к тебе, напротив, почтение и преданность…

– Ой ли! Смотри, баба, так ли ты вслушалась?

– Так точно, и, наверное, – по обещанью моему уладить ваше дело с ним личным объяснением друг с другом, без свидетелей, – он сам не замедлит к нам явиться. Тогда ты, друг мой, прими его поласковее и увидишь, что кого опасался, тот будет, может быть, лучше многих друзей по имени.

– Да… я не прочь тебе поверить… ты поступила умно и стоишь того, чтобы тебя расцеловать. Один на один всего легче объясниться и дойти до решения как должно поступить. Эдак, Даша, мы авось успеем оттереть Сапегу от старого лешего, что хотел запрячь его в свой воз! И ему, старосте, коли со мной устроит дело, будет лучше, я понимаю. Я ведь посильнее кого другого? Да и скорее смекать умею, с которой стороны ветру будет задуть.

– Ушаков в немилости, – начала княгиня, – Ильинична открыла, что он бьёт надвое… Его видают теперь почасту у Толстого… Он настроил и Головкина замолвить Самой слово за Ягужинского… Не доверяйся же Андрюшке, а Павлушку не упускай из вида.

– Не заботься… Павлу Иванычу коли кое-что предложим – дело у нас устроится.

С Сапегой оно устроилось само собой и наилучшим образом, при посещении им князя Меньшикова и при взаимном объяснении.

<p>IX СВАДЬБА</p>

Свадебные хлопоты на целый месяц не дали никому свободно дохнуть в мае 1725 года. Тогда так распотешены были обыватели Невской столицы, что пышные празднества, бывшие в течение двух недель, заставили говорить о себе во всех слоях общества в продолжение нескольких лет.

После приготовлений пиршественной залы, или, как тогда величали, «церемониальной галереи», в Летнем саду по городу, посланы были герольды: за три дня оповещать жителей столицы о бракосочетании их высочеств – Анны Петровны и герцога Голштейн-Готторпского. Толпы во время чтения манифеста вовсю глазели, рассматривая пышный наряд тех, кто делал объявление. Высмотреть во время чтения удалось и золотое шитьё бархатного супервеста[62] герольдов, и пересчитать не только перья на шляпах их, но и камешки в банте из ярко-красной ленты с золотыми узорами (приколотой к шляпе и спускавшейся с неё в разные стороны, развеваясь по воздуху при движении кортежа). Яркий красный цвет и золото виднелись и на трубачах, сопровождавших герольдов. Трубачи играли на своих инструментах при всякой остановке кавалькады, как до чтения, так и после чтения.

Эта подготовка к торжеству и слухи о двухмесячных работах в царских садах расположили к ожиданию чудесных явлений и при самом торжестве. Поэтому в день бракосочетания по первому залпу пушек с крепости, утром, зашевелились обыватели столицы, и все спешили одеться в лучшее своё платье да где-нибудь посмотреть хоть частичку процессии. По всей площади, окружающей Троицкий собор, на Петербургской стороне народ стоял плотною стеной, представляя несчётное множество голов. Солнце приветливо светило на тысячные толпы людей обоего пола и всякого возраста, покрывавшие оба берега Невы от Адмиралтейской крепости до Летнего сада и от царской австерии[63] до дома канцлера на противоположной стороне, на Петербургском острове. Между волнами по-праздничному одетого народа поезд двинулся от дворца государыни сперва к жилищу жениха. Здесь первую роль занимал Павел Иванович Ягужинский, совсем помолодевший. Когда коляска, в которой он находился, остановилась перед домом генерал-адмирала, где жил жених, из неё поднялся старичок с зелёно-жёлтою кожею и багровыми пятнами на носу и около подбородка. Это был заслуженный канцлер преобразователя, родня великому государю по матушке его, – граф Гавриил Иванович Головкин. Не менее тонкий в обращении, чем зять его Ягужинский, Головкин никогда не пускался на рискованные предприятия, хотя бы они и могли увенчаться успехом. Как маршал свадьбы, Головкин об руку с зятем вошёл к высокому жениху и, как старший, повёл речь о причине приезда:

– Не благоугодно ли будет вашему высочеству, убравшись, прибыть уже во дворец её императорского величества, где ваша высокообручённая невеста совсем готова, и её величество всёмилостивейше указала вас о сём известить?

Герцог-жених был уже одет к венцу, но, прежде чем отправиться, просил дорогих гостей откушать сластей и испить винца на радостях.

Сладости поданы, и бокалы осушены. Его высочество, в парчовом кафтане и андреевской ленте, встал с кресел. Ему подали шляпу с бриллиантовым аграфом[64], и маршалы последовали за ним. Он сел в золотую карету, запряжённую шестёркою белых испанских лошадей, и красивые иноходцы медленно двинулись; так что прошло никак не меньше получаса, пока кортеж дотянулся до Летнего дворца. Двое шаферов подхватили его высочество и почти вынесли из экипажа. Отсюда, предшествуемый обоими маршалами с жезлами, высокообручённый вступил в апартаменты её величества, где за столом уже сидела невеста с сёстрами.

Жених сел за стол, и вышла императрица-родительница. Вместо отца с государынею благословлял цесаревну светлейший князь. Благословив, её величество и князь сделали несколько шагов, и за ними двинулись сперва невеста со своими девицами и шаферами, а затем жених – к барже, которая должна была перевезти всех их через Неву, к Троицкому собору.

На другую баржу села её величество с светлейшею княгинею и своими дамами. Третью баржу заняли поезжаные мужеского пола – заслуженные люди. Между ними попал граф Пётр Андреевич Толстой, Шафиров и державшийся в сторонке с известного утра постигшей опалы Андрей Иванович Ушаков.

– В хвосте-то лучше нам, старикам… словно в обозе, за армией, – со смехом заметил Шафиров, садясь на конце баржи под тень зонтика.

– Я с тобой совсем согласен, барон Пётр Павлыч. Где не видно нас, там всего лучше. А мы в свою очередь, невидные, можем видеть всех кого надобно али желательно нам, – отозвался Ушаков.

– А кого же тебе, к примеру сказать, желательно бы было видеть? – спросил его не без иронии граф Толстой.

– Да, разумеется, самых что ни есть хороших людей… Павла Иваныча, например, да самого светлого из светил, у которого наш бывший союзник спутником, бают, теперь…

– Ты всё по-учёному ныне разглагольствуешь, Андрей Иваныч…

– Умудриться, вестимо, хочется как в дураках остаёмся! Неравно ещё и в науку пойдём, граф Пётр Андреич. Доселе неразумен был, вишь… чуть по шее и не надавали… вот мы и смиренствуем и не показываем себя на очи, чтобы не вызвать гнев. Не мы первые, не мы последние за правду страдали. – Хитрец вздохнул.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56