– Король я… – смеётся Данилыч. – Ты королева. Величество.
– Да на что нам…
Король или гетман – разницы Дарья не видит. Украина. Киев… Уехать, бросить всё… Про Киев не скажет худого, хорошо было, там её обвенчали с Александром, освятили долгое греховное сожительство. Но теперь, из столицы… Корона? Опала для мужа, во что ни ряди.
– Чем прогневил? Горе моё! В ножки паду Екатерине, отмолю. Чего натворил?
– Тьфу! Королевство же дают… А это что значит? Часть империи.
– Ой, горе-горюшко!
Схватилась за сердце. Не уловила шутки. Супруг шлёпнул по щеке мягко.
– При чём царица? Швед посулил.
– Чего?
– Швед, говорю…
– Этот? Юсси?
– Слеза ты Божья, – обозлился Данилыч. На жену, на Юсси, только что отбывшего, на пустую шведскую приманку. – Вопишь на весь город. Смеялись мы. Смешинка в рот залетела.
Шутливое настроение пропало. Не та оказия, чтобы зубы скалить. Разбередил швед. Вошёл – и привиделся Днепр, настигнутые у переправы офицеры Карла, разгромленного Карла, успевшего-таки улизнуть к туркам[311]. Цедергельм, простоватый, скроенный топорно, выделялся среди штабных баронов и графов.
– Значит, амбашадур[312]… Так…
Обнялись как старые приятели. Сколько выпито вместе – бочка, поди… В компаниях, вместе с царём. Пели, кукарекали, ржали, кто во что горазд. Поседел Юсси. Трезвенник ныне – глоток один, и хватит.
– Тогда и я воздержусь. Башка чтоб трезвая была, – веселился князь – Опутает амбашадур. Бывало, я тебя в плен брал, теперь ты меня.
– Зачем? – кротко ответил Юсси. – Все люди должны быть свободные.
Вон куда загнул.
– У нас без понужденья ничего доброго не сделают. Государя покойного слова.
Отобедав, пошли в Ореховую. Святилище своё выбрал князь для беседы. Почему? Тянуло туда… Нужно было присутствие Петра, ощутимое там особенно. Юсси, увидев портрет, притих благоговейно. На портрет падала тень, Пётр на нём лишён красок молодости, без возраста.
– Ну, знаю я, с чем ты приехал. Остерман сказал. От меня, – и Данилыч лихо подмигнул, – нет секретов. Да… Дело непростое.
С вице-канцлером условлено – проект придержать. Подавать его царице боязно. Посла одного к ней не допускать. Само собой – завоёванное не возращают.
– Скажу напрямик, многого хотите. Спасибо, Петербург оставляете нам.
Откровенен и Юсси.
– У нас риксдаг, – напомнил он. – У герцога много противников.
– Подсахарить его?
– Риксдаг, – повторил посол, разводя руками. Нет, не болтун. Всё тот же Юсси.
– Голштинцы намекали… Закидывали удочку А Шлезвиг? Шведам он ни к чему – верно я понял?
Как царь обращался с дипломатами, так и он – камрат его. Рубит гордиевы узлы. Юсси не обидишь этим. Претят ему разные экивоки.
– Шлезвиг, – протянул он. – Что нам дороже? И вам… Шлезвиг или мир?
Заговорил об империи, мирной, справедливой. Поистине великая – от Голштинии до Тихого океана. Издевался Остерман… Тут бы рассмеяться, окатить Юсси, благочестивого Юсси холодной водой… В облаках сия империя. Нет, дослушать…
– Это свободный союз… Авторитет есть… Авторитет другой, без палки.
Зажёгся и словно на амвон взошёл. Народы будто бы только и ждут, во сне видят… Короли, герцоги, графы, вступающие в империю, вольны распоряжаться в своих государствах. Войны на севере Европы упраздняются. Перестали же воевать владетели германские, под Габсбургами. Более того – Швеция будет стараться покончить с рабством, которое в России ещё свирепствует и позорит Европу. Нет, не указом, а рекомендацией, своим примером.
