В маленькой голубой гостиной на ломберном столе горят две свечи по углам. В гостиной полумрак. На столе мелки, щёточки с перламутровой выкладкой и карты. Голоса тихи и точно ленивы.
– Ваше Высочество, вам сдавать.
Приятно скользки и холодны свежие карты. Синий и розовый крап веерами ложится на зелёном сукне.
– Так-то, Ваше Высочество.
– Да, так, Алексей Петрович…
Кто там вздыхает в тёмном углу?.. Чьи тёмные маслянистые глаза не сводят упорного взгляда с оранжево-освещённого свечою прелестного лица Великой Княгини?..
– Что это, Кирилл Григорьевич?.. Вы там, что ли?..
– Я, Ваше Высочество. Простите, вошёл без доклада. Увидал, вы сели за карты, не хотел вас беспокоить.
Они каждый день. Они не выдадут. Они думают то же, что и она. Вот среди кого ей надо искать тех, кто поможет ей осуществить намечающиеся планы. Этим людям нужны рабы. Без рабов они ничто. Как же освободить рабов? Вольтер, быть может, и очень умный человек, во всяком случае никто так не умеет льстить, как он. По-французски тонко. Но он, как француз, ничего не понимает и понять не может в русских делах.
– Я – пас, Алексей Григорьевич…
Ясновельможный малороссийский гетман и президент Академии наук Кирилл Григорьевич Разумовский должен сопровождать Великую Княгиню на научное заседание.
В нарядной «адриене», тёмной, изящной, прекрасно сидящей на ней, прелестная, очаровательная, сопровождаемая академиками в париках, Великая Княгиня проходит в первый ряд и садится посередине между Разумовским и великобританским послом.
Когда кончилась конференция, Великая Княгиня подошла к академику Миллеру и сказала ему по-русски:
– Премного благодарствую вам, сударь, за великое ума наслаждение, мною ныне испытанное.
Академики окружили Великую Княгиню. По обычаю, в этот день Разумовский «трактовал» в академии знатных персон и всех членов и профессоров академии.
Через музейные залы посланник Вильямс повёл под руку Великую Княгиню.
– Ваше Высочество, – по-французски за обедом говорил Вильямс, – в такой необычной обстановке я имел случай видеть вас сегодня. Ныне я понял слова канцлера о вас: ни у кого нет столько твёрдости и решимости, как у вас, Princesse.
Великая Княгиня внимательно и строго посмотрела в глаза посланника. Намёк?.. Испытание?.. Выпытывание?.. У посланника бесцветные глаза, точно оловянные пуговицы, и нос покраснел от тёмной и густой испанской малаги.
– Экселенц, я вас не понимаю.
– О вашем уме и воле, Princesse, говорят везде. Даже ваш августейший супруг мне совсем недавно говорил: «Я не понимаю дел голштинских, моя жена отлично во всём разбирается». Сейчас я любовался вами на этом учёнейшем заседании.
– Это мой долг.
– Ваше Высочество, я давно наблюдаю вас. Мне так понятно всё то, что вы должны переживать теперь. Печаль – украшение жертв.
– Но я совсем не печальна. – Великая Княгиня подняла брови и насторожилась. – Никто меня не назовёт грустной.
– Вы умеете владеть собою. Но, Ваше Высочество, позвольте мне сказать вам, как вашему другу и как другу вашей прекрасной страны: тайные интриги и затаённое огорчение недостойны ни вашего положения, ни светлого вашего ума. Кругом вас, к сожалению, слабые люди. На их фоне характеры решительные всегда внушают уважение. Princesse, вам ли стесняться?.. Громко назовите тех, кому вы оказываете расположение и доверие, покажите всем, что вы почтёте за личное оскорбление, если что-нибудь предпримут против вас, – и вы увидите, как всё покорится вам и пойдёт за вами.
– Эксцеленц, я вас не понимаю. Говорите яснее.
