И вдруг после постановки пьесы «Эмиль и его товарищи» я прочла неодобрительную рецензию в театральном журнале. Ругали за пьесу, за ее выбор.
Содержание пьесы было такое.
Сын бедной парикмахерши Эмиль Бишбейн из маленького городка впервые отправляется в Берлин, чтобы передать больной бабушке триста марок, но его «попутчик» крадет эти деньги, когда Эмиль засыпает. Берлинские мальчишки оказываются хорошими друзьями — по призыву Эмиля превращаются в детективов, создают целую организацию по преследованию вора. В конце пьесы Эмиль получает большую премию, так как поймал крупного преступника. Автором пьесы был Эрих Кестнер. Она была написана остроумно, увлекательно, и, не скрою, я была влюблена в нее. Что-то не наше в ней было, но тогда я этого не понимала, считала, что «к нам придираются».
Решила просить помощи у Михаила Ефимовича, пошла в «Правду», убежденная, что меня примут, выслушают, помогут…
Кольцов пришел минут за двадцать до спектакля, в самом хорошем настроении, шутил, смеялся. Первая картина ему очень понравилась — он поздравил меня с интересными режиссерскими находками, с восхищением говорил об оформлении художника В. Рындина, о К. Кореневой, которая играла роль Эмиля. Но потом он сделался сумрачным, глаза его исчезли где-то за стеклами очков, и после конца он пошел к выходу, сказав мне только:
— А знаете, Наташа, я согласен не с вами, а с рецензентом.
Спектакль этот вскоре мы с репертуара сняли (конечно, я несколько дней ревела, как говорится, белугой). Но интересно, что дружба наша от этого не только не потускнела, а стала еще глубже. Не мог же такой человек, как Михаил Кольцов, пойти против принципов, против своих убеждений; я это понимала и уважала.
У Кольцова было «да», было и «нет». Никакой «обтекаемости». Не помню, про кого Гейне сказал: «У него были не только крылья, но и руки». Это полностью относилось и к Кольцову. Он не только мечтал, задумывал, понимал, он организовал самое большое издательство, агитэскадрилью самолетов, «Зеленый город» писателей под Москвой…
Но эти же руки умели вовремя отрезать то, что он считал чуждым нашим принципам, умели брать винтовку и стрелять по врагам в прямом и переносном смысле.
Можно ли таких людей считать добрыми? Да. По-настоящему добрыми. Они знают, что и во имя чего берегут.
После одной из своих поездок за границу Кольцов вернулся с немецким мальчиком Губертом, которого решил усыновить. Радость Губерта, когда он попал в Москву, была безгранична: ему очень тяжело жилось на родине. Немецкая коммунистка Мария Остен, большой друг Михаила Ефимовича, по его инициативе написала книгу «Губерт в стране чудес». Заглавие это было взято у Л. Кэрролла, написавшего в свое время популярную детскую книжку «Алиса в стране чудес». Но чудеса Алисы были такими мелкими в сравнении с теми, что увидел в Москве Губерт!
Когда Кольцов водил Губерта и Марию по Москве (были они, конечно, и в нашем театре), он сам напоминал восхищенного ребенка.
Мне всегда казалось, что Кольцов тоже чувствовал себя живущим в стране чудес.
Он так любил свою родину, так горячо воспринимал все хорошее, творческое, так любил жизнь, а мысль его, его перо и деятельность были столь подвижными, динамичными, неустанными, что, вспоминая о нем, я как-то не могу поверить, что человека такой жизненной силы уже не существует…
Последний раз я его видела в начале тридцать седьмого. Он выглядел усталым и на вопрос: — Как живете? — ответил:
— Под копирку. Четвертый экземпляр самого себя. Не все и разберешь.
Да и слишком много дел было на его плечах.
Но неожиданно дверь, соединявшая.его с людьми, закрылась. Навсегда.
Мы с ним оба оказались людьми сложной судьбы. И когда я снова вернулась в Москву, забыли меня. Чувствовала себя одиноко.
С этим чувством прошла мимо книжного магазина на улице Горького. Из витрины на меня глядела книга «Михаил Кольцов. Избранные фельетоны». А может быть… не совсем забыли?! Вошла в магазин, открыла книжку и увидела фельетон «Дети смеются»… В первый раз по возвращении в Москву улыбнулась и я.
Моя стихия
Режиссура начинается с человековедения. Не раз говорилось о том, что человек всегда был и будет любопытнейшим явлением для человека.
