Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Новеллы моей жизни. Том 1

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Сац Наталья Ильинична / Новеллы моей жизни. Том 1 - Чтение (стр. 25)
Автор: Сац Наталья Ильинична
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


— Слушала и диву давалась. До чего ты, батюшка, умен, до чего учен!… Только если бы я обо всем, о чем ты тут понаписывал, когда на сцену выхожу, думала — я б и роль забыла.

Раздался смех, конечно, необидный: уж очень искренне, с какой-то ей одной присущей интонацией Екатерина Павловна это сказала, но Константин Сергеевич постарался развеять некоторую неловкость:

— Вот пример самобытного дарования, масштабы которого исключают необходимость в каких бы то ни было теориях. Но большинству актеров…

Почти хором мы все подтвердили, что большинству его система дает золотой ключ — мы действительно так считали.


Кроме этого большого мира в Барвихе были у меня и милые маленькие мирки, которые всегда появляются на отдыхе. Ела я в своей комнате, потому что печень моя требовала жесточайшей диеты. Так обидно! В меню стояло столько всего вкусного, а мне носили протертый суп и изо дня в день овсяную кашу. Жалела меня только молодая буфетчица Машенька, с дочкой которой я завела большую дружбу.

— Когда будет у тебя время, — нередко говорил муж, — заходи посмотреть, как идут дела в моих «театрах», хорошо? — Так в шутку называл Вейцер магазины и «торговые точки».

Поблизости были только ларьки. В одном из них сидел розовый, сероглазый юноша с белозубой улыбкой, и, так как торговлей он отнюдь не был утомлен, иногда я вела с ним такие диалоги:

— Здравствуйте, скажите, что хорошего есть у вас в ларьке?

— Ларешник, — отвечал он, высовываясь из деревянного окошка почти до половины.

— А как вас зовут?

— Звали Ванюшей. — Чудесная улыбка, я покупаю какие-то ненужные мне нитки — он очень доволен.

Мне нравилось пошутить с милым ларешником — нередко я покупала у него мелочи, и однажды спрашивала уже не я, а он.

— Интересуюсь узнать, вы в девушках или при муже?

— При муже.

— А чем он, если не держите в секрете, занимается?

— Он тоже работник торговли, как и вы.

— Где торгует?

Говорить, какой пост занимает Вейцер, в этой ситуации бестактно. Маленькая пауза.

— Муж мой торгует где придется, в общем — везде.

— Значит, вразнос, вручную — ну, мне в ларьке сподручней.

Надо было видеть восторг Вейцера, когда он почувствовал себя «ручным торговцем», торгующим пирожками или пряниками «вразнос», где придется. Он обладал прекрасным чувством юмора, доверие друг к другу у нас с ним было абсолютное, и мы были очень счастливы. Хорошо бы быть всегда такой же счастливой, как тем летом.

Но кто-то из великих сказал: «Всегда — это спутник с неверным сердцем». Почему-то очень часто вспоминала эпизод перед закрытием сезона Центрального детского того года.

На спектакле «Негритенок и обезьяна» в первом антракте я заметила шестилетнего мальчика в матроске, который горько плакал. Как только началось действие, слезы его высохли, но полились с новой силой во втором антракте. Напрасно старалась его утешить молодая мама, мальчик плакал все горше. Я подошла узнать, почему он плачет:

— Ему не нравится наш спектакль?

— Наоборот, очень нравится, — горячо возразила мама мальчика и добавила, — он потому и плачет — боится, что спектакль скоро кончится…

Милый мальчик, я часто думала о твоих словах…

Впрочем, разве это удивительно? Я часто говорила: жизнь — явление полосатое. Может быть, то, что яркая, солнечная полоса сменяется темной, и хорошо — ведь только тогда по-настоящему ценишь возвращение солнца.