– Извольте, Princesse. Государыня больна… Она очень больна и только из женского тщеславия не хочет этого видеть… При таких обстоятельствах зачем вы отталкиваете графа Станислава Понятовского?.. Он без меры предан вам. Он может быть вам полезен.
– Оставьте, пожалуйста… – Екатерина Алексеевна вспыхнула, и голос её дрожал. – Не забывайте, что я жена моего мужа. Граф Понятовский иногда позволяет себе забывать об этом.
Великая Княгиня отвернулась от английского посла и заговорила по-немецки с академиком Миллером. За бойкою беседою на философскую тему она не могла прогнать досадной мысли: «Ужели эти люди не только ищут альковных сплетен, но умеют заглядывать и в тайники её души, читают её сокровенные мысли?»
Граф Кирилл Григорьевич ловким манёвром отправил гофмейстерину Великой Княгини на вельботе английского посла, саму же Великую Княгиню усадил на голубые подушки своего атаманского катера.
– Уф, Ваше Высочество!.. Ну и испытание!.. Томительное заседание… И как было душно!.. Всё латынь!.. Ни слова по-русски – русская академия!
– Везде так, Кирилл Григорьевич, – с кротостью сказала Великая Княгиня, – латынь – язык учёных. А вот нехорошо, что вы спать изволили во время заседания.
– Да разве, Ваше Высочество, то было приметно? Я со стыда сгораю. Это я речь свою обдумывал, и как-то было трудно.
– Но почему?
– Позвольте изъяснить вам это последним стишком нашего досточтимого Михаила Васильевича Ломоносова.
– Каким ещё стишком? На вас не похоже стихами изъясняться.
– Стишком – «Разговор с Анакреоном».
– Eh bien.
– Вы разрешите?
Мне петь было о Трое,
О Кадме мне бы петь,
Да гусли мне в покое
Любовь велят звенеть.
Я гусли со струнами
Вчера переменил
И славными делами
Алкида возносил;
Да гусли поневоле
Любовь мне петь велят,
О вас, герои, боле,
Прощайте, не хотят…
В голосе Кирилла Григорьевича звучали неподдельная любовь и тоска.
– Вы меня поняли, Ваше Высочество? Не легко мне было говорить льстивые и лестные слова немцам академикам, когда Ваше Высочество персонально здесь быть изволили.
Да гусли мне в покое
Любовь велят звенеть.
– И всё-таки вы будете по своему обыкновению молчать.
– Да, Ваше Высочество, буду молчать, ибо как смею я сказать то, что так хороню в самой глубине своего сердца?
Катер мягко взлетел на невские волны. Шипит под носом волна, гнутся длинные распашные вёсла в руках у сильных гребцов. За кормою шелестит по ветру великокняжеский штандарт и полощет концом по крутящей, будто кипящей воде.
Великая Княгиня молчит. Да, он любит… давно и крепко любит и потому молчит, что очень сильно любит… А любовь разве не сила, не то орудие, которое поможет в любую минуту?..
– Послушайте, Кирилл Григорьевич, скажите мне… Что за охота была вам… помните, в то сумасшедшее лето, когда мы все жили в Раеве, у Чоглоковых, под Москвою, приезжать к нам из своего Петровского каждый день? Это было вам, должно быть, очень утомительно… И у нас была такая скука. Всё те же люди и те же разговоры и шутки, мы так надоели друг другу. У вас же, в Петровском, я слышала, каждый день бывали новые люди, множество гостей, и все самого лучшего московского общества.
Гребцы навалились, давая последний разгон лодке перед причаливанием. Загребной откинулся далеко назад.
– Да гусли поневоле любовь мне петь велят, – чуть слышно сказал Разумовский. – Я был тогда влюблён.
– Что вы?.. Да в кого же могли вы быть влюблены у нас?..
С деревянным стуком гребцы выбрали вёсла из уключин. Матрос стал с крюком на носу Сейчас и пристань.
– В кого?.. В вас!
Екатерина Алексеевна рассмеялась.