– Чур тебя! – прыснул Данилыч. – У нас языки режут за это.
– Терпит Господь, – поник Юсси. И вдруг: – У тебя есть власть? Нет власть…
Смутился и сбивчиво, корёжа слова, начал объяснять. В России никакой господин не может уничтожить у себя во владениях рабство. А если бы он, князь, стал сувереном? Неужели ожесточилось сердце?
Вскорости и прозвучало слово, вызвавшее бурю в душе Данилыча, – король.
Блеснула уже однажды корона, блеснула лучами, как утреннее солнце на горизонте, поманила и затуманилась, погасла. Курляндия была за тем горизонтом.
Зять царя умер, трон герцогский пустовал[313]. Авось посчастливится занять… Двести тысяч рублей обещано было Августу – королю Саксонии и Польши за посредничество. Деньги казённые, Пётр Алексеевич сам отчислил. Спросил только, рванув к себе за волосы:
– Служить мне будешь?
– Кому же, фатер! – ответил камрат недоумённо и с обидой.
Иного не мыслил, как, возвысив себя, ввести Курляндию в границы родного отечества. С согласия ландтага – ихнего баронского сейма. Обделать по-европейски… Сожалительно – не сумел союзник Август купить баронов, либо уклонился. Сорвалась негоция.
И вот – Украина…
Многое в этом слове. Пламя и дым Полтавы, истоптанные армией шляхи, пепелища Батурина – оплота Мазепы. Князь разорил город и домогался его, себя видел гетманом. В мечтах уносился дальше – в Варшаву. Может ведь сейм избрать гетмана, имперского князя королём, тем более если под той же короной и Украина. Разные веры? Что с того! Тот же Август правит лютеранами и католиками. Намекал светлейший царю… Сердился фатер.
– Ишь, куда хватил! Король… И меня ещё сковырнёшь, а? Навешу вот лоток с пирогами…
По указу царицы Батурин пожалован, но уже не тянет управлять казачьём в мирное время, улаживать тяжбы между полковниками.
Данилычу везут пшеницу с Украины, пеньку и сало, стекло и глиняную посуду, ткани, замки, кожи, крымскую соль. Товар сбывает в Питере и за границей. Дома держит кобзарей – воют жалостливо, до слёз прошибая, поют и мажорно, славят милостивого князя. Набольший он на Украине помещик и заводчик. И довольно того… На войне всякое мнится возможным, мир отрезвляет. Всё же нет-нет да оживали сладостные видения. Корона курляндская, корона украинская. Из Киева шествовал с почётным эскортом, с музыкой в Варшаву и в иные грады Европы.
Мнилось – снова война… Кавалерию ведёт, атакует. Немцы говорят – мечтания скачут вольно, таможня не взыщет.
Поместий хоть вдвое больше имей, хоть вдесятеро – не образуют они государство. Князь – а где княжество? Занозой впилось… Звание, герб, но без опоры земной. Изъян, который с телесным уродством сравним, с хромотой, к примеру … у мелкого ландграфа владение меньше уезда нашего, однако он выше тебя. Монарх он, презирать может…
Голштинец глуп – что сморозил намедни! Не угодно ли фюрсту принять титул герцога Ингерманландии? Балбес готов ходатайствовать перед императрицей. С превеликим плезиром… Данилыч холодно поблагодарил. Не ругаться же… Сказал, что ему хорошо и на губернаторской должности.
Сегодня Юсси… У него-то приманка краше. Король Украины, в преогромной империи. По его словам – российской, а на деле-то шведской. За что взялся, праведник? Бычился, гнусавил, не знал куда девать длинные свои ручищи. Мерзит ему вербовать изменников.
Авантажей-то всяких наплёл… Слияние с Европой, просвещенье народа… Начатое мудрым царём довершится…
– С просвещеньем уж сами как-нибудь… – шепнул Данилыч, повернувшись спиной к шведу.
Ходил из угла в угол, кипел внутри, а послу изображал мучительное колебание – то чесал за ухом, то дёргал ус – один раз пребольно, чуть не вскрикнул.
