Новеллы моей жизни. Том 1
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Сац Наталья Ильинична / Новеллы моей жизни. Том 1 - Чтение
(стр. 29)
Автор:
|
Сац Наталья Ильинична |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(935 Кб)
- Скачать в формате fb2
(435 Кб)
- Скачать в формате doc
(400 Кб)
- Скачать в формате txt
(385 Кб)
- Скачать в формате html
(514 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|
|
Мы видели смерть Жизели — девушки, которую узнали близко, которой поверили, которую полюбили, а сейчас это бесплотный дух, неземное существо, похожее и одновременно совсем не похожее на девушку из первого акта. Та, которую мы видим теперь, кажется отрешенной от всего земного. Застыли черты лица, взгляд устремлен в пространство. Кажется, она почти не соприкасается с землей, которая так жестоко обманула ее, и, превратившись в виллису, совершенно отрешилась от нее. В начале спектакля она была такой простой, близкой родной земле и природе, а сейчас слита с ночным воздухом и, конечно, может подниматься вверх, летать. Она все может.
Такой единой в правде образа и многогранной в его развитии до Улановой никто не мог быть. Это чудо…
На сцене появляется красавец, погубивший Жизель. Он не находит себе места, его мучит тоска, раскаяние, и вот он в этом загробном мире. Но которая из этих видений в белом Жизель?
Кажется, Альберт угадал виллису, которая на земле была Жизелью. Он дотрагивается до нее своей большой красивой рукой, как бы задевает струны ее сердца, и вдруг боль пережитого заставляет в трагическом вихре вращаться ту, которая с таким трудом обрела покой и вдруг утратила его. Жизель Улановой — с запрокинутой головой, в безысходном круговращении неисчерпанного отчаяния… Как бы я хотела найти слова, чтобы передать то непостижимо волнующее, изумляющее и правдивое, что потрясло всех, способных поклоняться прекрасному, в тот незабываемый вечер. Ради одного этого мгновения хотелось уже через несколько дней спрашивать:
— А когда опять Галина Сергеевна будет танцевать «Жизель»? Великое искусство Улановой будило веру в победу над всеми темными силами, веру в себя, неодолимое желание нести творческую радость людям. Такова сила подлинного искусства!
Прошло много лет…
Теперь мы живем с Улановой в одном доме и нередко оказываемся вместе в лифте, возносящем ее на девятый, меня — на двенадцатый этаж. Уланова не обращает на себя внимания яркостью красок, красноречием, она чуть улыбается и молчит. Вся она была задумана самой природой для того, чтобы ее лицо, фигура могли воплощать все, что она пожелает, и если бы не «фейное» в глазах, ее можно было бы принять просто за милую, скромную женщину, каких немало. Но она — единственная. Не знаю, сколько будет у нее учеников, сколько она вложит в них сил, знаю — Уланова останется недосягаемой. Очень любила говорить о ней с Завадским.
— Скажите, Юрий Александрович! Правда, что вы проходили некоторые роли с Галиной Сергеевной по системе Станиславского, помогали ей найти «задачи» и «подтексты» в «Жизели»?
— Да что вы! Я счастлив, что могу считать ее своим учителем. Чему я мог бы ее научить? У меня было пять учителей: Станиславский, Вахтангов, Мейерхольд, Михоэлс и драгоценный учитель — Уланова.
— А что, она в быту такая же мудрая, как на сцене?
— Галина Сергеевна мало говорит, но как скажет — диву даешься. Недавно рассердилась: «Что вы все говорите „Искусство — массам, искусство — массам“… А вы поймите главное: „Искусство — массам… Большое, настоящее искусство!“
На киносъемках «Ивана Грозного»
Вспоминаю, как К. С. Станиславский спросил С. М. Михоэлса в санатории «Барвиха», в 1937 году:
— Как вы думаете: с чего начинается полет птицы?
Михоэлс ответил, что птица сначала расправляет крылья.