– Вот… Не подозревала. Ведь вы тогда уже несколько лет как были женаты и, сколько я слышала, хорошо жили с женою. Вы хорошо умеете скрывать свои чувства.
– Мои чувства, Ваше Высочество, были особого порядка… И они остались неизменными.
Разумовский протянул руку Великой Княгине, чтобы помочь ей выйти из катера. Маленькая ножка коснулась бархата подушки, чуть нагнулась лодка. Екатерина Алексеевна оперлась на руку Разумовского и ощутила: тверда рука и не дрожит.
Да – этот пойдёт для неё на всё…
IX
В эти дни при Екатерине Алексеевне появилась новая фрейлина – сестра Елизаветы Романовны Воронцовой, Екатерина Романовна Дашкова. Ей было семнадцать лет. Она воспитывалась за границей, говорила по-французски лучше, чем по-русски, и вся была пропитана идеями Вольтера и духом Монтескье и Дидро. Великой Княгине было интересно говорить с нею и вспоминать любимых философов. Екатерина Романовна только что вышла замуж за Дашкова, и замужество давало ей известную свободу. Наружно – «бержерка» саксонского фарфора, миниатюрная куколка с тонкими нежными чертами миловидного лица, с фарфоровою матовостью щёк, с большими серо-голубыми наивными глазами, с высоко взбитыми в модной причёске пепельными пушистыми волосами – она была несказанно привлекательна и нравилась всем, и женщинам и мужчинам. Её родственник Никита Иванович Панин, назначенный Императрицей наблюдать за воспитанием наследника Павла Петровича, был влюблён в неё. Задорная, смешливая, с галлицизмами в русском языке, мило картавящая, пропитанная духом вольности, вывезенной из Франции и Швейцарии, она была постоянно окружена гвардейскою молодёжью.
Она, и как-то вдруг, воспылала совсем необычайною, нежною и страстною, на всё готовою любовью к Великой Княгине и не отходила от неё. И то, чего себе не могла позволить Великая Княгиня, – громко и смело говорить о политике, то могла делать с наивною прелестью куколка Екатерина Романовна. По своему положению – родной сестры фаворитки Великого Князя, родственницы Никиты Ивановича Панина – она знала всё, что делалось при Великом Князе, что говорилось у Императрицы в связи с помыслами о юном ребёнке-наследнике. Она могла передавать, и как бы от себя, не впутывая Великую Княгиню, то, что ей искусно подсказывала Екатерина Алексеевна, и Дашковой казалось, что она становится во главе какого-то заговора.
Так незаметно и как будто и помимо воли Великой Княгини и точно создавался заговор против Петра Фёдоровича. Екатерина Алексеевна стремилась в этом заговоре устранить и своего сына Павла Петровича, чтобы быть не регентшей, но полновластной Императрицей. Она не изменяла своей формуле, как-то давно вылившейся у неё в слова: «Здесь я буду царствовать одна!..»
Помеха была в сыне и в том, что самые преданные ей люди – Бестужев и Панин, на которого влияла Дашкова, никак не могли понять, как и куда мог деваться Павел Петрович? И Екатерина Алексеевна искала ещё и таких людей, которые настолько были бы преданны, что и сын её не стал бы им помехой.
Алексеем Петровичем Бестужевым был заготовлен манифест, которым, по смерти Елизаветы Петровны, Императором провозглашался малолетний Павел Петрович, а регентшей его мать, Великая Княгиня Екатерина Алексеевна. Это было в духе Петра Великого, и потому была надежда, что в нужную минуту Императрица согласится подписать этот манифест. Но Государыне донесли раньше времени о существовании какого-то заговора. Бестужев успел сжечь манифест, но было приказано произвести расследование. В начале 1759 года Бестужева сослали в его имение Горетово, графу Понятовскому, не сумевшему скрыть своих чувств к Великой Княгине, предложили отъехать от Императорского двора за границу, а ближайших советников и сотрудников Екатерины Алексеевны Елагина и Ададурова сослали – первого в Казанскую губернию, второго – в Оренбург.