Принц Меншиков, демон алчности, славолюбия, ослеплён короной. Юсси поверил, кажется… Ушёл обнадёженный, на подвох он вроде неспособен – блаженный богомолец.
– Ты видел, фатер?
Как не похвастаться Неразлучному сейчас, в любимой им Ореховой, где веет дыханье его. Струится, ласкает лицо…
Ушёл Юсси и будет ждать аудиенции у царицы. Его позовут. Толкнётся сам-один, не впустят, Горохов ручается. Женский ум слаб, долго ли смутить!
Завоёванное не отдадим. Нет, фатер! Море твоё, гавани твои храним. И парадиз твой, всё тобой содеянное…
Светла летняя ночь, лик на портрете ясен. Внемлет Неразлучный, всегда присутствующий.
«Теперь нам лучшее время есть, чтобы шведы свои потерянные земли паки возвратили…»
Канцелярист, близоруко водя носом по бумаге, читал проект Бассевича. Доставлено курьером, из Копенгагена. Раздобыл и перевёл русский посол Михаил Бестужев[314]. В датском министерстве есть у него наймит, снабжает секретами.
Очень кстати присылка.
Светлейший и Остерман, слушая чтение, кивали понимающе и мрачнели. Стало быть, заговор против России. Бассевич стакнулся с Данией. К тому шло. Писал же Бестужев – отступного просит Карл Фридрих у противников. Денег – датских, английских, взамен Шлезвига. Там – на рожон переть, а царица великодушна…
– Двурушники, – бросил князь и выбранился длинно, смачно.
Из остывшего камина пахнет золой. Пятна пролитых чернил на полу. В окне нет стекла, чиновники подрались, выбили – нанесло комаров. Тоскливо у Остермана – что дома, то и здесь, в Иностранной коллегии. Президент оцепенел в кресле, будто забылся. Данилыча подмывает гаркнуть в ухо, завешенное толстой завесой парика, растолкать.
– Козырь у нас, экселенц.
Политесы прочь – огласить цидулу Бассевича перед царицей и сенаторами. Изобличить голштинцев, показать, какова их политика…
Мнётся Остерман. Шевелит губами, приник к столу, царапает ногтём шершавое сукно. Захрипели часы, прерывая свой бег, намерены бить. Торопится время. И словно рубеж некий надо одолеть под звон иноземного механизма, после чего принять решение. Немедленно.
У вице-канцлера тоже сипело и клокотало внутри, прежде чем изрёк с горькой гримасой:
– Это нельзя так… Катастроф.
Поднял руки с ужасом, словно перед чудищем стоглавым.
– Андрей Иваныч, – сказал князь с нервным смешком. – Потолок, что ли, обрушится во дворце? Откроем правду царице.
– Правду… Пра-вду…
Начертил что-то ногтём на шершавом сукне, разгладил и снова начертил.
– Сколько есть человек, столько правда. Правда как порох бывает. Пуф!
Ох, бережёт себя! Его-то порохом не опалит – за версту обойдёт, лукавец. Боязно – вдруг рассердит самодержицу взрывчатое известие.
– Не пойдёшь со мной, Андрей Иваныч, – я пойду к ней. Скажу – хоронится Остерман. Сама позовёт тебя.
Заспорили.
Стонал вице-канцлер, остерегал – прогневается её величество, да не на голштинцев – на нас. Поверить в изменнический их поступок ей трудно. Письмо Бассевича поберечь пока, пригодится. Имеется прожект шведского посла – с ним же переговоры, ему и ответ обдумать.
– Мало, Андрей Иваныч! Ударить, чтобы всю машинацию искромсать. Не прутиком…
– Саблей, фельдмаршал?
– Воля твоя… Пойду один.
Сдался вестфалец с видом мученика. Данилыч вскочил, в порыве благодарности обещал ему ящик венгерского вина. Поехал к царице, известил сенаторов – собраться завтра, в четыре пополудни. Выбрал для консилии кафтан гвардейских цветов, зелёный с красным.
Предстоит сражение.
