Спросила ее, что она может спеть, попросила нашего пианиста найти для нее подходящую тональность — тогда у нас уже и хороший пианист был. Зазвучали вступительные аккорды, Катя запела:
«Живет моя отрада
В высоком терему,
А в терем тот высокий
Нет хода никому…»
Как это получается? Выйдет такая вот избитая жизнью девчонка, которая за секунду до этого и рот раскрыть боялась, и вдруг властно переносит вас в другой мир, другую жизнь, и видите вы только этот терем, эту «отраду», того, кто ее любит, и начинаете волноваться за него, добьется ли свидания…
«Приду я к милой в гости
И брошусь в ноги к ней,
Была бы только ночка,
Да ночка потемней,
Была бы только тройка,
Да тройка порезвей…»
Вот и помчались мы на этой тройке, забыли, где находимся. Что там слова! То, как Катя пела «Приду я к милой в гости и брошусь в ноги к ней…», словами все равно не передашь. Мир чужой любви на мгновение стал нашим, и музыканты удивленно переглянулись.
Катя, как и Михай, пятнадцать-двадцать концертов потрясала нас и публику, но так и осталась «звездой» одной песни. Потом Катя вернулась в мир большой жизни и стала хорошим трудовым человеком. Много позже я встретила ее в Москве, обняла она меня, сказала, что работает шофером, дочку свою Наташей назвала. Кстати, она сейчас у нас в театре помрежем работает.
Наш драмджаз помог многим. Позвольте вспомнить еще только одного — Васю.
Драмджазу были отведены в клубе три репетиционные комнаты. Все время мы работали над новым репертуаром. Я часто вела репетиции за пианино, сама аккомпанировала, заменяя подчас пояснения музыкой.
Помню, однажды мы репетировали с Нелли П. Я сидела за роялем. Время шло к вечернему отбою, Нелли требовала более быстрого темпа и твердила: «Главное, играйте быстрее». На что я ей строго ответила: «Главное, пойте чище». Произошла небольшая пауза, вдруг дверь отворилась, и на пороге появился незнакомый парень высокого роста, в бушлате второго срока, с лицом, вымазанным сажей:
— Вы… главная здесь Наталья? — спросил парень.
— Боже мой, не дают сосредоточиться, — пискнула Нелли.
— Что вы хотите, товарищ? — строго перебила ее я.
— Хочу… до джазу.
— Вы музыкант?
— Ни…
— На каком-нибудь музыкальном инструменте научились сами играть?
— На трубе.
— Хорошо играете?
— Ни, плохо.
С язвительностью признанного дарования Нелли произнесла:
— Завидная откровенность.
Я очень не любила этих ее выходок и продолжала разговаривать с парнем, который вызывал у меня жалость: явно попал сюда недавно и чувствует себя плохо.
— У нас хорошие музыканты, их много, принять вас в джаз, если вы не музыкант, невозможно. Или вы еще что-нибудь умеете делать?
— Спивать могу.
— Хорошо поете?
— Ни, плохо, — признался парень, готовый расплакаться.
Чтобы как-то его утешить, я спросила, какие песни он поет. Он назвал несколько, в том числе русскую народную «Метелицу», ноты которой стояли у меня на пюпитре.
— Ну что ж, если вам так хочется «до джазу» — попробуйте мне спеть. ' Идите сюда ближе, я вам проаккомпанирую.
Пока парень застенчиво подходил к пианино, Нелли шептала мне в ухо, что ее удивляет мое стремление собрать всех «подонков» в наш уже зарекомендовавший себя джаз. Я заиграла вступление, Нелли демонстративно пошла к дверям, парень запел:
«Вдоль по улице метелица метет,
За метелицей мой миленький идет…»
Уже с первых нот было ясно, что у него сильный красивый голос с той особой украинской сочностью, которая с детства была мне так близка в пении моей мамы и народных певцов, которых отец собирал в селе Полошки. Во время пения стало понятно и то, что парень музыкальный. Но когда он спел по второму разу «Дозволь наглядеться, радость, на тебя…» и легко и просто взял заключительные верхние ноты, даже «до» третьей октавы, у меня все дрогнуло внутри. Голос-самоцвет, настоящий драматический тенор!