Станиславский возразил:
— Ничего подобного, птице для полета прежде всего необходимо свободное дыхание, птица набирает воздух в грудную клетку, становится гордой и начинает летать.
Жизель Улановой дала мне эту гордость. Такова сила подлинного искусства! И какое право я имею терять дни, недели, не думая о главном, своем: театр, музыка — детям?
Директор Филармонии Жумин еще по дороге в Алма-Ату в поезде на мой вопрос, бывают ли у них концерты для детей, посмотрел на меня удивленно и ответил:
— Нет, никогда не было.
Уговорю его начать воскресные утренники в Филармонии!
В Алма-Ате мне была предоставлена полная инициатива. Значит — вперед! Подобрать репертуар лучшим из артистов оперы, драмы, балета — мое дело. Концерт будет обращен к школьникам, но исполнительски должен быть очень сильным, чтобы папы, мамы и другие взрослые, которые придут, конечно, на этот концерт, через мастерство занятых в нем артистов по-настоящему ощутили, зауважали детскую радость.
При мысли, что снова, как прежде, выйду на эстраду перед детьми и буду вести этот концерт, — погружаюсь в ту атмосферу, которая робко, но существовала в мыслях моих везде и всегда.
Музыку, не только домбру, которую здесь любят слушать, а музыку классическую дети должны услышать в исполнении сверстника. Найти его надо, этого талантливого чудо-ребенка, в музыкальной школе. Оказывается, это нелегко.
У одного из музыкантов нашего оперного театра есть сын… Направляюсь туда. Мальчику лет пять, он такого же роста, как его скрипка. Еще никогда, конечно, не выступал публично, но он такой серьезный в своем решении стать музыкантом, такой одаренный и собранный — конечно, приглашаю его, бесконечно рада.
Однако первым на афише должен быть назван большой авторитет, кто и для взрослых нечасто выступает. В Алма-Ате сейчас Николай Константинович Черкасов. Этим здесь все гордятся.
Все дети знают и любят кинофильм «Дети капитана Гранта». И вдруг перед ними на сцене, на их собственном концерте, появится живой Паганель. Хорошо! Вот только добиться участия Черкасова, наверное, будет трудно, может быть, и невозможно. Знаменит! Но человек, говорят, хороший, простой, веселый. Жаль, я с ним, кажется, не была знакома. Да и кто я сейчас, чтобы обращаться к Черкасову, который и депутат, и лауреат, и все вообще?
Черкасов огромного роста. Ночью мне снится, как я, глядя на него снизу вверх, говорю с ним, а он и голову-то ко мне не нагибает…
Значит, я трушу? Значит, прежняя смелость, умение убеждать других в правоте мною задуманного уступили место… чему? Ну и откажет, все равно должна уговаривать. Ведь ясно — первый детский концерт Казахстана правильно, здорово и интересно начать с Черкасова, значит — не сметь думать о трудностях, тем более о себе.
Черкасова я видела в первый раз в Ленинградском тюзе в юности, он работал там — еще одно «за». Он играл Дон Кихота, и как играл! Помню, я обняла Брянцева: «За вашего талантливого молодого актера». Потом в концерте я видела изумительный номер «Пат, Паташон и Чарли Чаплин». На фоне эстрадного трафарета и середнячества вдруг — фейерверк выдумки, юмора, мастерства. Зал захлебывался от восторга. Кто бы мог подумать, что этот длиннющий, с руками и ногами, словно сложенными из сухих веток, Пат, какое-то чудо гротеска, — тот же виденный в Тюзе Черкасов! Много позже — Полежаев в фильме «Депутат Балтики». Полежаев — одно из крупнейших созданий советского киноискусства. Сила и принципиальность гения науки в сочетании с почти детской застенчивостью, простотой, сердечностью — как живо, тепло и правдиво раскрыл нам образ Полежаева Черкасов!