Задачу оного светлейший определил двойную – шведские условия отвергнуть, голштинцев привесть в конфуз. Зловредное их влияние на царицу если не снять, то умалить хотя бы, изобличив Бассевича. Оказия драгоценная. Покарает Неразлучный, если он – камрат его – не убережёт государство от врага.
Деревья перед Летним дворцом разрослись, ветви гнулись от гнёзд, пернатые любимцы Екатерины кормили птенцов. Птичья музыка вторглась в зелёную гостиную, где расселись вельможи, и кабинет-секретарь Макаров силился перекричать её. Императрица появилась в чёрном, с тонкой ниткой жемчуга, взгляд её блуждал по раритетам на полках – окаменелостям, раковинам, древней посуде. Казалось, слушает птиц. Сперва недоумение обозначилось на её лице, затем неудовольствие. Макаров дочитал шведский прожект договора.
– Эй, что они думают? – спросила она резко, схватила нитку, натянула её. – Мы дураки? Моя Рига… Митау, Курланд… Думают, я слабая женщина, я согласна… Нет, нет, – и крепкое царское словцо слетело с её уст. – Император проклянёт нас…
Затем, под нескончаемый птичий грай, раскрылись козни Бассевича. Данилыч, не спускавший глаз с владычицы, увидел боль, обиду и пожалел её. Она протянула руку.
– Дай сюда!
Взяла бумагу, впилась в неё, зачем-то посмотрела на свет, вернула Макарову.
– Враки это… Англичане это, против герцога…
Остерман собрался что-то сказать, закашлялся, светлейший опередил его.
– Бестужев честно служит твоему величеству.
Вниманием не удостоила, обернулась к вице-канцлеру. Тот отдышался, зашамкал наигранно старчески, болезненно.
– Можно предполагать и так, кхе-кхе… Фальшивка… Как вы изволили заметить, ваше величество.
Утешил, хитрец.
– Конечно… Аглицкая проделка, – решила она и бросила светлейшему безмолвный упрёк. Удалилась высокомерно, едва кивнув.
ВОСКОВАЯ ФИГУРА
– Белло… беллисимо[315].
Взахлёб тараторит седой черноглазый живчик, давится словами, восхищаясь собой, издельем своим. Персона готова. Исполнено обещание, данное императрице, её фамилии, светлейшему принчипе, всей России.
– Маэста… этернита…
Переводчик не требуется. Величество, вечность… Настолько-то князь понимает итальянский язык. Что незнакомо или проглочено, изъясняют ужимки, жесты. Растрелли нажимает ногой педаль – фигура встаёт с кресла, стоит деревянно-прямо, выбрасывает вперёд руку. Настроиться надо торжественно. Что-то сбивает… Скрип рычага, шарниров? Скороговорка ваятеля?.. С курицей схож, которая снесла яичко и кудахчет, оповещая окрестность. Нет, что-то ещё мешает Данилычу увидеть подобие великого Петра.
Мастер не виноват. Вот иноземец, достойный лишь похвалы! Потрудился честно… Данилыч захаживал в мастерскую, Растрелли при нём скреплял дубовый остов, насаживал слепленную из воска голову, руки, ноги, одевал.
Костюм – предписала её величество – тот, в коем царь был в Москве, в Успенском соборе, на прошлогоднем торжестве коронации. Пусть памятен будет день, когда и она стала императрицей.
Ведь сам подал мысль…
Эх, не догадался искусник поместить фигуру в тень! Солнце затопило мастерскую, ручейками течёт серебро по голубому сукну – гродетуру кафтана, по пунцовым шёлковым носкам. Дерзко течёт… Одежду эту парадную царь только раз и надел, поди. Вроде чужая… А башмаки с маленькими серебряными пряжками – старые, прибыл он в них из Персии и ни за что не хотел сменить – даже ради церемонии. Во всём облачении больше жизни, чем в кукольном лице. Воск, слегка подрумяненный, стеклянные, немигающие, безучастные глаза. Что ж, душу ведь не вдохнёшь.
– Ну, спасибо, мастер!
Вытащил кошелёк. Растрелли будто не заметил, извинился, выпалив «скузи»[316] раз десять подряд, обхватил князя за виски, повернул к свету, потом отпрянул к фигуре. Блеснули ножницы, два-три волоска царских усов отсёк.