Нелли, которая уже вышла было за дверь, услышав эти верхние ноты, мгновенно вернулась, и когда ее злое личико возникло снова в дверях, я получила еще одно подтверждение: с парнем нашему джазу повезло.
— Как вас зовут, сколько вам лет? Расскажите мне все о себе, садитесь на стул рядом.
— Лет мени двадцать один, звать Василий, фамилия Гура, деревенский, из-под Одессы. Учился в железнодорожном, потом был призван. Маты верно говорила: «Будешь лениться — счастья не увидишь».
— Баловали вас очень?
— Эге, баловной я. (Вздох, пауза.) На два года сюда угодил.
Произношу строгие слова, делаю «педагогическое» лицо, а в сердце — радость и ликование. Но сердце скрыто за теплой курткой, а наставления мои вызывают горькие и обильные слезы парня, из-за чего лицо его делается чище и открываются «карие очи».
— Значит, до джазу не возьмете? — спрашивает он горестно.
— Решим завтра. Может, и возьмем. Идите сейчас в свой барак спать, завтра на работу, как положено, потом вымойтесь хорошенько и в обеденный перерыв приходите сюда ко мне.
Лицо парня озаряется белозубой улыбкой, и он исчезает. Стоит ли говорить, что на следующий день он был снят с земляных работ, переведен в домик к нашим музыкантам, переодет, словом, «пришел до джазу».
Музыке он нигде не учился, поэтому, как говорили остряки, «Наталия Ильинична открыла для Василия Гуры индивидуальную консерваторию». Да, открыла. Он этого стоил. Кроме моих помощников, которые учили его музыкальной грамоте, учили хорошо говорить по-русски и читать стихи, я занималась с ним два раза в день пением.
Первый концерт, в котором Василий Гура в сопровождении нашего оркестра исполнял «Метелицу» и ариозо Ферфакса из «Гейши», произвел фурор. Но так как репертуар певца рос, а популярность — еще быстрее, поползли фантастические слухи: «Он — итальянец, она (это я) его там обнаружила, завезла в Москву, а теперь попросила его сюда выслать, чтобы после окончания своего срока всю Италию удивить, разработав его голос для первых партий в итальянской опере».
Нелли попросила меня сделать ей с Васей опереточный дуэт, но ее поверхностные способности (немного пения, больше танцев и пикантность) не выдерживали сравнения с настоящим оперным голосом Василия. Так этот дуэт и не получился. А Вася был к тому же и красивым хлопцем. Когда он пел украинские, русские, итальянские (!) песни, женщины лагеря толпились за сценой, чтобы хотя бы сказать ему «здравствуй, Вася» и посмотреть на него вблизи. На свой успех у женщин он не обращал никакого внимания, ему важно было «научиться хорошо спиваты». Тяга к музыке была у него огромная. За год работы мы приблизили его даже и к оперным ариям.
В лагерь близ Рыбинска два раза приезжала моя дорогая мама, приезжала дочка, приезжал сын Адриан. Одет он был в свитер-коротышку и хорошую курточку, из которой давно вырос… Почему?
— Как ты не поняла, мамочка, я надел все то, что ты сама мне прежде дарила. Это же важнее всяких там мерок. Все у меня есть, ты не волнуйся, а сейчас захотелось… поближе к тебе мыслями, понимаешь?
Мои родные были довольны, даже горды, что и здесь я что-то придумываю, что у меня горят глаза.
Вытаскивать из недр человеческих «хорошее», глубоко спрятанное, даже от них самих, нести радость слушателям и зрителям после их работы на «Волгострое» — все это давало ощущение, что какую-то пользу я здесь приношу.
22 июня 1941 года радио принесло страшное известие: гитлеровские войска напали на Советский Союз.