Суровая полоса


Жизнь — явление полосатое… Эти слова закончили яркую и радостную полосу моей жизни. Сменила ее полоса серая, суровая. Двадцать первого августа тысяча девятьсот тридцать седьмого года часы моей жизни остановились. Потом со скрипом, треском, перебоями зашагали по непонятным дорогам. В расцвете счастья я вдруг оказалась… в тюрьме. Выдюжила. Сейчас работаю в новом театре, ставлю, преподаю, пишу книги…

«Но почему ее мемуары обрываются на тридцать седьмом? Боится владык своих!» Так, прочитав мои «Новеллы», вышедшие в 1973 году, написал в журнале один зарубежный скептик.

Нет, не боюсь. Слова «владыка» не понимаю. И все же задумалась: почему, дойдя до тридцать седьмого, почувствовала, как внутри меня скрипят ржавые тормоза? Поняла: иногда ушибешься так, что до ушибленного места не хочется дотрагиваться ни пальцем, ни словом. Растравлять свои раны? Нет, я отношусь к морозоустойчивым. Пережили страшное, но душевной трещины не дали. Верят: такое больше не повторится. Ступают твердой ногой по родной земле. Всегда вперед.

Я люблю мою страну!

Да, люблю со всеми ее сложностями. Когда в сердце зацеплено что-то главное, даже огрехи бессильны вытеснить это «я люблю». Да и непонятно мне, как можно плевать в колодец, из которого пила и пью столько животворной воды, той воды, которая сделала меня мною, открыла невиданные возможности творческой работы.

Разве смею я сравнивать себя со своим отцом? Композитор Илья Сац был очень талантлив. Но он реализовал малую часть своей изумляющей современников инициативы. Его мечты о пропаганде «музыки народов», о «зримых» симфониях и о многом другом так и остались мечтами.

А сколько удалось сделать, построить, создать мне и моим друзьям благодаря всему строю нашей жизни! Наша Родина крепко поддерживает неугасимый огонь творчества тех, чья энергия не делает опасных зигзагов от первых же трудностей. Вот почему, несмотря на пережитое, сердцем и волей говорю: «Люблю!»

Бывает смешно, когда мимоходом спрашивают: «Ну, у вас, как всегда, все хорошо?» Все ни у кого всегда хорошо не бывает.

В предыдущей части «Новелл» встреч с великими гораздо больше. Здесь вместе со мной вы повстречаетесь и с конокрадами и с бандитами. Это уже не гладь озер, а… их дно.

Помните слова Шекспира? «Женщины, мужчины — все актеры на сцене жизни». Но в театре декорации отыгранных спектаклей уносят за кулисы и ставят новые. На жизненной сцене обломки разного так и стоят — стоят на сцене твоей жизни, загромождая ее тяжестью воспоминаний, тяжестью грустного и нелепого.

К счастью, юмор путешествовал со мной, хоть в крупицах, но повсюду. Вот только не загромождена ли эта книга разным-всяким? Думать о форме не хочется. Правда всегда изрыта ямами, шероховата, а я хочу говорить ее. О чем-то скажу больше, о чем-то меньше. На некоторые картины прошлого легче смотреть, отойдя на большее расстояние времени.


Когда меня ввели в камеру и зазвенел ключ, которым заперли дверь с той стороны, я была почти каменной. Полное непонимание происшедшего.

В комнате было шесть чисто застеленных железных кроватей, четырехугольный стол, стулья, закрытое железом окно и женщины, которые шарахнулись в сторону при виде меня:

— И вы… сюда?

— Да… — без всякой интонации ответила чужим голосом.

Меня о чем-то спрашивали, я отвечала механически, не всегда впопад. Моего «я» в этой комнате еще не было, только черное полосатое платье, пояс с которого сняли.

Мысленно продолжала жить по своему календарю. Сейчас сын вернется с теннисной площадки — посадить его за арифметику. Повести дочь к доктору — гланды. Завтра сбор труппы после отпуска в Центральном детском. Приветственное слово сжать и сразу — на сцену репетировать.

Но… что-то сломано.

Уснула, как камень, брошенный в воду. Нет, это по мне ударил неизвестно откуда взявшийся камень.