Государыня отказывалась видеть племянницу, она подозревала её в заговоре. Больная, сердитая, она, не стесняясь придворными, ругала племянника. Немцы её раздражали, а вот выгнать их с половины Великого Князя не могла или не хотела. Назревал нарыв, и не могла быть спокойна Великая Княгиня. Она знала государынин нрав: «Я еду, еду – не свищу, а наеду – не спущу». По городу ходили «эхи» – Дашкова их ловила и докладывала Великой Княгине, сидя у её ног. «Обоих вон из России, и мужа, и жену. Окружить Павла Петровича, милого Пуничку, русскими людьми и готовить его царствовать…» Никита Иванович Панин играл едва ли не первую роль при Государыне.
Великая Княгиня поручила Дашковой спросить Никиту Ивановича, может ли быть что-нибудь подобное, угрожает ли ей высылка?
Очарованный племянницей, заворожённый ею, Панин пустился на откровенности. Он задумался над вопросом Екатерины Романовны и наконец, после некоторого молчания, сказал:
– Того переменить не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено. Однако думаю, что ежели Государыне Императрице такой план на благовоззрение представить, чтобы отца выслать на родину, а мать с сыном оставить, то большая в том вероятность, что она на то склониться может. – Он помолчал, глядя в синие, прекрасные, наивные, совсем детские глаза Дашковой, и продолжал: – О сём говорено было с Шуваловым после обеденного кушанья у него в доме, когда много всяких питий пито было и о здравии и за упокой… Известно, у пьяного на языке, что у трезвого на уме. Полагали такое действие возможным. Затем очень уж его Высочество наружу выставлять изволит свою любовь и преклонение перед немцами, и сие для Государыни нож острый…
И опять замолчал Панин, с любовной грустью глядя куда-то мимо прелестных глаз Екатерины Романовны.
– Только вряд ли Её Величество по теперешней её слабости на то решится, – совсем тихим голосом добавил он.
Рассказ этот до некоторой степени успокоил Екатерину Алексеевну – высылка ей не угрожала, но сын стоял между нею и российским престолом. И Шуваловы, и Панины, оберегая планы, мысли и намерения Государыни, никогда не согласятся на провозглашение её Императрицей.
Надо было искать других людей, менее искушённых в придворной политике, менее серьёзных, но решительных и влюблённых в Великую Княгиню всё забывающею любовью.
X
Жизнь Великой Княгини шла наружно всё так же, как будто бы и пусто, между играми и разговорами с фрейлинами и кавалерами днём и картёжной игрою с верными людьми вечером. Прибавились только сплетни-доклады Дашковой по утрам. Дашкова ходила по городу, по офицерским квартирам, по казармам гвардейских полков, бывала на гуляньях в Летнем саду и Екатерингофе, она вращалась в тех кругах, куда сама Великая Княгиня попасть не могла. Она рассказывала, что говорят люди, подобные тем, которые некогда посадили на престол российский её тётку Императрицу Елизавету Петровну.
Дворянство насторожилось и опасалось нового Государя. Мягко стелет, да не пришлось бы жёстко спать. Немцами окружён. В нём кровь Петра Великого и как бы не оказалось его же решительности. Он говорит много о вольности дворянства, как в Пруссии, да как бы после не пришла и вольность крестьянам – тогда дворянству конец. Из деревень и отцовских вотчин шли тревожные слухи. Простой народ волновался, шли разговоры о том, что скоро делить будут землю, людей на волю отпускать, а дворян уничтожать… Шли толки и о таинственном и непонятном «чёрном переделе»…
По солдатским кружалам, по царёвым кабакам говорят, что будущий Государь, мол, совсем немец, в прусском мундире ходит, орден лютого короля Чёрного Орла носит и похваляется-де, что всю армию под немецкую палку поставит. Дай Бог здоровья матушке Царице, да что-то давненько она к нам, своим солдатушкам, не жаловала, так ежели что случится, нам своего дурно не отдавать и постоять за Государыню Великую Княгиню, она, сказывают, к русскому люду дюже ласкова…
– Это уже Орловы стараются, – говорила Дашкова, – вот вам преданные и притом же отчаянные люди.