Война… Что-то будет с родной землей нашей? Сердце сжимается от страха за всех, за самое себя…
Но не зря говорят: «Пришла беда, отворяй ворота». Через некоторое время умерла моя мама. Я ощутила почти физически, как мостик, незримо построенный мамой между Москвой и мною, между моим настоящим и будущим, сломан. Прочитав известие о смерти мамы, рухнула на пол, долго не могла прийти в сознание.
Всенародное горе — война — еще больше сплотило наш коллектив, дало ощущение нашей возросшей нужности. Теперь нас ждали не только в других лагерях, но и в госпиталях. Нас направляли выступать и в воинские части.
«Нет, не знаешь ты, Гитлер, славянской породы,
Не понять палачу душу вольных людей.
Не согнутся славянские наши народы
И не будут лежать под пятою твоей…»
Когда мы с Сашей Шитовым и оркестром исполняли эти стихи, почему-то сразу объявляли воздушную тревогу. Некоторые наши музыканты даже просили меня:
— Наталия Ильинична, пожалуйста, не пугайте сегодня Гитлера. Опять бомбить будет.
Но мы и «пугать» продолжали и об утверждении радости жизни и ее конечной справедливости в своих выступлениях не забывали.
Организовав непривычное — драмджазоркестр, я все же больше всего любила в нашем репертуаре то, что имело отношение к главному в моей жизни -стихи «Отец и сын» А. Твардовского и «Девочка». Виктор Ефимов откопал эту «Девочку» в воинской многотиражке, а может, и сам сочинил, не знаю. Почувствовав к себе доверие, увлекшись такой неожиданной для него большой работой, как руководство нашим оркестром, он обнаружил редкую музыкальную одаренность. Написанная им музыка к «Девочке» покоряла силой темперамента, ритмической стремительностью; у меня было ощущение, что этими стихами — знаю, зачем и кому, — хочу оказать что-то самое сокровенное, что можно бы выразить словами: «Ребята! Сейчас, в эти тяжелые годы, я сердцем с вами». А стихи, о которых пишу, вот они:
«Дорога желтая струится,
А в небе жаворонков звон.
На запад на рысях стремится
Кавалерийский эскадрон.
Бежит дорога метр за метром,
Мелькнула церковь, дом, амбар,
Несутся кони легче ветра,
На самом быстром — комиссар.
В нем битвы жар не угасает,
Он вновь отряд с собой увлек.
Вдруг видит — девочка босая
На перекрестке двух дорог.
Стоит, в ручонках хворостинка,
Убог и неказист наряд,
На бледных щечках — ни кровинка,
И губы тонкие дрожат.
Дорога желтая струится
Между холмов, между полей,
А он глядит и не стыдится
Внезапной нежности своей.
Сошел с коня — стоит под елью
Пред этой девочкой чужой…
Он гладит русую головку
И хочется ему обнять,
Поцеловать сынишку Вовку
И дочь Марину приласкать.
Охваченный мечтой отцовской,
Он поднял девочку в седло,
И снова русую головку
Он гладит нежно и тепло.
И девочка уже не плачет
На перекрестке двух дорог,
А кони боевые скачут
К крыльцу у крашеных ворот.
Не сердитесь, что я задержала ваше внимание, приведя половину этого нехитрого стихотворения. Меня оно волнует и сейчас, когда вспоминаю, как слушали «Девочку» в те годы, требуя повторить, и как я грустила среди этих людей, этого джаза по ребятам Москвы и театру для детей…
В 1975 году в Московском государственном детском музыкальном театре я была автором и главным режиссером театрализованной программы «За Родину с песней».
Программа эта получила множество наград: она сыграла большую роль в присуждении театру премии Ленинского комсомола, как режиссер я получила за нее первую премию на фестивале «Театральная весна — 1975», Золотую медаль ВДНХ уже в 1977-м. В этой программе, как и в 1941-м, в серой каракулевой папахе и в шинели я исполняла с оркестром «Отец и сын» и «Девочку» с музыкой Виктора Ефимова.