Когда утром подняла голову с подушки, не поняла, где я, а соседка по кровати, взглянув на меня, всплеснула руками и зажала себе рот, уже издавший странный звук. Много позже, когда шагала по сибирскому снегу и увидела свое отражение в еще не замерзшей луже, поняла, почему на меня смотрели в тот день с испугом: за одну ночь мои каштановые волосы стали седыми, вернее — белыми, как парик маркизы.

Через день я стала требовать вызова к следователю. 0н был холодно вежлив, объявил:

— Вы изменник Родины.

Как он может говорить мне эти дикие слова? Зачем бы я стала изменять моей Родине?

В памяти встает разговор с мужем накануне его отъезда в командировку.

— Заренька, ты мне изменять не будешь?

— Тебе изменять? Зачем бы я стал это делать?

Он меня любил, считал, что лучше меня на свете нет и быть не может… «Зачем бы я стал тебе изменять?»

Разговор со следователем кончается быстро. Он считает, что я «не в себе».


Встречи со следователем были и позже; вопросы его были поразительно нелепы. Я пожимала плечами, язык прилипал к гортани.

Вспоминала слова Лессинга: «В некоторых случаях, если человек не сходит с ума, значит, ему просто не с чего сойти». Начинала беседы сама с собой. Конечно, молча.

«Ну вот, говорили тебе, что ты талантливая, умная, а ты не сходишь с ума. Значит, тебе просто не с чего сойти…».

А как спасителен в такие моменты хоть какой-то юмор.


Непонимание, но все же уважение вызывала Бетти Глан. Нас ежедневно выводили на сорок минут на прогулку. И вдруг Бетти заявила:

— Нас водят гулять на три минуты меньше. Я это утверждаю и добьюсь через начальника тюрьмы точности. Мое здоровье еще будет нужно. Я не могу жертвовать положенным мне свежим воздухом.

Не знаю уж, как она могла настаивать на утечке этих трех минут: заключенные «часов не наблюдают». Не положено тут иметь часы.

Бетти, удивлявшей Москву двадцатых годов организацией первого Парка культуры и отдыха, сейчас некуда было девать свою энергию. Но все же она кое-чего добилась. Нам дали другого «прогульщика», который являлся за нами с часами в руках, и Бетти как староста камеры с педантичной точностью за ним следила.

Понять, что со мной происходит, я, конечно, не могла. Значит, надо было куда-то уйти от самой себя, от навязчивых и бесплодных мыслей, переключиться.

Два раза в неделю к нам приходил библиотекарь. В той тюрьме, где была я, разрешалось брать три книги одновременно. Взяла «Сказки» Пушкина, «Новеллы» Проспера Мериме, «Горе от ума» Грибоедова. Учила наизусть стихи и прозу целыми днями. Ни одной минуты свободной. Многое выучила, отработала. К этому времени меня как раз перевели в другую тюрьму, в значительно большую камеру. Когда я туда вошла — обалдела. Через всю большую комнату шли деревянные подмостки. Позже узнала их название — «одноэтажные нары». На них лежали одеяла, подушки, какие-то мешочки, по ним же бегали женщины в чулках, а чаще всего только в трусах и бюстгальтерах. Некоторые сидели, некоторые читали, но большинство носилось по этой причудливой «сцене».

Все же в этой камере, вероятно, из-за ее многолюдности обстановка была более живая, «красочная», чем в месте моего предыдущего пребывания. Мои молчаливые наблюдения были прерваны Соней Прокофьевой, женой крупного государственного деятеля, попавшей в скверную клеветническую историю, похожую на ту, что переживала я. С Соней была знакома хорошо; ценила ее простоту, умение оставаться самой собой на любых ступенях жизни. Она подошла ко мне, сказала приветливо:

— Тебе повезло. Я здесь староста и устрою тебя рядом со мной. Где твои вещи?