Скорректировал, уловив образец. Тронутый сим актом сердечно, Данилыч смущённо потупился.
– Я, выходит, модель…
Одарил скульптора, не считая, выгреб почти всё содержимое кошелька. Обещал милость её величества – она ждёт фигуру с нетерпеньем, намерена показывать почётным гостям. Скоро профессора съедутся из-за границы для открываемой Академии наук.
– Мио гранде оноре[317].
Ещё бы не честь! Князь прошёлся по мастерской, погладил ляжку коня, грудь молодой женской особы – России. Аллегория… Пётр, увенчанный лавровым венком, молотком и зубилом формирует свою отчизну, покоряет её неподатливую, грубую натуру. Заказ государя, его же и замысел… О свершениях его подробнее расскажет колонна, унизанная лепкой, подобная Траяновой в Риме[318]. То, что покамест глина, гипс, предстанет навечно в металле как украшение улиц, площадей, на обозрение всем.
Начато много. Наброски карандашом, брошенные на стол, портретные – Апраксин, Лефорт… Мастер смотрит вопросительно.
– Это не к спеху, – бросил Данилыч.
Его первого вылепил итальянец, бюст водружён в большом зале княжеского дома. И довольно… Фатер не торопил.
– Её величеству угодно…
Прежде всего установить конные памятники императору – в Петербурге и в Москве. Обождут, фатер, твои сановные, здравствующие и мёртвые. Аллегорию тоже отложить – ошалеет простолюдин, не дорос ещё до тонкого понимания.
Подмастерья внесли ящик, Растрелли кинулся, влез в него, присел – вот так поместится восковая фигура, вместе с креслом, так обвяжут её, чтобы не растрясло. Ехать осторожно, шагом – принчипе соизволит приказать. Данилыч ощупал ящик, постучал кулаком. Не оборачивался на фигуру, избегал её стеклянных глаз.
– Радость матушке нашей…
Говорил, испытывая странную досаду, ревность некую к царице. Раздражает парадный кафтан на фигуре, нарочитый, на день один, для коронации. А ведь сам присоветовал, когда выбирали наряд. Побуждали к тому обстоятельства.
В апреле было… Падал мокрый снег, арестованный кутался в соболью шубу, сквернословил, грозил властям, изрыгал проклятья.
«Архимандрит новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалёкого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену».
Ничего, кроме слухов…
Мардефельд, посол Пруссии, погрешил против точности. Первым священником – если не по должности, то по значению – Феодосий был при царе.
Та же фортуна, которая выхватила, подвела к Петру уличного мальчишку-пирожника, порадела и послушнику московского Симонова монастыря. Сын солдата, ничтожного шляхтича, владевшего двумя крестьянскими дворами, рад был укрыться от бедности за стенами обители, в сытости. Пристрастился к чтению.
Царь повсюду выискивал помощников, новых людей для небывалых дел.
– У низших, – говорил он тогда, – я нахожу больше добрых качеств, нежели у высших.
Грамотей, представленный настоятелем, оказался сведущим в строительном ремесле. Тем выше ему цена. Нет более послушника – в Петербурге, у растущих зданий Александро-Невской лавры, управляет работами отец Феодосий, шумливый, вспыльчивый, к лентяям беспощадный. Понукать его, проверять излишне, губернатор Меншиков не нахвалится. Храм воздвигнут, освящён. И вскоре снята поповская ряса – Феодосий быстро, шагая через ступени, восходит по иерархической лестнице. Настоятель, затем архимандрит в лавре и ещё в Новгороде, член Синода…
Внезапно ночью зазвонили колокола новгородских храмов, будто сами собой. Дошло до царя. Феодосий тщетно пытался найти виновных.
– Ежели не натурально, – доложил он, – и не от злохитрого человека, то не от Бога.
– От дьявола, что ли? – потешался Пётр.
– Дьявол во образе людском, – уточнил архипастырь. – Злы на тебя большие бороды.