Вблизи нашего лагеря был расположен аэродром одной из частей авиации дальнего действия. Получили мы указание выступать и там. Очень нас там ценили. Помню, начальник лагеря сообщил нам:
— Звонил комиссар аэродрома, полковник Смирнов. Снова просит вашего выступления сегодня. Уважим?
Отвечаем радостно:
— Мы всегда в боевой готовности, гражданин начальник.
Уточняем программу, с азартом репетируем, собираемся, погружаемся в закрытую автомашину. Конвоир Вася ликует вместе с нами.
И вот наш джаз, пообедав уже во второй раз сегодня, на сцене залитого огнями Дворца культуры. Открывается занавес. Сотни блестящих глаз и приветливых улыбок встречают нас. Среди зрителей — первые Герои Советского Союза, люди беспредельной храбрости, награжденные боевыми орденами и медалями.
В оркестре звучит фантазия на темы песни Матвея Блантера «В лесу прифронтовом», Саша бисирует «Катюшу» (хорошо он ее исполнял!), Рая А. поет русские народные песни, Нелли — «Без женщин жить нельзя на свете, нет!» (шикарный номер с двумя партнерами поставила я ей), мы с Сашей играем музыкальный скетч, танцуем «Молдавеняску», Вася Гура бисирует «Влюбленного солдата»…
Большой и разнообразный у нас репертуар, есть просто талантливые исполнители. В заключение, одетая в шинель, я исполняю с оркестром стихи Семена Кирсанова и по просьбе присутствующих «Отца и сына». Звучат со сцены музыкой слова А. Твардовского:
«Страна моя! Земля моя!
Одна родня! Одна семья!
В суровый час судьбы своей
Ты стала мне в сто крат милей.
В сто крат сильней тебя любя,
Встаем с оружьем за тебя.
Встают отцы и сыновья,
Страна моя, семья моя!»
Концерт окончен. Он длился больше трех часов. Буря аплодисментов, летчики аплодируют нам стоя.
…Засыпаю с радостным сердцем. Меня не лишили самого для меня главного: права на творчество, ощущения, что нужна, гордости за людей, ставших и в этих условиях единым коллективом. Они, одаренные, еще будут нужны нашей стране!
Виктор Ефимов, Василий Гура, Александр Жуков обратились к командованию с просьбой вернуть им доверие, разрешить отправиться добровольцами на фронт. Их просьбу удовлетворили.
Примерно в это же время навсегда покинула лагеря и я.
Пароход «Ленин»
«Наталия Ильинична Сац, „тетя Наташа“, основатель детского театра! Вы, наверное, меня уже не помните — „актрису“ и „балерину“ вашего детского театра поселка Переборы Рыбинского района Ярославской области. А может быть, помните? Я играла Вторую елку в новогоднем спектакле про пограничников и немецких парашютистов, высадившихся в лесу. Там еще в конце выходил на сцену живой пограничник с настоящей собакой…
Не знаю, читает ли Наталия Сац в Москве «Ленинградскую правду». Боюсь, что нет. Боюсь, что она не вспомнит меня, а таких детских театров, как наш, в ее жизни наверняка было немало. Но для нас, поселковых ребятишек, она навеки останется одним из самых святых воспоминаний нашего военного детства…
В центре поселка стояли два самых больших и красивых здания — фабрика-кухня и клуб. Вот в этот-то клуб однажды и собрали всех учащихся единственной местной школы со второго по пятый класс. На сцене за красным столом сидела наша директор школы, а рядом с ней — худая, костлявая женщина с крашеными желтыми волосами. Директор сказала, что тех, кто хорошо учится, сейчас будут принимать в детский театр.
Я была «круглой отличницей», и меня вызвали первой. Костлявая тетя села за рояль и сказала: «Девочка, в чем ты хочешь участвовать?» — «Во всем!» — сказала я. Она посмотрела на меня секунду, потом спросила: «Стихи читать умеешь?» — «Да!» — сказала я уверенно и начала без запинки: «То не дворец среди листвы меж елей и ветвей…» «Хватит, — сказала она. — Теперь станцуй». Этого я не делала никогда. Только видела, как девочка Лена из деревни Поповка однажды танцевала русскую и напевала при этом: «Николай, давай покурим, Николай, давай покурим, Николашечка». Она заиграла что-то на рояле, но это был не «Николашечка», и я остановила ее. «Я буду сама и петь и танцевать», — сказала я. Тетя повернулась ко мне на круглом рояльном стуле и уставилась на меня изучающими, но нестрашными глазами.