У меня был только красный плащ, купленный во Франции, не к месту игривая шапочка и замшевые перчатки. Тут надо сказать правду: следователь неоднократно предлагал мне написать домой и помочь получить теплые вещи. Но, зная, что я ни в чем не виновата, я наотрез от всякого рода передач отказалась.

Спала я рядом с Соней, места было в обрез, но спала крепче, чем в лучших условиях. Дело не только в том, что настоящие женщины умеют создать подобие уюта, где угодно, что у Сони был пушистый плед: больше всего в такие минуты греет тепло дружбы.

Даже в этих условиях Соня оставалась организатором-общественником. Утром она внесла предложение «использовать наличие Наталии Сац».

— Итак, — продолжала Соня псевдоспокойным голосом, — сегодня мы объявляем твой вечер. Возможностей увести присутствующих в мир искусства у тебя много.

И вот я уже восседаю на нескольких узлах с женским тряпьем, сложенных вместе, «чтобы всем было видно», под ногами почти метр очищенного пространства — если «по ходу действия» понадобится встать, смогу и это сделать. Волнуясь, как всегда на премьере, начинаю «спектакль одного актера».

«Горе от ума» Грибоедова выучила все от начала до конца наизусть. Начинаю юным голосом заспанной Лизы:

«Светает!… Ах! как скоро ночь минула!

Вчера просилась спать — отказ.

«Ждем друга». — Нужен глаз да глаз,

Не спи, покудова не скатишься со стула.

Теперь вот только что вздремнула,

Уж день!…»

Голос звучит хорошо, даже как-то отдохнул за это время; в обычные-то дни в театре злоупотребляю им с утра до ночи…

Сцена заигрывания Фамусова с Лизой, неожиданного появления Софьи в сопровождении Молчалина виделась мне так ясно, что и на лицах моих слушательниц появилось выражение, какое бывает у зрителей, когда спектакль им нравится.

«Глазок» в двери открылся два или три раза, и, наконец, появилась дежурная. Она, видимо, не могла понять, почему замолкли многочисленные обитательницы камеры, но, увидев происходящее, осталась по эту сторону двери.

Я была почти счастлива, что гений Грибоедова перенес моих слушательниц в обстановку художественного вымысла, на два часа заставил жить жизнью действующих лиц его бессмертной комедии.

Меня благодарили, а главное, наутро требовали повторного концерта. Но никто не знал, что я в это время была не одна, а с еще не родившимся ребенком. Еще днем у меня начались странные боли. Пришла докторша и сказала, что поместит в больницу. Когда она ушла, Соня погладила меня по голове:

— Тебе все-таки везет, там, говорят, хорошо.

Однако мне очень хотелось устроить сегодня вечер Пушкина. Боли стали меньше. И вот с возвышающих меня узелков читаю «Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях». Нет, у меня уже ничего не болит. Наслаждаюсь музыкой стихов Пушкина:

«Царь с царицею простился,

В путь-дорогу снарядился…»

Раскрывается дверь:

— Кто здесь на «С»?

Раздается несколько фамилий, в том числе моя.

— Сац — в больницу. Собирайтесь.

Ловлю опечаленные взгляды слушательниц, встаю и говорю жалобно:

— Можно, пожалуйста, завтра, мне уж не так больно и… очень хочется дочитать эту сказку…

Слышу возмущенный шепот Прокофьевой:

— Ты с ума сошла? Иди сейчас же.

Но, естественно, конвоирша не уговаривает меня. Хмыкнув, привычно запирает дверь с обратной стороны.

Разные мысли шевелятся у моих слушательниц, но, спасибо, никто ничего не говорит… И вот уже чувствую себя царевной, которая среди своих странствований все же осталась жива, сумела уговорить Чернавку, встретить добрых богатырей, быть им полезной, где-то в гуще дремучего леса не потеряла себя…

«За невестою своей

Королевич Елисей

Между тем по свету скачет…»

Сказка Пушкина захватила всех. Но я волнуюсь еще потому, что приближаются самые дорогие для меня строчки, когда королевич Елисей узнал, что под горой в хрустальном гробу «спит царевна вечным сном».