Так прозвал самодержец бояр церковных. Лютуют, подкармливают кликуш, странников, дабы сеяли недовольство. Феодосий ишь ведь что завёл – греко-славянскую школу, приобщает не токмо к христианству, но и к язычеству, свирепо ревизует приходские школы – не угодны ему наставники. Выучил новых взамен невежд, пьяниц, воров, печатает грамматику российскую – тысяча двести оттисков.
Задумана коронация Екатерины. С кем, как не с Феодосием, верным другом, обсудить подробно обряд? Зван митрополит на беседы келейные, зван и к столу их величеств. Во время болезни царя он в спальне почти ежедневно совершает молебны, провожает Петра до небесных врат.
Не стало Петра – и Феодосия как подменили. Мало ему трёх должностей, достоин большего – быть главой церкви. Сан патриарха упразднён, о сём сожалеет – что ж, согласен и на президентство в Синоде. Потребовал на собрании прямо, с руганью. Поддержки не встретил, взбеленился пуще – пеняйте, мол, на себя, поеду к царице, добьюсь.
Екатерина встаёт поздно, нарушать её сон настрого запрещено. Стража остановила предерзкого. Офицер урезонивал – пропуска нет никому, даже его светлости князю Меншикову.
– Плевал я, – распалился Феодосии. – Тьфу! Ваш светлейший мне в ноги повалится. Я выше его… Не ведаешь? Дураки вы, свиньи безмозглые, овцы шелудивые.
Поворотил назад.
Через неделю царица позвала озорника к обеду, рассчитывая пожурить и утихомирить. Отказался письменно.
«Мне быть в доме ея величества быть не можно, понеже я обесчещен».
Вдругорядь попросила.
– Не пойду, – ответил он нарочному – Вот коли изволит прислать провожатого.
Не дождался. Меншиков сказал царице твёрдо – хватит терпеть бесчинства. К Феодосию явились в холодный, слякотный апрельский день гвардейцы. Бесновался преосвященный, драться лез – скрутили.
Обнаружилось то, о чём прежде из страха перед ним люди молчали. Архипастырь брал иконы в церквах, обдирал оклады, серебро плавил и хранил в слитках. Образ Николая Чудотворца зачем-то ещё и распилил. Прихожан сбил с толку – клял иноземцев, лютеранские обычаи, однако он же осквернил мощи святые – дал подержать лютеранину, голштинскому гостю. Уважение к Феодосию в народе истощилось В просторечии он Федос, под этим именем значился в бумагах Тайной канцелярии, где ему выворачивали суставы.
В поборах, хищениях он признался, но есть и горшие вины. Покойного государя, милостивца своего, хулил гнусно. Царь-де тираном был над церковью. Штаты церковные переделал, отменил патриаршество[319], оттого не дал Бог веку – умер рано. Воевал-де он из тщеславия, жаждал крови. Духовенство утеснял, и стало так, что овцы над пастырями власть забрали. Русские как были, так и теперь идолопоклонники, нехристи, хуже турок даже.
«Скоро гнев Божий снидёт на Россию, и как начнётся междоусобие, тут-то и увидят все, от первого до последнего». Меншикову два раза перечитали это – почуял нечто недосказанное. Ушакову, начальнику Тайной канцелярии, сказал:
– Что увидят? Прощупай!
Имеются и другие странности в речах Федоса. Угрожал её величеству, есть свидетели. «Трусит она и ещё будет трусить, малость только подождать…» Донёс Феофан Прокопович, свидетель надёжный.
Как понять?
Ополоснутый водой из ушата, Федос выдавил – нагрянут-де к нам австрийцы, прорва денег у них, то цесарское жалованье для партии царевича. Откуда ему, Федосу, сие известно? Стало быть, сам в той партии состоит. Кто же сообщники? Что против её величества умышляли? Жечь его, кнутом лупить, терзать до полусмерти, покуда не скажет.
И ещё вопрос… Колет язык светлейшему, будто самого пытают. Может, умирающий царь нечто Федосу изрёк – на исповеди либо в иной момент, наедине… Другое решение насчёт передачи престола. Чем он, Федос, и пугать намеревался царицу, шантажировать, дабы церковь святую подмять.