Меня приняли «во все».
Так я познакомилась с Наталией Ильиничной Сац. А вместе с нею — с прекрасным миром искусства. Мы ставили многоактные спектакли с балетом и хором, инсценировали стихи и песни…
А потом, когда в доме засыпали, я садилась писать свою первую в жизни пьесу — символическое действо «Явление Весны». После спектаклей Наталии Сац, в которых разговаривали елки, заборы, весла и собаки, писать мне было легко, я старательно исписывала полупечатными буквами серые листы оберточной бумаги».
Двадцать первого августа тысяча девятьсот сорок второго года я снова стала вольной, но еще без крыльев.
Предложили остаться режиссером Центрального клуба в Переборах, около Рыбинска. Здание новое — дворец культуры. Сцена большая, удобная. Но… самодеятельность!
На страницах «Ленинградской правды» 8 марта 1967 года поэтесса Нина Королева вспомнила, как она играла… Вторую елку в маленьком детском театре, который я там организовала. Да, да! В том детском спектакле был целый лес из детей. В пьесе, которую тогда я написала, помню, как «елки русской земли» помогали советским воинам бороться с врагами. Помню остроконечные их зеленые шапочки и маленькие еловые ветки на них, зеленую марлю, закрывавшую лица и переходившую в балахоны со все увеличивающимися зелеными ветками. Самые большие густые еловые ветки опускались, когда надо было прятать партизан, поднимались, когда под ними прятались враги — содержание пьесы помню смутно.
Успех был грандиозный, потому что по моей просьбе среди действующих лиц появлялся настоящий пограничник в полной форме со служебной собакой. Умная красавица была эта собака! Нюхая землю, она приводила пограничника в то место, где под ветвями елок в этот момент укрывались враги. В то время как другие елки незаметно окружали их (они же были живые елки, в зеленых тапочках!), собака подводила пограничника к месту укрытия врагов, елки поднимали ветки кверху, собака радостно лаяла, а затем «разоблаченные», подняв руки кверху, шли вслед за знаменитой собакой и пограничником. А замыкали это торжественное шествие «елки русской земли».
В моих спектаклях всегда была музыка — целый самодеятельный оркестр авиации дальнего действия, с которым я тоже была в творческом контакте, гремел победу, и юные зрители были нашим спектаклем очень довольны.
Неподалеку находилась в то время и воинская часть артиллеристов-зенитчиков. Капитан Алесин попросил меня «поднять» там культработу. Поставила отрывки из «Свадьбы в Малиновке» Бориса Александрова, инсценированные песни и обнаружила много красивых, звучных голосов. Отобрали восемьдесят человек и создали мужской хор зенитчиков, хороший хор! Работали мы каждый вечер, горячо, с любовью. Были там и школа зенитчиков и лазарет для получивших ранение и только-только выздоравливающих. Всем им хотелось петь. Репертуар у нас был большой. Двух-трехголосные хоры, хоры с солистами пели, радуя участников и публику. Я была там «за всех»: подбирала репертуар, переписывала ноты, репетировала.
Во время репетиций слушались меня свято. Что я еще не совсем вольная, было забыто полностью. Авторитет непререкаемый.
Да! Интересно у нас получалось. В своем деле я была прежней…
На концертах нашего хора на большой сцене — посередине рояль «Блютнер», за ним — выстроившиеся по голосам зенитчики. Затем появлялась я в длинном платье, садилась за рояль и дирижировала хором, одновременно ему аккомпанируя.