«И о гроб невесты милой

Он ударился всей силой.

Гроб разбился. Дева вдруг

Ожила. Глядит вокруг

Изумленными глазами

И, качаясь над цепями,

Привздохнув, произнесла:

«Как же долго я спала!»

И встает она из гроба…

Ах!… и зарыдали оба.

В руки он ее берет

И на свет из тьмы несет…»

Я очень хорошо знала, что мой Израиль Яковлевич ничуть не похож на королевича Елисея, а я — на царевну, но почему-то происшествия этой сказки самым причудливым образом переплетались в моем представлении с дорогими людьми и с надеждой. И не только у меня. У большинства моих слушательниц. Сказка эта стала верой в лучшую правду.

«Несчастью верная сестра, надежда» взяла нас под свое крыло.


На следующий день меня отвели в больницу. Старалась там вспоминать «Кармен», мечтать, как когда-нибудь соединю новеллу с музыкой Бизе.

В комнате больницы нас было только двое. Кормили не так уж плохо.

Но главное — двери не заперты; мы могли ходить по коридору, и голубоглазый конвоир разговаривал с нами добродушно, даже улыбался. Только в больнице я поняла, как устала всем существом своим. Но как ни странно, дней через восемь поняла, что горечь происшедшего легче выносить там, где и обстоятельства жизни жестче. Хорошие условия вели к праву жалеть себя, надеяться на жалость других, а значит, унизиться до ожидания жалости. На это не пойду. Только борьба за справедливость.


В этот раз борьба не состоялась. Следователь был лаконичен, объявил, что закончил дело. Оно было приятно своей краткостью. Четыре вопроса, четыре «нет» вместе с моей подписью уместились на одной странице. Следователь добавил только:

— Ваш муж арестован. Вы не могли не знать о его преступлениях. Будете изолированы сроком на пять лет.

В детстве я сделала удивительное открытие: одни и те же пейзажи, люди, предметы с разных точек зрения выглядят совсем иначе. Уснула как-то в селе Полошки в поле под небольшим холмиком. Проснулась и еще слипшимися глазами увидела над собой высоченную гору. Таким казался холмик с той моей точки зрения.

В парадной комнате мужа маминой сестры, помещика дяди Саши, стояли строгие, очень прямые кресла в накрахмаленных чехлах. Эти серо-одинаковые чехлы на два-три часа снимали, только когда приходили гости. Кресла становились такими красивыми, разноцветно вышитыми, в золотом обрамлении.

Но однажды я влезла на чердак и увидела прожженный папиросой, со следами зеленой плесени и губной помады чехол. Он рассказал мне, что сам тяготился накрахмаленной жизнью своей, смотрел на меня большим выжженным глазом и поведал многое, чего я не знала.

Другой старый чехол лежал в пыльном углу, свернувшись калачиком, как большая собака.

А в старом сарае хозяйничали пауки. Там стоял фаэтон без одной оглобли, на нем сидела пучеглазая жаба и важничала, как барыня.

Особенно любила я возок-телегу с сеном. «Н-о-о!» — кричала я незримой лошади, и, не выходя из сарая, мы с телегой совершали удивительные путешествия, хотя упряжка для лошади лежала в другом углу, а колесо было недвижно и стояло отдельно.

Нет, без сарая и чердака жить было бы не так интересно.

Так думала я в детстве.


Попав в сибирские лагеря, я узнала мир дотоле не ведомых мне людей — воров, бандитов, наводчиц, пьяниц… Не выпустила руль самоуправления, внушив себе, что для режиссера возможность познать людей «с черного хода» все же полезна, расширяет диапазон человековедения. Станиславский, Качалов, Москвин, когда создавали спектакль «На дне», ходили по ночлежкам, а у меня на этом «распределительном пункте» все под рукой.

Одни кричали, другие дымили махоркой, третьи пели…

Однажды я обратила внимание на девушку лет шестнадцати.