И следом за серьёзным рассказывала петербургские глупости Орловых.
– Ваше Высочество, намедни… над этаким домом, где беспутные девки живут, в Фонарном переулке, и вдруг вывешена вывеска «Институт для благородных девиц»!.. Оное Орловы братья ночью учинили. А у гробовщика, что на Мойке, вывеска: «Свадебные обеды и трактование знатных персон»… Все будочники с ног сбились, развешивая всё по местам…
– Ты думаешь?.. Они способны?..
– Они на всё способны, Ваше Высочество, и вот уж вам преданны!
Днём Великая Княгиня в открытых санях с прелестным малюткою сыном ездила по Невской перспективе и набережной, и гвардейская молодёжь бежала за санями, и гремели восторженные «виваты» и громовое радостное «ура».
Великая Княгиня согласилась, чтобы братья Орловы были допущены к её двору и приходили на её дневные приёмы, где бывали самые близкие люди.
Кто они были?.. Про них говорили, что они из немецких колонистов и настоящая их фамилия – Адлеры. Они были без рода, без племени. Что до того? Они были нужные теперь люди. Они все трое – Григорий, состоявший при пленном немецком генерале Шверине и через это близкий к Великому Князю человек, Алексей – силач и красавец, прозванный Алеханом, и младший, савсем ещё юноша, – Фёдор, прапорщик Измайловского полка – отличались чисто русскою красотою, молодечеством, удалью, безудержною храбростью, Григорием явленною в сражениях с пруссаками, полною свободой от всякого этикета и способностью держать себя во дворце так, как будто бы они всю жизнь прожили среди высочайших особ.
XI
Во дворце была та тишина, какая бывает в доме, где есть тяжело, безнадёжно больной. Государыня почти не выходила из опочивальни. Она была бесконечно печальна и скучна, и только музыка ещё немного её развлекала. В эти дни она снова сблизилась с Великой Княгиней и по-прежнему стала ласкова, добра, откровенна и сердечна с нею.
Куртаги, балы, спектакли, маскарады и фейерверки были отменены, и скучны были длинные, зимние петербургские вечера. Великий Князь проводил их в обществе Елизаветы Романовны и голштинцев. Великая Княгиня то дежурила у постели больной Императрицы, то в кругу нескольких самых близких людей играла в карты в комнатах, соседних с опочивальней Государыни, готовая каждую минуту встать и идти к больной.
В Китайской комнате поставлены два ломберных стола, свечи в художественной бронзы подсвечниках горят ровно и неярко освещают зелёное сукно и разбросанные по нему карты. Наверху на люстре зажжено несколько свечей. За одним столом Великий Князь, Воронцова, генерал Шверин и Цейс играют в фараон. Мужчины курят трубки, разговор идёт по-немецки. Елизавета Романовна строит капризную гримаску и тоненькой ручкой отмахивает от лица сизые струи табачного дыма. Она хохочет, обнажая ряд мелких белых зубов. За другим столом, отделённым от них китайской ширмой, играют в ломбер Великая Княгиня, граф Кирилл Разумовский, Алексей Орлов и Строганов. Они говорят намёками, и каждое слово понимается по особому смыслу. Они уже несколько дней как спелись между собою и заговор ведут открыто, уверенные, что никто не поймёт их замыслов.
Карты сброшены на стол. Костяные пёстрые фишки лежат грудою посередине стола. Выиграла Великая Княгиня. Она, согнув ладонь, подтягивает к себе от Строганова кучку золотых. Строганов вскакивает, возбуждённый и недовольный, опрокидывает стул и в волнении подходит к окну.
– С вами, Ваше Высочество, – сердито говорит он, – нельзя играть… Вам легко проигрывать, а каково мне?..
– Тш!.. Тише!.. Поосторожней, милый… Ишь ты, какой бешеный, – тасуя полными руками карты, говорит Разумовский.