Однажды после дневного концерта я чуть было сознание не потеряла: узнала, в зале сидел Александр Васильевич Александров, прослушал весь концерт и ушел, не сказав мне ни слова. Оказывается, он вместе со своим всемирно знаменитым Красноармейским ансамблем песни приехал в тот день в Переборы. Афиш не было, потому что Александр Васильевич дал согласие только на два вечерних концерта, билеты уже распределены, а узнали бы заранее об этих концертах, ажиотаж поднялся бы страшный. Огромной любовью и популярностью пользовался хор под управлением Александрова.
Вечером я как штатный режиссер этого клуба помогала в технических делах. Помню, стояла в правой кулисе, когда огромный хор и оркестр — все в военной форме — вышли на сцену. Потом слева, в военной форме, появился Александр Васильевич Александров. Все в зрительном зале встали, бурные аплодисменты. Два молодых летчика вдвоем еле держат огромный букет красных, белых и чайных роз; Александров берет охапку роз из этого букета, кого-то ищет глазами и, увидев меня в правой кулисе, идет через всю сцену ко мне… Не может быть?! Но вот он уже почти рядом, кто-то выпихивает меня вперед, Александров протягивает мне розы, говорит громко:
— Слышал сегодня хор зенитчиков под вашим управлением, Наталия Ильинична. Это замечательно! Спасибо.
Я ошалела, розы плохо держатся в руках, кто-то мне их поднимает, мертвая тишина, как в те моменты, когда под куполом цирка проделываются «опасные номера»…
Год, что прожила в Переборах, был какой-то чудной. Жила в двухэтажном доме с весьма пестрым населением. В длинном коридоре много было дверей… У меня в комнате — рукомойник, кровать, стол, стулья и печка. С ней у меня отношения никак не налаживались. В искусстве театра и музыки многое умела, начатое горячо доводила до радостного конца, но топить печку было для меня мукой: то мерзла, то угорала, «взаимопонимание» не устанавливалось.
Каждый, кто жил в нашем доме, получал и землю для огорода. Но если преодолевать моральные тяжести кое-как удавалось, то физические — ни в какую. Сделав с помощью своих питомцев по самодеятельности грядки (почему-то они получились косые), посадив картошку, морковь, капусту, я надрывалась, притаскивая одно-два ведра для поливки.
Правду сказать, плохо я чувствовала себя в том году, но веры не теряла. Писала, просила, доказывала, что могу и должна приносить пользу в профессиональном театре. А значит, надеялась…
На кого подействовало мое письмо? Кто отозвался? Так и не знаю, но спасибо ему!
Однажды самый важный в Переборах начальник вызвал меня и объявил, что мне разрешено поехать в Москву, увидеть дочь и, если я захочу, взять ее в то место, куда получу назначение для работы по специальности, в профессиональном театре. Начальник дал мне пропуск на въезд в Москву и недельное там пребывание. Не верила глазам своим, захлебывалась от счастья, садилась, вставала, читала и гладила волшебный пропуск…
Москва… Театр… Дочь… Москва…
В Переборах не существовало тайн. Здесь знали о каждом все и даже больше того. Когда я с сияющими глазами бежала от начальника домой, всем уже было известно: уезжает в Москву.
Прибежала, поцеловала свой пропуск, завернула в белую бумагу, заперла в ящик, посмотрела в окно на чахлые ростки картошки, на мой незадачливый огород и стала в голос хохотать от радости, что скоро не увижу этой комнаты, не буду зависеть от своего жалкого «урожая», от печного дыма и холода. Как сельскохозяйственный работник я себя явно не оправдала и смеялась над своей неумелостью на этом поприще, мысленно повторяя слова: «Работать по специальности, работать по специальности…» Неужели это сбудется?
Да, надо забежать к Анне Егоровне, молочнице, подарить ей что-то на память. Ведь только она брала меня «четвертой» в свою семейную кровать, когда было невмоготу страшно и одиноко. Схватила какие-то бусы, рубашку и пошла к двери, но она сама открылась: меня вызывали в клуб для получения премии за работу.
Да, мне сегодня везет!