Сейчас он снимается в Алма-Ате в фильме Эйзенштейна «Иван Грозный». Живет, верно, в «люксе» лучшей гостиницы. Оказалось, нет: в двухэтажном домике, прозванном остряками «лауреатником». Вспоминаю, как отправилась туда. Он был похож на курятник, этот дом. Низкие потолки, коридорная система, у каждого лауреата по комнате с одним окном. Вход со двора. Там на веревке сохли чьи-то рубашки. Война. Эвакуация. Здесь у каждого своя кровать — и это роскошь.
Только дом пуст: съемки идут днем и ночью. Сейчас я вспоминаю этот «лауреатник» с улыбкой, но тогда созерцала эту обитель, как дворец, — снизу вверх. Вошла в незапертую дверь и застыла. По этому полу, этим половикам ходят Черкасов и Эйзенштейн!
Как это сложно — душа человека. В первые после ареста месяцы я как-то не верила ничему, происшедшему со мной, и, как Ричард II у Шекспира, в мыслях своих оставалась на «пьедестале завоеванного признания». Теперь, в Алма-Ате, мне снова дали право жить, «как все», но пережитое подавило меня так, что я словно ползу, а не иду по коридору двухэтажного домишки. Говорю со сторожихой так опасливо, словно пришла утащить с веревки рубашку.
Впрочем, вижу себя со стороны и, значит, беру руль в руки: надо написать записку Черкасову, а если он не ответит, не переживать и уж, конечно, не обижаться.
«Уважаемый Николай Константинович! Простите за беспокойство. Знаю, вы крайне заняты, но тут у детей еще нет тюза… Задумала первый в Казахстане детский концерт. Филармония согласна. Если бы вы приняли участие — очень помогли бы всему этому делу. Мой телефон… Пусть мне позвонит кто-либо от вас и скажет, надеяться или нет на ваше участие. Может быть, вы меня помните — я раньше тоже работала в театре для детей. С уважением
Наталия Сац».
Я отдала сторожихе листок без конверта и, кажется, без знаков препинания (о них в волнении часто забываю) и медленно пошла на улицу.
Но спала хорошо. Несколько дней назад нас с дочкой перевезли из администраторской Театра оперы в гостиницу «Дом делегатов», дали большую комнату с диваном, креслами, хорошими кроватями, роялем и даже… пальмой. Утро началось необычно. Руся одной рукой теребит меня, пытаясь разбудить, а другой — держит телефонную трубку. Ее серые глаза стали совсем круглыми:
— Может, мне показалось… Тебя зовет к телефону Черкасов…
О посещении «лауреатника» я ей ничего не говорила. Сейчас Руся похожа на человека, только что обнаружившего выигрыш в двести тысяч.
— Я слушаю.
— Простите, пожалуйста, Наталия Ильинична, сейчас очень рано, но я… только что кончил съемку, вернулся домой, получил вашу записку и… не мог… ни минуты… — что-то прервалось, хлюпнуло в трубке, у меня свело подбородок и челюсть.
— Мамочка, ну что такое он говорит, мне же интересно, — вернула меня к реальности дочка, подставив рядом с моим ухом к телефонной трубке свое.
— Простите, Наталия Ильинична, я так нескладно… Вообще-то в концертах… я не люблю, но если нужно — конечно, только договоримся: может быть, вы зайдете сегодня на съемку в киностудию часов в десять вечера?
— Спасибо… Да… Большое вам спасибо. — Появились слова, но и слезы, а Руся гладила меня и повторяла:
— Ой, мамочка, какая ты у меня… Сам Черкасов!
Вечером мы отправились на киностудию вместе с Роксаной. Там шли съемки «Ивана Грозного» и был «выстроен» Успенский собор. Пропуск мне был оставлен. Проникли туда откуда-то сбоку и замерли. Огромные юпитеры ярче, чем полуденное солнце, светили там, где у сверкающего драгоценными камнями алтаря возносил молитвы артист Мгебров — патриарх.