«Неужели и она преступница?» — подумала я, подходя к ней, вежливо здороваясь и получив в ответ поклон.

Верную интонацию я нашла не сразу: уж больно непонятна казалась мне моя собеседница.

— Простите, пожалуйста, вы такая молодая, за что вас?…

— Не такая уж и молодая. Девятнадцать стукнуло. В третий раз сижу (это сказано с чувством собственного достоинства).

— А за что сюда попали? Простите, если не секрет.

— Какой в этом месте секрет может быть? Наводчица я. Шапочка, сумочка, манеры приличные, очень меня в нашей шайке уважали. Сам Колечка-Москва ценил. Вы из Москвы?!

— Да.

— С Колечкой-Москвой не встречались? Он в ресторане с дамами танцевал. Заграничный костюм, духи французские, чистый носовой платочек из кармашка, накрахмаленный. Завидный для всех красавиц. Жена на даче с детками жила в уверенности, что этими танцами он их обеспечивает.

— Ну а вы, значит… наводчицей?

— Моя такая работа. Узнала: доктор, скажем, денег, драгоценностей подзавел, в квартире держит. Я звоню скромно, шапочка, сумочка, жакетик на мне, волосы, в косу заплетенные. «Простите, доктор на дому не принимает?» — «Нет, — отвечают, — но можем вам адрес больницы дать». — «Сделайте такую милость — я не московская. И как туда проехать, опишите». Пока она пишет, мое дело — запомнить, сколько дверей, как комнаты расположены, где окна, какие на парадном запорчики, цепочка значение имеет, есть ли собачка, какие люди проживают. Иной раз заплачешь. За водой пойдут — есть время получше оглядеться. Или забудешь что, еще раз вернешься: «Простите, платочек, дорогой по воспоминанию, у вас потеряла, не находили?» Да четыре года уж я… привыкла.

Она говорила без малейшего замешательства и вышивала цветок на рубашке. Рассказ о преступлениях уродливо перемежался с уменьшительными «платочек», «собачка»… Я не ожидала такой словоохотливости и подробного рассказа о том, как вся шайка готовится к ограблению квартиры, как забирают драгоценности, усыпляют тех, кто не уехал на дачу, выбрасывают вещи из окна, в то время как другие из их же шайки собирают выброшенное в тачку на резиновом ходу, укладывают в «колечкину» роскошную легковую машину.

Совсем молоденькая карманница (на воровском языке «сявка») тоже решила поделиться со мной своими подвигами и насмешила меня фразой:

— Она впереди меня шла, а рядом с ней мопсик — знаете, собака такая интеллигентная.

Становилось все более шумно. И вдруг раздался хозяйский голос:

— Тише вы, шалман!

Стриженая девчонка спрыгнула с верхних нар и подошла ко мне.

— Вы это… та самая?

Пронзающий взгляд, волосы светлые, назад зачесаны, почти новый мужской пиджак, в грудном кармане папиросы. Откуда меня может знать эта красивая и страшная девчонка? Раздался шепоток явно боявшихся ее, тех, с кем говорила до этого:

— Маша у нас староста.

Оказалось, она, «по роду своей работы», хорошо знает артистов Москвы. Ее краткая «анкета»: Мария Дунина, прозвище «Овчарка», основное место «работы» — Московский Художественный театр. Как правило, там все билеты проданы. У входа — толпа желающих попасть на спектакль. У «Овчарки» «случайно» оказывается «лишний» билет. Выбирает из «жаждущих» хорошо одетого приезжего. Приезжий ликует: попал во МХАТ и вдобавок будет сидеть рядом с умной красивой собеседницей.

После спектакля, если этот приезжий — «пылкая впечатлительная натура», — происходит многое. А утром он ничего не помнит, просыпается где-то в подвале и, конечно, «в чем мама родила».