– Не пугайся, Кирилл Григорьевич, сие всегдашняя у нас с ним история. Я уже привыкать начинаю, – улыбаясь, говорит Великая Княгиня и раскладывает выигранные деньги столбиками.
Карты снова розданы. Великая Княгиня подглядывает свои, приподнимая их.
– У-у!.. Жестокий, – говорит она Разумовскому. – Ему помирволил. Пожалел его, меня не пожалел…
– Вам начинать.
– Извольте.
За ширмами у Великого Князя жарок становится разговор, все встали из-за стола. Великий Князь свистнул собаку, лежавшую на диване, и с Елизаветой Романовной пошёл в соседний зал. Немцы горячо и громко говорили по-немецки.
– Ведь деньги для того нужны, Кирилл Григорьевич, – тихо говорила Великая Княгиня. – Без денег, как их подымешь?
– Будут деньги, – так же тихо и уверенно говорит Разумовский. – Только начать – деньги сами собою явятся.
– Да ведь начать-то как-нибудь надо?
– Если, Ваше Высочество, назначить его брата Григория, – кивает на Алексея Орлова Разумовский, – цальмейстером артиллерийского штата?..
– Пётр Иванович на оное никогда не согласится. Как ни мало он ревнив, он Григорию Елены Степановны не простит, – говорит Орлов.
За спиною Великой Княгини на маленьком кресле, свернувшись комочком, сидела Дашкова. Она слушает разговор с раздувшимися от волнения ноздрями. Она всё понимает с полуслова. Она ждёт времени, чтобы сказать своё слово, чтобы показать и своё участие в том, о чём говорится.
– Пётр Иванович очень плох, – чуть слышным шёпотом говорит она. – Дядюшка говорил мне – навряд ли выживет. На его место прочат Вильбоа, а Вильбоа ваш камер-юнкер, он из вашей воли не выйдет – свой человек.
Великая Княгиня будто не слышит, что говорит Дашкова. Она снова вся в картах, в игре.
– Кладу девятку… У вас?..
– Дама… Валет…
– Бррр!..
Разумовский кончил игру и встал, будто чтобы промяться, прошёл за ширмы, где Великий Князь. Великая Княгиня вопросительно на него посмотрела.
– Нет. В зале с собакой и Елизаветой.
– Боюсь Никиты Ивановича. Он может всё испортить. Упёрся на Пуничке. Не может понять, что Пуничка ребёнок, и значит… Нет, сие не годится.
Орлов взял со стола серебряный рубль и давит его своими крепкими сильными пальцами.
– Ваше Высочество… И Измайловский полк?.. Как думаете?..
– Ничего я ещё о сём не думала, Алексей Григорьевич.
Орлов сжал рубль, согнул его и плоским колпачком бросил перед Великой Княгиней.
– Сила, Ваше Высочество, солому ломит. В Измайловском – подполковник граф Кирилл Григорьевич.
Великая Княгиня смотрит на Разумовского, тот отворачивается и мурлычет что-то про себя.
Орлов смотрит то на него, то на Великую Княгиню и говорит:
– Много людей не надо. Всё одни сделаем. Дайте срок.
Лицо Великой Княгини покрывается румянцем волнения, и оно становится особенно милым. В тёмных глазах горит, не угасая, пламя. Она вся холодеет и чувствует, как под платьем дрожат ноги. Она видит, с какою страстною, всё сокрушающей любовью смотрят на неё мужчины. Может быть?.. Любовь?.. Она всё побеждает. Но она сейчас же овладевает собою.
– Сдавайте, судари, карты. Будем продолжать.
Карты пёстрым рисунком ложатся по столу. Великая Княгиня их почти не видит. Она, как сквозь сон, слышит, как сказал Строганов:
– Молчание золото, добрая речь серебро.
Эту «пулю» Великая Княгиня проигрывает.