Съемки то и дело прерывал голос «с небес», мощный и нетерпеливый, он звучал через рупор. Подняла голову: на железном стульчике, приделанном к железной лестнице, нет, целому сооружению, двигался Сергей Эйзенштейн и, как бог-отец, с недосягаемой высоты давал свои руководящие указания. Коллективное солнце киноюпитеров то зажигалось, то гасло, пока не объявили перерыв. Росинку удержать около себя было невозможно. Ей хотелось все осмотреть, «самой потрогать». Было уже десять с минутами — то время, что Николай Константинович мне назначил.
Но где он и как сейчас выглядит? Верно, пожилой, лет сорока пяти, солидный, ходит, как плывет: депутат, делегат, лауреат — само собой!
В потухшем Успенском соборе Мгебров снял облачение и положил на алтарь бутерброд с колбасой. Из-за колонны выглянул какой-то юноша в шапке Мономаха, посмотрел в мою сторону, махнул рукой и снова скрылся за колонной. Двое рабочих проносили мимо меня тяжелую гробницу с лепными украшениями.
— Простите, что, Черкасов здесь? — спросила я. Один из рабочих показал в сторону колонны, но оттуда снова выглядывал только парень в парчовой шубе и шапке. Рядом с ним жевал колбасу еще более «разоблачившийся» Мгебров.
Никому до меня не было никакого дела: кто отдыхал, кто готовился к дальнейшей съемке, только юноша делал несколько шагов по направлению ко мне, вроде бы смущался, махал рукой и снова исчезал за колонной.
Я боялась, что перерыв вот-вот кончится, а Черкасова так и не увижу. Он сказал, чтобы ждала его около боковой двери слева. Тут и стою. Идти его искать? Но куда? Смотрю повсюду — никого, на него похожего, поблизости. Как быть?
Съемка должна была уже начаться снова, когда мимо меня прошел оператор Эдуард Тиссэ, за которым помощники несли большие лампы.
— Простите, пожалуйста, вы не видели Николая Константиновича Черкасова?
— Дорогая, — сказал он иронически и с акцентом, — он же против вас. — И показал мне на колонну, из-за которой снова выглядывал юноша.
Ясно. Тут все надо мной насмехаются. Черкасов играет Ивана Грозного — мрачного, худого, старого.
Зазвонил звонок. Мгебров снова стал надевать облачение. Но когда Тиссэ подошел к колонне, царственный юноша, видимо, задал ему вопрос, не видел ли он Наталию Сац. Я этого не слышала, пространства там были большие, но как-то поняла по мимике Тиссэ, который взял юношу за руку и, улыбаясь, повел ко мне. Я, еще мало понимая, двинулась вперед, а Тиссэ закричал:
— Так вы — Наташа Сац? Что же вы молчите? Дайте я вас поцелую. А теперь… не ищите друг друга. Вот он — Черкасов.
Ко мне шел с нетвердо протянутой рукой юноша, что выглядывал из-за колонны, ему было лет девятнадцать… Моя рука не была протянута: «Как он может быть Черкасовым?» Я в молодости видела его только в острохарактерных гримах, а сейчас ему и в жизни… много лет.
Юноша в шапке Мономаха был смущен еще больше, чем я:
— Вы простите, что я к вам не подошел раньше, но думал — переживания, годы… вы совсем другая. В первый раз видел вас лет двадцать назад. Вы были такая знаменитая, столичная, в леопардовой шубе, а сейчас… как девушка — худенькая, молодая… никак не думал…
— А я тоже никак не думала, что вы можете быть таким. Вам больше девятнадцати и не дашь.
— Так и должно быть. Иван IV короновался девятнадцати лет. Эйзенштейн проводит три серии своего фильма по всей жизни Ивана Грозного. Сейчас будем снимать коронацию.
Смущение прошло, на сердце стало даже светлее от все же приятного недоразумения неузнавания ДРУГ друга.
Когда подошла Русенька, мы разговаривали с Николаем Константиновичем дружески-просто. Он очень не любил выступать в концертах, говорил, что для этого надо иметь специальный концертный репертуар, но я убедила его спеть детям песенку «Отважный капитан», которую они полюбили. Ребятам будет так интересно услышать и увидеть киноартиста жилым на сцене.