По отношению ко мне староста заняла покровительственную позицию. Я была водворена на верхние нары, ее «приближенные» — одна в кружевной, явно краденой комбинации, с распущенными волосами, другая почему-то в меховой горжетке поверх бюстгальтера, хотя духота и жара, — по приказу Дуниной налили мне горячего чая, дали булку, кусок сахара. Эти сокровища я взяла уже успевшими огрубеть пальцами, бережно положила сахар в чай и вдруг заметила, как та, что в горжетке, уперлась глазами в мои руки, закричала с восторгом:

— Ну и пальцы у нее, красотища!

Стыдливо поджимаю пальцы от неожиданного здесь комплимента, бормочу:

— Я с детства на рояле играла.

Та, что в комбинации и с распущенными волосами, перебивает меня:

— Какой там рояль! С твоими пальцами только по карманам ходить.

Та, что в горжетке, — опытная карманница, но пальцы у нее короткие. Показывает, как важно в нагрудном кармане сразу до дна достать, деньги, часы там подцепить.

— Когда с двух раз — засыпешься враз.

К счастью, Дунина одной из моих «поклонниц» на новом поприще дает подзатыльник, другую тянет за волосы, бурчит под нос:

— Не из той она жизни — королева.

А я, согретая чаем, сразу заснула, но утром девчонки жаловались — целую ночь смеялась.


31 декабря 1937 года была в больнице сибирских лагерей в деревне Ново-Иваново. Рубленая изба. За окнами сорокаградусный мороз. Белый снег, белая равнина, только белое… Новый год встречала в комнате докторши. Мы даже чокнулись сладким чаем. Главное, что восхитило меня в ее комнате, — книги. На полке стояли пять огромных томов Шекспира в издании Брокгауза и Эфрона! Когда часовая стрелка приблизилась к двенадцати, я обратилась к любимому драматургу с просьбой ответить, что ждет меня в 1938-м, и, раскрыв наугад страницы тяжелой серой с черным корешком книги, прочла ответ Шекспира:

«Кто настежь жить привык,

Сидит пусть под замком…»

Огорчилась и одновременно поразилась ответом Шекспира. В каком его произведении есть такие строчки? Оказалось, в драме «Тимон Афинский»; я ее совсем не знала…

Да, я жила настежь. Перед глазами мелькнули тысяча сто детей — участников детской самодеятельности на сцене Большого театра, массовый праздник — елка на Манежной площади, «Золотой ключик» в Центральном детском театре. Я жила настежь, и неужели «золотой ключик» не откроет мне двери, чтобы…


Однако жуть знакомства с воровским миром далеко уступала тому, что я пережила в бараке, где содержали контрреволюционерок. Яростных, убежденных. Что это были именно они, стало ясно с первого взгляда, с первых реплик. Они точно знали, за что сидели. В неугасающей ненависти своей находили даже какую-то радость, не стеснялись громких жестяно-циничных слов о всех событиях жизни.

Я была встречена улюлюканьем, фразами, превосходившими все прежде слышанное.

«И вы туда же, милости просим в нашу выгребную яму…». «Нет, мы „да здравствует“ не кричали, с красным флагом не ходили…». «Расскажите нам о ваших идейных постановочках… Посмешите».

Я еле стояла на ногах после гриппа, но меня тут же назначили дежурить и дали грязное ведро и тряпку, от которой шел одуряющий запах. Вероятно, вид у меня был очень растерянный… На нарах раздался утробный смех: бывшая петербургская барыня, как она себя называла, по которой ползала кошка, особенно веселилась…

«Я — титулованная, но вот научилась убирать за моей кошечкой. Мужайтесь, советская героиня».

Последние слова она сказала фальцетом Бомелия из «Царской невесты» и как бы случайно бросила на меня кошкину подстилку.

Ржавое кособокое ведро с грязной водой было все же менее страшным, чем люди, которых я ненавидела еще больше, чем они меня, и с которыми оказалась так близко, рядом…

«Смотрите, — закричала „резвушка“ с верхних нар, — она до ведра даже дотронуться боится — эта наркомша…».