Да, человек самое любопытное явление, особенно для человека, который мечтает стать режиссером. Вы, может быть, скажете: не только для режиссера — и добавите ряд профессий, которыми нельзя овладеть без этого творческого любопытства?!
Согласна. Даже напомню вам одну из любимых «игр» Тургенева. В поезде, в ряде мест, где он имел возможность некоторое время общаться с незнакомыми людьми, он старался угадывать по внешности, отдельным словам и жестам профессию, образ жизни, намерения, черты биографии. Со всей силой и страстью писателя Тургенев развивал в себе умение наблюдать, проникать в глубь человеческой индивидуальности, расширял творческим своим воображением узкие рамки заметного всем и каждому.
Подобные «игры» помогают творческому становлению артиста, писателя, но особенно того, кто задумал стать режиссером. Ведь ему приходится иногда по одной-двум репликам автора помогать артисту создавать объемный, полноценный образ человека, живущего, действующего на сцене; и сможет ли режиссёр со своей профессией справиться — об этом скажет запас его умения не только смотреть жизнь, но видеть ее, улавливать глубоко и ярко живое и живых, развивать крошечные «золотинки правды» творчески полноценно и увлекательно.
Вы помните главку «Что такое режиссер?» в книге Н. М. Горчакова? [38] Помните, как Горчакову посчастливилось весенним вечером сидеть на одной скамейке с К. С. Станиславским на Гоголевском бульваре и как на вопрос молодого Горчакова, считает ли Константин Сергеевич его режиссером, он услышал в ответ: «Давайте я вас проэкзаменую». Горчаков рассчитывал блеснуть своей эрудицией, ждал сложных вопросов, а Константин Сергеевич сказал:
«Вот мы сидим с вами на скамейке, на бульваре, мы глядим на жизнь, как из открытого окна. Перед нами проходят люди, перед нами совершаются события — и большие и малые. Расскажите все, что вы видите».
Вы помните, как Горчаков растерялся и не был даже сам удовлетворен своим ответом. Константин Сергеевич сказал:
«Вы много пропустили», — и рассказал, как подъехал извозчик, с которого сошла женщина, очевидно, она привезла больного ребенка в дом, заметил слезы у другой проходившей женщины — еще ряд фактов.
Он указал Горчакову, что тот пропустил все звуки, которые вокруг них возникали…
Режиссер — это тот, кто «умеет наблюдать жизнь».
Приучить себя наблюдать жизнь — такой первый совет услышал молодой режиссер от великого учителя. К счастью, наблюдать и расширять увиденное и услышанное своей творческой фантазией было основой самых разнообразных игр и заданий, которые я получала от отца и его друзей, едва осознав свое маленькое «я» существующим. Второе качество, становлению которого помогло и детство и отрочество, было стремление и право пробовать свои силы как организатора игр, в первую очередь театральных.
«Задумала — сделай», — говорил отец мне, еще дошкольнице, когда я вслед за ним хотела устроить «свой оркестр» музыкальных игрушек со сверстниками и быть дирижером, когда разыгрывала и «ставила» инсценировки знакомых песен и сказок, прежде с сестрой вдвоем, потом с ребятами нашего двора.
Умение заразить своим «замыслом», понять разные характеры участников, пронести свою волю через капризы одних, склонность быстро остывать других — как это важно для того, кто решил стать режиссером! Он в своем воображении уже нарисовал, ясно увидел то целое, которое только предстоит воплотить другим участникам. Его воля должна быть увлекающей и целеустремленной.
Близость к театру, музыке, живописи у многих режиссеров предшествовала их работе над самостоятельными постановками, но профессиональное становление все же происходило в результате природных качеств, помноженных на очень многие умения, выработанные человеком самим в себе. Никаких курсов для режиссеров тогда ведь не было. Мечту стать режиссером питала постоянная жажда вбирать новое и новое в искусстве.
Мое дорогое детство! Какие сокровенные сокровища искусства ты открыло мне!
Шаляпин, Нежданова, Собинов, Рахманинов, Михаил Чехов, Москвин, Качалов, Карсавина, Монахов, Мордкин, Сулержицкий, Марджанов, Станиславский, Вахтангов — печатного листа не хватило бы, чтоб только перечислить спектакли и концерты, которые видела своими глазами, видела много раз, которые были событием в искусстве и продолжали расти в моей памяти и сердце.