Вопрос обоюдоострый, страшный… Стены толстые, глушат и вопли, но слишком много ушей. Генерал тут, палач, подручный его, истопник. Да что бы ни ответил арестант, раз ты спросил, значит, имеешь сомнения. Нельзя, нельзя…
Можно выгнать всех. Отвязать Федоса, освежить. Нет, это бес нашёптывает. Толку-то что? Грех любопытства Ну, судил фатер так и этак, обронил ненароком… Нет, незачем ворошить. Вдруг ослушались его – как жить тогда? Обманываем… Федос палачом обернётся, взглядом сразит.
Нет, нет…
А сам молчит. И ладно, пускай молчит об этом… Сболтнёт – не записывать. Слаб он, рассудок мутится, несёт нелепицу…
Прямо из застенка, смыв копоть с лица и рук, светлейший поехал к царице. Застал её в хлопотах – шерстила царский гардероб, Растрелли восковую фигуру сделал, надо одеть.
– Матушка! – воскликнул Данилыч. – Вспомни дорогой твой день! В чём он был тогда?
Князь ещё гарью застенка дышал, вонью его и запахом крови. Ещё дым жаровни, в которой раскалялась пытошная снасть, ел глаза. И томило неспрошенное…
– Федос признался. Пригрели мы, матушка, змею. Враждебен аспид, яд брызжет из него. Да кабы один, а то компания…
Всеконечно, смерть заслужил. Угодно ли матушке утвердить? Узрел страх на лице самодержицы. Это и нужно.
– Круто, Александр.
– Так мы не здесь. По-тихому…
Кивнула, перевела дух, рука вяло бродила по груди, ловила бусы – янтарь в золоте.
– Большие бороды, матушка. Федос атаманом у них. На государя-то, на благодетеля как взъелся, ирод.
Заговора в сущности нет. Под следствием духовные, виноватые тем, что дружили с митрополитом, знали кое-какие его проступки и не донесли. Их бы не тронули или, на худой конец, сместили – при обычной оказии. Но сия – не обычная. Всё ли вырвано пыткой у Федоса? Он-то теперь безвреден, катит под конвоем в ссылку. Приятелям, может, запало что от него…
Корельский монастырь далеко от столицы, за Архангельском, у Белого моря. Туда Федоса в темницу, на хлеб и воду, разговаривать с ним не сметь. Между тем секретарь его Герасим Семёнов допрошен с пристрастием и казнён. Под арестом вице-президент Синода Иван Болтин, архиерей Варлаам Овсянников. Расспросные речи, пытошные речи… Если по ним судить, ничего нового, сильно отягчающего вину Федоса не открылось, но… Сломя голову помчался на север граф Мусин-Пушкин с инструкцией из высочайших уст. Проживание бывшего архипастыря, государственного преступника, даже на хлебе и воде, в зловонном подвале сочтено излишним. Исполнено по-тихому, без ведома и участия монастырской братии.
Потомки будут гадать – что за секрет унесли обвинённые и покаравшие. И был ли секрет? Тело Федоса велено зачем-то везти в Петербург, с дороги вернули наскоро похоронили.
По-тихому же…
Восковая фигура помещена в Зелёном кабинете, где царь часто отдыхал, разглядывая раритеты – раковины из полуденных стран, засохших либо окаменелых монстров.
Иногда её величество прерывает аудиенцию и, испустив печальный вздох, говорит:
– Зовёт меня.
Восковая фигура покоится перед письменным столом в кресле с прямой спинкой, изготовленном специально. Императрица садится напротив, как просительница. Если долго созерцать, глаза супруга теплеют. Щека начинает вздрагивать, будто сгоняет муху.
Много налетает мух. Хочется встать, согнать самой. Но какое-то оцепенение лишает сил, приковывает к стулу. Это наваждение, оно дурманит так же, как кружка венгерского. Оно исчезнет, если нажать рычаг и фигура заскрипит слегка, поднимаясь.
Нет сил.