XII
В день Рождества Христова 1761 года, во вторник, в третьем часу пополудни, Государыня Императрица Елизавета Петровна преставилась. По-христиански кротко, с глубочайшею верою, она готовилась к смерти, она всё продумала, обо всём, даже до порядка своих похорон, распорядилась, и ни у кого не могло быть сомнения: престол российский по её кончине должен был принять её племянник Пётр Фёдорович.
Великая Княгиня точно закостенела. Она, не отходившая все последние дни жизни от больной, сейчас же по смерти Государыни со старыми дамами графиней Марией Андреевной Румянцевой, графиней Анной Карловной Воронцовой и фельдмаршальшей Аграфеной Леонтьевной Апраксиной убрала тело покойной и окружила его цветами. Забегали, засуетились по дворцу скороходы, понесли повестки по дворцовым службам, поскакали фурьеры по городским квартирам: на вечер был объявлен в дворцовой церкви молебен о благополучии государствования Государя Петра Фёдоровича, а после него парадный обед в куртажной галерее. Дамам было повелено быть в цветных робах. Смерть прошла мимо, жизнь вступала в свои права, и делала она это резко и крикливо, без соблюдения уважения к непогребённому и неотпетому ещё телу в Бозе почившей.
Переодевшись в бальное платье, Великая Княгиня, прежде чем идти в церковь, по внутренним коридорам дворца, полутёмным и пустым, направилась к покоям усопшей Государыни. Стоявший у дверей опочивальни Государыни громадный гренадер лейб-кампании с треском откинул ружьё по-ефрейторски «на караул». Екатерина Алексеевна вздрогнула от неожиданности и спросила:
– По чём ты меня, братец, узнал в темноте?..
– Кто тебя, матушка, не узнает, – смело ответил гренадер. – Ты в темноте освещаешь места, которыми проходишь.
– Как тебя звать?..
– Наэрин, Ваше Императорское Величество.
В антикамере, перед спальней Государыни, Екатерина Алексеевна остановилась и вызвала к себе караульного офицера.
– Вот золотой, – сказала она, – передай его гренадеру Наэрину, когда он сменится с поста. Скажи – за бравый вид и смелый ответ.
Опустив голову, прелестная контрастом цветного, парадного платья и печалью голоса и глаз, она кивком головы отпустила офицера и тихо пошла к покойнице.
Кто знает, кто может угадать, что в эти страшные часы у тела Государыни Елизаветы Петровны думала и переживала Екатерина Алексеевна? От неё до нас дошли подробнейшие её дневники, но дневники эти описывают то, что было много дней спустя, в них Екатерина Алексеевна ищет, как оправдаться перед потомством и смягчить резкость своих поступков, в эти же печальные и страшные дни ей некогда было писать, и можно только догадываться, как почти бессознательно она продолжала то, что давно задумала, о чём она мечтала ещё тогда, когда была девушкой, когда только что приехала в Россию и поразилась её величиной, красотой, силой и… контрастами.
В эти жуткие часы, когда ещё не остывшая покойница лежала на одре болезни, окружённая цветами, когда только ещё начинали читать по ней и в покоях стояла та печальная тихая суета, какая бывает при теле умершего человека, – эти контрасты особенно били ей по нервам и крепили её мужество и решимость.
В тёмной и холодной опочивальне, где были открыты форточки, мерцали гробовые свечи. Дежурство только что заняло свои места. Священник тихо, точно для одной покойницы читал Евангелие. Напряжённо спокойно было лицо Государыни Елизаветы Петровны, и страдания исчезли с него. Народ ещё не пускали. Неподвижно стояли часовые лейб-кампании. Екатерина Алексеевна преклонила колени перед телом умершей и долго стояла в сосредоточенной молитве. Потом она поднялась, поцеловала холодный лоб умершей и пошла через залы к церкви.
Гул голосов, шум, крики, брань поразили Екатерину Алексеевну после тишины у тела Государыни. Придворные и голштинцы спорили и обсуждали новые назначения и реформы, которые носились в воздухе.