Через два часа рядом с заветным пропуском в Москву лежал билет на пароход «Ленин» в каюте «люкс». Осталось мало денег? Ерунда. Пусть стоит сколько угодно, а поехать в «люксе» мне необходимо. Позади больше двух тысяч дней — шесть лет — этапных теплушек, бараков, жизни под конвоем. Пароход «Ленин» вернет меня в Москву, любимую, единственную. Пароход «Ленин» вернет меня в настоящий театр. И — к дочке. Какие там деньги! Нужны, важны, драгоценны только пропуск и билет.
Провожать меня некому, да и зачем? Вдруг что не так скажут, не так посмотрят и вспугнут мое ликование. Вещей у меня нет — то немногое, что было, раздарила. Есть билет и пропуск!
Пристань. Волга. Пароход!
«Ах ты, Волга, ждать не долго…». Ждала долго.
Ну и роскошная у меня каюта — из двух комнат: спальня и гостиная. Мы отчаливаем. Прощай, Рыблаг, скорее «полный вперед», к Москве.
Не могу сидеть на месте, ложусь то на одну, то на другую кровать, скачу на кресле. Бегаю по своим комнатам, по палубе, лестницам, бегаю от счастья, что могу бегать, что сняты загородки тюрьмы, лагерей, зон. Все, что можно другим, можно и мне. И даже… снова ходить по Москве!
Мастер Мейерхольд
Пароход причалил, и вместе с другими пассажирами я оказалась на речном вокзале, потом на улице Москвы. Меня никто не мог встретить; мама умерла, дочь в детском доме, сын ушел добровольцем на фронт, муж… Нет, я не думала о ранах. Это была первая, еще так недавно казавшаяся несбыточной и сбывшаяся сегодня мечта. Я снова в родной Москве. Вот! Подошвы соприкасаются с московским асфальтом. Этого не было уже шесть лет, и каких лет!
Рядом шагают москвичи. Хочется улыбнуться каждому из них, сказать что-то сердечное. Вот Белорусский вокзал, вот началась улица Горького… Почему Москва стала такой тихой? Многие в эвакуации. Война. Куда идти? Куда? Конечно, на площадь Свердлова.
Вот он. Центральный детский театр. Что может быть важнее этого даже и сейчас? С трепетом вхожу в дверь…
Как часто из разных мест, где была в эти годы, мысленно переносилась сюда. Сюда! Подхожу к желтой стенке в раздевалке, глажу ее рукой. Стеночка! Помнишь, как раньше тут было красиво? Басни Крылова многокрасочно жили здесь, родились они, помнишь, под кистью Рындина. И был чудесный шум детских голосов!
Театр, ты не скучаешь без меня, как я без тебя?
Надо идти дальше. Куда? В дверном стекле вижу что-то тощее и лохматое. Это я? Куда? В парикмахерскую. Я в Москве. Это праздник, и зачем вызывать своим видом жалость? Свернуть в Копьевский и по Пушкинской вверх, там много парикмахерских.
Иду, и мелькают обрывки далекого… «Капустник» в Центральном доме работников искусств, милая карикатура «Шествие московских театров». Впереди — Станиславский, Немирович-Данченко, Мейерхольд, потом Таиров, Симонов, Попов, Завадский, а в конце с игрушечным автомобилем на веревочке — я, и подпись: «Детский Сац»…
Как много приходилось здороваться раньше, когда шла по этой улице, а сейчас… никто не помнит.
Кузнецкий мост. Парикмахерская. Уже включили электричество. Как тускло оно сейчас горит. Посетителей немного, можно сразу сесть на тот вон пустой стул. Какое у меня стало изможденное лицо и грустные глаза! Московские зеркала правдивы. Я чужая всем и даже… себе самой. Хорошо, что там, откуда приехала, не было зеркал — такую себя не знаю.
Кто-то подошел к стулу. Поворачиваюсь. Позади меня высокий, худой мастер в коротком белом балахоне. В его облике что-то верблюжье. Большой тонкий нос, большие губы, какой-то знакомый профиль. Кого он мне напоминает? Впрочем, свет горит так тускло, любая гофманиада приходит на ум.
Слышу голос мастера из-за моей спины:
— Что будем делать?