Фигура рукотворна – дерево, стекло, железо стержней, но где-то внутри вдруг начинает звучать его голос. Внимать ему, не шевелясь, не противясь. Он доволен ею. Он простил её грех с Монсом. Он не жалеет, что даровал ей венец самодержицы. Видел, как удавили Федоса, и одобряет.
Мудрый, всевидящий…
Поразила Александра, сказав, что торговля табаком должна быть свободная – царь настаивает. Пригласили Голицына. Президент Коммерц-коллегии почёл меру своевременной.
В Зелёном кабинете царица подписывает указы, собирает консилии – восковая фигура присутствует. Изображает Петра Великого столь наглядно, что грубить друг другу, лаяться, громко спорить сановным неповадно. Замечено – даже светлейший ведёт себя поскромнее.
– Государь император имел желание…
Так Екатерина начинает обычно, и головы в париках невольно никнут. Седые парики, чёрные, каштановые. Спрятаны лица, спрятаны помыслы. Ещё не все дружки Федоса названы, схвачены, закованы.
Большие бороды соблазняют и безбородых. Александр докладывает – арестован торговый человек Иван Посошков[320], в доме своём на Городовом острове. Родом из Новгорода, и там дом у него. Винные заводы в разных городах, угодья, деревни. Простолюдин, однако владеет крестьянами, за это одно подсуден.
– Покровителя имел, матушка. Вестимо, кого… Треклятое имя, тьфу!
Улик пока нет. Капрал Преображенского полка и четыре солдата вспотели, роясь в пожитках. Вороха книг и бумаги, чистой и исписанной, таскали в телегу. Сочинитель он – Посошков.
– Полистать, так, верно, сыщется зацепка. Глаголы-то его окаянный печатал, вишь… столковались они давно. На чём – докопаемся.
– Что сочинил?
– Изволь. Принесу тебе.
Воспитанница пастора всегда питала уважение к книгам и к тем, кто их пишет. Такие люди дороги, если, конечно, талант их добродетелен. Она должна войти в историю как правительница просвещённая. Огорчительное совпадение – эти аресты и прибытие в том же августе профессоров из-за границы, первых членов Академии наук. Посошков, поди, им не ровня, но ведь и синодские богословы находятся в заточении. Прознают учёные да спросят… Наказ Александру – пусть в строжайшем секрете содержит розыск. Нелишне повторить царское прошлогоднее распоряжение – во дворце разговаривать шёпотом, будь русский или голштинец.
Увы, не дожил Пётр! Гости не увидят великого монарха, прославленного в Европе.
– Звать сюда… Показать, какое есть у нас искусство.
Тронула ногой рычаг. Фигура вздрогнула – раздражённо, как показалось Данилычу. Отозвался хмуро.
– Воск, матушка… Видали они… У себя видали подобные куншты[321].
Надломила брови, смолчала. Груб бывает Александр. Ему многое простить можно – открыл ведь гнездо злочинцев, давит их, обороняет трон.
Исчез и неизвестно где обретается доверенный царевны Имеретинской. Федос у неё бывал. Подозрительно… Данилыч, убедив царицу в существовании заговора, поверил и сам. А строптивости поубавилось у Катрин, хоть и заносится При восковой фигуре особенно.
Ох, суеверие! Кукле поклоняется!
Бог с ней, послушна всё же!.. С чем ни придёшь – с приговором федосовцу или со счетами академическими, – не прекословит. Да и как ей иначе? Кто напомнит суждения и прожекты государя, собранные камратом, свято хранимые в губернаторской конторе. Память-то бабья, да ещё затуманена венгерским вином, которому владычица всякий день воздаёт почёт.
Что есть Академия?
«Собрание учёных искусных людей, которые не токмо науки знают, но через новые инвенты оные совершить и умножить тщатся».
Секретарь прочёл разок светлейшему, и довольно. Данилыч передал царице слово в слово. Обязана знать и говорить на аудиенциях.
Что надобно сему синклиту?
«Здравый воздух и добрая вода и положение того места было бы удобно, чтобы от всех стран можно было надёжно приходить, так же и съестное было бы в довольстве».