Мы с Русей остались еще немного посмотреть съемку коронации Ивана IV. Я не знала сценария Эйзенштейна, но даже по двум-трем сценам почувствовала величие его замысла.
Было радостно. Мы оба с Черкасовым 1903 года рождения — он всего на несколько месяцев меня старше, и оба не узнали друг друга из-за «слишком молодого» вида. Он-то под гримом, а я — какая есть. И значит — я еще есть! Вспомнила, как перед отъездом из Москвы зашла за каким-то одолжением к «всесильному» тогда И. В. Нежному. Он исполнил мою просьбу, и я его, конечно, сердечно поблагодарила. А потом он позвонил кому-то в моем присутствии по телефону и сказал: «Помните, была в Москве такая Наталия Сац до 1937 года? Да, была известной. Ну что же — все проходит».
Это «была» о живом человеке свело на нет всю его любезность…
Дружеская деликатность, искренность и тепло Черкасова открыли мне в тот период жизни что-то очень важное во мне самой.
Проснувшись на следующее утро, я в первый раз не огорчилась, что так много гор кругом, сказала себе:
— Ну и пусть будут горы. Очень красивые горы!
«Капитан, капитан, улыбнитесь»
Ах милый читатель, есть ли на свете что-нибудь более замечательное, чем дети, сидящие в зрительном зале, детские лица, ожидающие выступление артиста? Для меня — нет.
Семь лет я была лишена этого счастья и вот опять выхожу на сцену, здороваюсь с ребятами, они отвечают мне дружно, как будто и не прерывался наш любимый разговор о театре и музыке, как будто это — мое привычное в Москве, а не первое в Алма-Ате…
И здесь ребята меня мгновенно ощутили «своей»: затихают, когда говорю я, отвечают, когда я их спрашиваю, смеются — все смеются, когда шучу.
В зале полно детей, есть и взрослые: секретари республиканского ЦК комсомола, руководители народного образования и искусства.
За кулисами уже собрались все объявленные в афише артисты.
Скверно только, что Николая Константиновича вызывают на важное выступление по радио, и он просит его выпустить первым. Конечно, лучше бы Черкасовым завершалась наша программа, но раз надо — выпущу его первым. Пришел он на концерт за час до начала и волнуется даже больше меня. А может быть, за меня? Сейчас, когда я говорю с детьми, уже начала концерт, он стоит в кулисе и, верно, больше всех понимает, что я сейчас чувствую. Надо кончать вступление и объявлять Черкасова, а то опоздает на радио.
— Дорогие ребята! Сегодня на первом детском концерте в Казахстане выступит ваш большой друг народный артист СССР Николай Константинович Черкасов. Когда он был совсем юным, он играл в Ленинградском театре юного зрителя, очень любит ребят.
Все хлопают. Николай Константинович выходит к рампе и поднимает руку, наверное, сам хочет объявить, что будет исполнять, хотя мы условились, что объявлю я. Передумал?
— Дорогие ребята, — говорит Николай Константинович, и голос его дрожит, — дорогие ребята, я ceгодня вместе с вами переживаю огромную радость. Наталия Сац снова вышла на сцену. (Неужели… разревусь?) Вот я приехал в ваш город и удивился -у вас нет Детского театра. Я пошел к руководству и сказал: это неправильно, детям обязательно нужен свой театр. А сейчас, дети, к вам приехала Наталия Сац, и я верю, у вас будет театр, дети. (Ну что он делает, это же нельзя говорить на концерте, который я сама организовала!)
Включаюсь в его речь твердо, может быть, даже сурово:
— Конечно, мы все вместе постараемся организовать театр для детей в Алма-Ате. А сейчас начнем первый детский концерт: Николай Константинович забыл, что через полчаса он уже должен выступать по радио и у него нет больше времени. А сейчас… — почти кричу, как присяжный конферансье перед «козырным» номером, — песенки из кинофильма «Дети капитана Гранта», слова Лебедева-Кумача, музыка Дунаевского, исполняет сам Паганель — Николай Константинович Черкасов. (Ой, какой он нервный! Аж белый весь стал! Вот она — подлинная душа артиста — все за всех переживает.)