«Боюсь?» — я рванула ведро кверху, на кого-то плеснула грязной водой, кто-то ударил меня по голове, но дальше я не помню…


Все-таки мне в жизни чертовски везло: я потеряла сознание и лежала в глубоком обмороке, когда пришел конвой и меня увезли.

После болезни осталось тяжелое осложнение: правая половина туловища немощная, правая нога выше коленки стала на пять сантиметров тоньше левой — хожу на костыле, правая рука очень слаба, четвертый и пятый пальцы перестали работать совсем.

Меня перевезли за реку в инвалидный дом, сознание вернулось полностью, и надо куда-то его запрятать. Зима еще спорит с весной. Тут есть курсы медсестер. А что? Запишусь и я. Местная докторша дала мне толстенную книгу — «Пособие для среднего медицинского персонала». Зубрю ее прилежно. Записываю левой рукой — надо приучаться, неизвестно, как будет с правой. Но хотя книга и ее латынь — прекрасный наркоз, спрятаться от мыслей о маме, о детях, о Заре, о Москве, о театре, уйти совсем от себя — очень трудно.

С кем отвести душу? Сторож дядя Влас почти ничего не слышит. Седая знахарка на кровати рядом знает все приметы и любит гадать. Больше ее ничего не интересует.

Однажды проснулась в блаженном состоянии. Приснилось, что я ем свежие теплые булки, их было много, сколько хочешь, вкусные. Соседка-знахарка сказала мне авторитетно:

— Сон к счастью.

Я надела выданный мне бумазейный халат, посмотрела в осколок знахаркиного зеркала на свою обритую голову, взяла костыль и пошла к умывальнику. С видом заговорщика меня поманил пальцем дядя Влас:

— Мамаша к тебе приехала. Держись, не переживай. Свиданки добивается.

Ма-ма? При-е-ха-ла? Костыль упал, я села на подоконник и уставилась глазами в окно. Не может быть! Дядя Влас подал мне костыль. Неужели такое счастье возможно? Но нет. Как она могла узнать адрес? Но тут открылась дверь, и на пороге больницы, двумя руками обняв чемодан, появилась моя мама. Увидев меня, бритую, с короткими ростками совсем седых волос, с костылем, она в ужасе сделала шаг назад, но сразу взяла себя в руки, шире возможного улыбнулась и красивым сочным своим голосом сказала почти спокойно:

— Здравствуй, родная!

Мама была одета в мою обезьянью жакетку, шапочку с мехом, она была такая молодая, родная и… вольная. Я не смела плакать и смотрела на нее, как на чудо. Тогда мама поставила на деревянную лавку чемодан и открыла его: там были мясные и рыбные консервы, сгущенное молоко и кофе, апельсины и жареные фисташки, все, что я когда-то любила и о чем сейчас даже не мечтала. Я стала целовать мамины руки, снявшие с меня ужас одиночества. Потом я прижалась к ней крепко, и мы сидели на деревянной скамейке молча. Не плакали — я берегла ее, она — меня.

Много позже узнала, с каким трудом мама установила, что я в Сиблаге, как «шестым чувством» поняла, что я больна, как по недосказанному и намекам решила направить путь к этой больнице, как пошла «для сокращения пути» со своим чемоданом, обхваченном обеими руками, прямо через реку, по начавшему таять льду, а льдина с ней и чемоданом оторвалась и поплыла в другую сторону; так двое суток то пешком, то на попутных лошаденках мама двигалась к нашей лагерной больнице. А сколько рассказов о моей работе в Детском театре, о моем недавнем прошлом, сколько обаяния потратила она, прежде чем начальник этого участка рискнул ее пустить ко мне.

Мама была у меня два часа утром и два часа вечером. Какое счастье! Как она поддержала меня.

«Кто б думать мог, что старость

Такой опорой молодости будет…»

Это Шиллер. «Двое Фоскари».

Да, я была в тот момент дряхлой — ее вера и молодость зажгли мое желание жить, жить во что бы то ни стало.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32