— Подстригите и завейте меня, пожалуйста. Из-под больших ножниц летят клочья волос.
— Вас постричь, как вы носили в тридцать седьмом году, Наталия Ильинична? — вдруг раздается над моим ухом.
Не может быть. Откуда он меня знает. Галлюцинация слуха. От волнения. Так давно не была в Москве.
— Подстригите, пожалуйста, как сейчас носят. Как хотите…
Конечно, все это показалось. Уже начал завивать. Щипцы пышут паром, стучат и лязгают.
— Давид в Москве, Наталия Ильинична?
Ну что за черт, неужели действительно знакомый? И вдруг голос из кассы:
— Тут недоразумение. Мейерхольд, подойдите на минуту.
— Простите, — говорит мой парикмахер, кладет щипцы и идет к кассе.
Что она сказала? Фамилию точно не расслышала, но по ассоциации… Ну, конечно, он похож на Всеволода Эмильевича. Лицом, манерой, походкой. Но много моложе!
Парикмахер возвращается и, орудуя щипцами, говорит мне тихо в ухо:
— Я — родной племянник Всеволода Эмильевича. Он — в заключении, подробности неизвестны. Великий был человек — не потому, что я в родстве… Нам тоже помогал.
Пауза. Когда он замолкает, кажется, что и не говорил. Странный какой-то. Он переходит завивать на другую сторону, говорит в другое ухо:
— Хорошо, у меня ремесло в руках. Существую. — Снова пауза. — Пожалуйста, Наталия Ильинична.
Привычным жестом он смахивает с моих плеч и шеи обрезки волос длинной щеточкой. Зеркало отражает аккуратно завитые волосы и мои большие встревоженные глаза. Все же это не на самом деле. Мистика из сказок Гофмана. Мейерхольд и… парикмахерская. Расплатиться и скорей выбежать на свежий воздух.
С карточкой в руках я иду к кассе и читаю: «Стрижка — два рубля, завивка — пять рублей», а наверху: «Мастер — Мейерхольд».
Помните? Всеволод Эмильевич подписывал свои постановки именно так: «Мастер Мейерхольд».
Новеллы поджидали меня за каждым углом, прямо-таки прыгали на меня.
Что тот парикмахер был Мейерхольд — сомнений не могло быть. Тот же удивительный, как на изображениях египетских фараонов, разрез глаз, что-то верблюжье в посадке откинутой назад головы…
И вот однажды, уже в 1969 году, в Детский музыкальный театр ко мне пришла девушка. Высокая, с тем же разрезом глаз и «верблюжинкой» в посадке головы.
— Очень хотела бы работать в этом театре парикмахером.
— Ваша фамилия?
— Мейерхольд Людмила. Мой папа говорил, что однажды вас причесывал.
Людмила Мейерхольд работала у нас. Заведовала гримерным цехом.
Мамины коробочки
Шагаю по Москве радостно, шагаю к своему детству. Вот Зоологический сад, теперь кверху по Красной Пресне… Вот здесь, если свернуть направо, — Малая Грузинская, где мы жили вчетвером: мама, папа, Ниночка и я, так долго, так хорошо — все вместе. Налево переулками выхожу к Большому Предтеченскому, где жила с Ниночкой и мамой. На втором этаже серого домика, рядом с Обсерваторией. Мама жила там и потом, когда папы и Ниночки не стало, а я была далеко…
Вот уже я в родном переулочке, миновала возвышающуюся простотой своей церковь Иоанна Предтечи; прохожу мимо одноэтажного серого домика, где был Комитет партии большевиков еще в Февральскую революцию, вхожу во двор, где стоит деревянный двухэтажный флигель, звоню в квартиру номер четыре. Мамины соседи, их фамилия Решетовы, встретили меня радушно. В маминой комнате уже живут другие, но у них стоит мамин диван — золотисто-облезлый, с турецким рисунком, любимый диван моего детства. Именно там, под сиденьем, хранились мамины коробочки-реликвии, дневники… сейчас она поговорит со мной!