Пианист лихо играет вступительные такты, Николай Константинович начинает:
«Жил отважный капитан, Он объездил много стран И не раз он бороздил океан…» Черкасов вдруг останавливается, берется правой рукой за голову, смотрит в кулису по-детски растерянно:
— Я… забыл. Простите… забыл. Можно сначала? Снова вступительные такты и снова после «бороздил океан» остановка, растерянность, пауза.
«Неужели завалится мой концерт? — мелькает внутри. И как рукой сняло эмоции воспоминаний, всякие вообще. — Я — на своем посту, должна вывозить». Выскакиваю вперед, говорю весело:
— Вы прекрасно понимаете, ребята, что Николай Константинович ничего не забыл, а просто хочет проверить, знаете ли вы эту веселую песню наизусть и хорошие ли вы товарищи, поможете ли, если нужно, другу в беде. Так вот, если Николай Константинович опять запнется, — подпоем ему все вместе, хорошо? Я остаюсь тут за дирижера (Черкасов смотрит на меня, как на волшебницу, и начинается вокальный диалог со зрительным залом).
Черкасов.
«Жил отважный капитан, Он объездил много стран И не раз он бороздил океан» (снова заскок).
Дети (громко, ликующе).
«Раз пятнадцать он тонул…»
Черкасов (с восторгом).
(это очаровательное черкасовское «нo», маслом по сердцу, а жест длинных пальцев так ироничен и выразителен).
Ни разу даже глазом не моргнул…» Дети.
Черкасов (показывая рукой — «правильно»).
«И в бою Напевал он всюду песенку свою…» Черкасов и все зрители (лихо, хором, а я дирижирую). «Ка-пи-тан, ка-пи-тан, Улыбнитесь, Ведь улыбка — это флаг корабля, Ка-пи-тан, ка-пи-тан, Подтянитесь! Только смелым покоряются моря». Весело начался наш концерт… Дети дружно зааплодировали, я ушла в кулису, Черкасов несколько раз выходил кланяться, посматривал на меня благодарными глазами, прошептал: «Поразительно», — положил левую руку мне на плечо, но, вдруг заметив, как далеко ушла стрелка его ручных часов, огромными шагами бросился к двери.
«Царь»
Моим родным городом была и на всю жизнь осталась Москва. Мне кажется, абсолютно родной, свой город у каждого человека в жизни бывает только один. Любовь к переездам, интерес к новым местам тоже всегда со мной. Но поехать, зная, что вернешься в родной город, что он останется твоим, иметь эту свою любимую пристань, знать, что и она ждет тебя, когда уехала только на время, — этого, конечно, у меня в то время не было.
Сердечность и уважительная простота Черкасова в тот момент были мне нужны, как кислородная подушка больному, которому не хватает воздуха. Он лучше всех понимал или, вернее, чувствовал, как много я потеряла, как трудно мне начинать жизнь снова после пережитого. Он искренне оценил мое стремление во что бы то ни стало и здесь приблизить искусство к детям, отдаться работе с казахскими певцами. Он нашел подлинно товарищескую интонацию равного. С любым собеседником Черкасов разговаривал уважительно, с интересом. От Черкасова тянулись к людям теплые лучики. Его все любили, называли «царь». И это был царь из какой-то очень доброй сказки, вроде Берендея в «Снегурочке», царь, добровольно выбранный людьми искусства как самый сердечный и справедливый из их гущи.
Видела я его редко и больше издалека: его всегда выбирали в президиум, он был на вершине признания и славы. Но даже пожав его большую руку, когда он семимильными шагами куда-то устремлялся, чувствовала себя сильнее, чему-то радовалась.
Прошло дня три-четыре. Приступ печени. Когда боли утихли, чувствовала исчерпанность всех сил, слабость. Встать с постели не могла, и настроение плаксивое. Но Руся посмотрела на меня хитро: через час все будет хорошо.