Вдруг всё смолкло, застучали тростями церемониймейстеры, толпа расступилась, Император в расстёгнутом у ворота преображенском мундире, сопровождаемый Елизаветой Романовной Воронцовой, арапом и придворными, торопливым шагом пошёл в церковь. Он не поклонился своей жене. В церкви он стоял беспокойно, беспрестанно оглядывался, подмигивал кому-то, улыбался. Он показался Екатерине Алексеевне смешным арлекином.
Служил Новгородский митрополит Сеченов, и будто и не было смерти, только что похитившей всеми любимую Государыню, о ней и не говорили, её не поминали. Всё было о новом Государе, всё было для Государя Петра Фёдоровича.
Из церкви шествием направились в «куртажную» галерею. Гофмаршальская часть не успела распорядиться, повесток было послано больше, чем приготовлено мест для приглашённых, и часть гостей стояла в проходах. Вчерашнему фавориту Ивану Ивановичу Шувалову
не оказалось места, и Мельгунов упрашивал его сесть на свой стул. Екатерина Алексеевна с ужасом и отвращением смотрела на лицо Ивана Ивановича, всё в кровавых царапинах и потёках крови – он при известии о смерти Государыни в порыве искреннего или театрального отчаяния ногтями разодрал себе лицо. Он стоял, тяжело дыша от негодования и горя, за стулом Государя. Екатерине Алексеевне он показался сильно пьяным. Ей стало страшно во дворце среди этих шумливых и нетрезвых людей. И страшнее всех казался Император. Вдруг в этот вечер, полный таких сильных и разнородных впечатлений, почувствовала она в своём супруге бурную и неуёмную кровь Петра Великого и поняла, что схватка с ним будет решительная и смертельная.
Император точно не замечал своей жены. Он шутил с Елизаветой Романовной, сидевшей против него, на другом конце стола, он говорил, точно издеваясь, Никите Ивановичу Панину загадочные и страшные речи:
– Ну, братец, теперь только держись, нынче я расправлюсь с датчанами по-свойски!.. Как ты, братец, о сём полагаешь?..
Панин был смущён – кругом были уши, недалеко сидели иностранные представители, и как могли они истолковать слова самого Государя? Он растерялся и, думая прийти на помощь Государю и замять неосторожно и необдуманно сказанные слова, ответил:
– Я недослышал, Ваше Величество, о чём говорить изволите. Очень тут шумно.
– Недослышал?.. А, недослышал!.. Тогда недослышал, ныне опять недослышал. Я тебе ототкну-ка уши да научу лучше слушать, что говорит Государь. Вот и пожалую я тебя в генералы от инфантерии да пошлю тебя противу датчан.
– Благодарю за честь, Ваше Величество, но затрудняюсь принять назначение, к коему моя прежняя служба меня не приготовила.
– Вот как!.. А мне про тебя сказывали, что ты умный человек. А я, братец, такому твоему ответу удивляюсь.
В душном, жарком воздухе, насыщенном людским дыханием, запахом кушаний и копотью свечей, точно неведомая, страшная гроза нависала. Каждый, кто был ещё трезв, кто соображал, о чём говорилось, понимал, что сегодня это государевы шутки, а завтра эти шутки могут обернуться в великую и напрасную кровь. И насторожённее всех в эти часы была Екатерина Алексеевна.
Она удалялась шумных пиров и весёлых куртагов, которые шли непрерывною чередою на половине молодого Государя. Она проводила дни подле тела Государыни Елизаветы Петровны, отстаивая частые панихиды, усердно молясь на народе и стоя у изголовья Государыни в долгие часы, когда народ пускали поклониться покойнице.
И петербургский народ неизменно видел у гроба Государыни невысокого роста прекрасную женщину в чёрном, «кручинном» платье, в высокой наколке с белым «шнипом» на тёмных волосах, видел скорбное лицо и слышал рассказы о неумеренных кутежах Государя и о войнах, им замышляемых.
Будто в эти дни, когда непогребённое тело Государыни стояло во дворце, они оба сеяли какие-то семена, и семена эти должны были – одни скоро, другие позже – дать всходы.