Меня пришел навестить Николай Константинович в военной форме. Он держался соответственно — эдаким бравым гвардейцем. Засмеялась. Черкасов тоже. Заговорил первый:
— В войну был в ополчении, решил навестить вас в форме ополченца. Росинка сказала мне по телефону, что вы хандрите.
— Нет, мама уже опять смеется и, верно, думает по Грибоедову:
«К военным людям так и льнут…» — «А потому что — патриотки». Черкасов был бесхитростным по натуре, нам с Русей он поверил и стал глубинно прост, доверителен.
Николай Константинович был однолюб, слова «моя Нина» звучали для него песней. Он рассказал про их больную девочку, которая долго мучилась, а когда умерла, стало еще горше; он с восторгом говорил о своей теще, которой «поклонялись и академики», о ее превосходном знании английского языка. Рождение сына Андрея, его здоровье и хорошее настроение приводило его в восторг, и фразы из писем Нины Николаевны о сыне он мог повторять без конца. С детской непосредственностью он говорил:
— Надо просмотреть, что проходил в средней школе, вспомнить математику, а то если потом Андрей спросит меня и я не смогу ответить — будет скандал.
Андрею тогда было года три-четыре…
Мысль, что горе венчает людей еще больше, чем радость, была мне очень близка. Прошло больше семи лет, как я не видела своего мужа, а в сердце жил только он, и чем дальше, тем он становился ближе.
Черкасова утомляло положение «души общества», пристальное внимание, всеобщее поклонение. Он говорил искренне:
— А банкетов всяких я сейчас просто даже и побаиваюсь. «Иван Грозный» — три серии, от юноши до старца — это надо понять! Мне только об этом сейчас и думать, а «заведут»… и разъедусь по сторонам. Никак нельзя.
У нас его никто не «заводил». Поэтому нет-нет да и появлялся этот большой человек на пороге нашей комнаты.
Руся поступила в школу, стала там начальником штаба (наша общая гордость). Училась отлично, дома вечно сидела с книгами и тетрадями. Но как только появлялся Николай Константинович, учебники откладывались в сторону, и она говорила мне голосом Буратино из моей постановки в Центральном детском:
— Школа же от меня никуда не уйдет. — А потом добавляла с проникновенным серьезом: — А на Черкасова так близко смотреть, понимаешь, не в кино, не в театре, а у нас, совсем рядом — этого в жизни больше никогда не будет…
Вероятно, ее восхищенные глаза все же «заводили» Николая Константиновича. Как он ни уставал на съемках, вдруг начиналась импровизация. Однажды мы с Русей обнаружили в нашем номере чей-то чемодан с допотопными шляпами и палками. Хотели отдать дежурной, но Николай Константинович попросил этого сегодня не делать. Он вытащил сложенный шапокляк, превратил его в цилиндр; взял тросточку с металлическим набалдашником, и глаза его сузились: манеры стали высокомерно-элегантными. Он сказал сквозь зубы что-то по-английски, уже не замечая нас, прошелся по комнате, сел за стол, заложив нога на ногу, авторитетно отказал каким-то просителям, которые, хотя и не были нам видны, но, судя по его мимике, явно толпились вокруг стола. Английский лорд взглянул на часы, еще что-то изрек, как сплюнул, и, подняв голову, увенчанную цилиндром, удалился за наш платяной шкаф. Оттуда он появился веселым парнем в фетровой шляпе набекрень, с палкой, которую игриво вращал левой рукой, подмигнул Роксане и, «ощутив» нашу комнату как большой бульвар Парижа, стал фланировать в поисках приключений, напевая игривую французскую песенку.
Снова исчез за шкафом и превратился в старика — итальянского певца, собирающего в дырявую шляпу подаяние за свое хриплое пение.
Кем только ни был Черкасов в этот вечер: и немецким псевдоученым, и Максом Линдером, и Глупышкиным. Только шляпа иногда и палка помогали ему создавать этот каскад кинематографических образов с неповторимо индивидуальной походкой, рисовать образы самых разных людей.
Минут двадцать длился этот импровизированный фейерверк — кто же из нас мог в этот момент что-нибудь делать другое, как только поражаться его таланту, многообразию мгновенных превращений.
Кстати, Черкасов не знал ни одного языка, кроме русского, но неповторимое «чувство образа» и прекрасный слух делали его англо-французско-итальяно-немецкие эскизы такими верными по общему звучанию, что я, неплохо знающая языки, ловила себя на том, что он просто говорит лучше меня и я не все понимаю.
Вообще «тихо отдыхать в тихой семье» Николай Константинович не очень-то умел. В нем бурлило творчество. Поставишь перед ним чай — начинается этюд: «а если бы это был не чай». И дальше — десятки вариантов на «вкушение разных напитков», на разные характеры, разное количество выпитых рюмок.
Снова целый спектакль!
Особенно радовало Николая Константиновича, что в нашем номере стоял хороший рояль. В пении и музыке он был свой. Не зря начинал в хоре рядом с Шаляпиным.
Шаляпин был его кумиром. Он пел нам «под Шаляпина» Мефистофеля, Варлаама, Бартоло, романс «Во сне я горько плакал». Я не слышала, как пел этот романс сам Шаляпин, а Черкасова слышу внутренним слухом и сейчас. Звучание каждой согласной было подчинено целому, помогало обострению эмоционального, благороднейшей выразительности. Оказывается, Николай Константинович играл на рояле, и хорошо играл. Медленные вальсы Шопена по раскрытию музыкальной мысли звучали под его пальцами даже интереснее, чем у ряда пианистов; там, где нужна была техника, Черкасов пытался создать лишь «общее впечатление», как сам он, смеясь, говорил.
Но не всегда, далеко не всегда Черкасов мог смеяться. Он был очень разный. Однажды он пришел к нам весь в пыли и извести, с серо-желтым лицом, поджатыми губами, странно заостренным подбородком, глазами, не вбирающими окружающее. Пришел ни свет ни заря — Руся только начинала собираться в школу.
— Вы простите, я прямо с ночной съемки. Эйзенштейн изведет себя и всех нас. Я так больше не могу.
Когда он начинал нервничать, мы с Русей сразу брали особый, спокойно материнский тон:
— Просто вы устали, а у нас как раз очень вкусный завтрак. Ванна в конце нашего коридора. Рекомендую, умойтесь холодной водой — и за стол.
Какой мне сейчас, простите, завтрак? Я готов в это окно выброситься.
— Не лучше ли прежде рассказать, в чем дело?
— Он (Эйзенштейн) видит только то, что он где-то дома у себя начертил, мы для него — ожившие его рисунки. Геометрия! Схемы его мизансцен нужны ему! А я — человек, понимаете, человек, и хочу воплотить Ивана IV сложнейшей души человеком. Он требует, чтобы я стоял на коленях под прямым углом у противоположной стены и думал о тяжести моих злодеяний, вот так. (Николай Константинович подбежал к входной двери, встал на колени, прополз метров шесть к противоположной стене у окна и принял противоестественную позу.) Когда я стою так, как изогнутое дерево, как саксаул, я ни о каких злодеяниях думать не могу, думаю одно: как бы не упасть на пол, не потерять равновесие. (Он опять пополз к стене у двери, прильнул теперь к ней виском и закричал так, что соседи постучали нам в стену.) Стучите! Сколько хотите стучите, а я в этой позе теряю все задачи и плевал я на кадр, который он где-то у себя в кабинете увидел. Чем я могу оправдать эту позу? Вы — режиссер. Не заступайтесь за него или скажите, чем?
Не знаю, откуда у меня взялось тогда ледяное спокойствие. Верно, уж очень было жаль, что после ночи съемок он не может остановить своего возбуждения, надрывается, ползает на коленях, никак не войдет в свои «берега».
— Чем можете оправдать? — переспросила я. — Епитимьей. Может, Иван на себя такую епитимью наложил, — сказала я строго.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|
|