Сколько репетиций, которые вел сам Константин Сергеевич, сколько бесед о его сокровенно дорогой всем нам системе слышала, на скольких занятиях в Студии Вахтангова еще в Мансуровском переулке могла притаиться за маминой спиной.
Вахтангов!… Со всей силой своего режиссерского дарования он воспринял сердцевину учения Станиславского, страстно полюбил правду в искусстве. Но в постановках Вахтангова совсем по-новому чарует сила поэзии, ощущение перспективы!
Четвертая стена в его спектаклях не подразумевается, ни в какие ее щели заглядывать не нужно — это уже не четвертая стена, а венецианское окно, распахнутое настежь весной.
Был еще режиссер, оставивший память в сердце: Марджанов. По-грузински — Котэ Марджанишвили. Он умел «развернуть яркую, такую солнечную ярь» в своих спектаклях, требовал, чтобы артисты говорили «как можно ярче, действеннее, красочнее, с выразительными жестами». Подростком я почувствовала (подсознательно) его темперамент, необузданный полет фантазии в спектакле «У жизни в лапах» и особенно в его Свободном театре.
Все было пронизано творческим «я» Марджанова в этом изумительном театре, где я бывала очень часто, — там пела моя мама.
Уже апплицированный занавес Свободного театра, занавес Константина Сомова, был прекрасен по мысли, динамике, краскам, а когда он открывался… чувствовался праздник, огромный праздник!
Как забыть «Покрывало Пьеретты» с Алисой Коонен, Чабровым и Кречетовым, «Желтую кофту» с Монаховым и Кудрявцевым, блистательное умение Таирова, подобно художнику-скульптору, ощущать пластическую выразительность артиста и всего спектакля, «Елену Прекрасную» и «Арлезианку» Котэ Марджанишвили! Свободный театр был театром короткой, но поразительно яркой жизни. Театр — молния.
Не упомнить всех тех впечатлений, которые помогли мне стать режиссером — человеком, стремящимся ощутить цели и образы будущего спектакля, увидеть его еще тогда, когда перед тобой только листы бумаги с напечатанным текстом. Увидеть, услышать, дать многогранную единую жизнь на сцене тому, что пока только написано на бумаге, увлечься и увлечь, найти свой «золотой ключик» к каждому образу, к каждой актерской индивидуальности…
Я говорила, что мечта стать режиссером возникла в детстве. Она неотступно преследовала меня и тогда, когда я была «помощником» Евгения Богратионовича на «Княжей горе» и в Евпатории, и когда занималась роялем с Аргамаковым, который каждую музыкальную фразу учил отделывать с абсолютной логикой и ювелирной точностью, и, конечно, в Грибоедовской студии, где режиссуре учили Н. П. Кудрявцев, С. В. Халютина, Н. Н. Званцов, многие талантливые и маститые.
Актерскому мастерству я училась, но главную свою мечту — стать режиссером — считала тогда несбыточной.
А теперь — уже семь лет назад стала руководить Детским отделом, организовала театр — были все возможности самой стать режиссером…
Никто бы не возразил, кроме… меня самой. Знаете ли вы это чувство бережности к самому сокровенно любимому? Любишь и потому… боишься прикоснуться.
Весь процесс становления наших спектаклей была рядом с такими талантами, как Симонов, Горчаков и, конечно, Дикий.
Переключала себя от работы «вширь» на работу «вглубь» — она куда труднее и значительней. Справлюсь ли? Смотрела на других, а искала в самой себе. Наконец набралась духу осуществить мечту…
«Между театром и действительностью находятся оркестр, музыка и тянется огненная полоса рампы. Действительность, миновав область звуков и переступив через знаменательные огни рампы, является нам на сцене, преображенная поэзией».
Не помню, знала ли я эти такие мне близкие слова Гейне в 1925-м, когда взялась за постановку — первую самостоятельную в моей жизни. Поэт С. Шервинский написал «Японские сказки» — своеобразный триптих одноактных пьес для сцены. Первой зазвучала в воображении и сердце лирическая сказка «Зеркало Акико».
Она в четырех картинках: зима, весна, лето, осень. На сцене будет маленькая сцена, лесенки по бокам ее — вертикаль поможет построению мизансцен. На маленькой сцене только легкая ширма и циновка. Музыка еще в темноте будет вводить в атмосферу картины, эмоционально подготавливать маленьких зрителей.
Слов у Шервинского мало. Они выразительны и поэтичны. Сказка будет насквозь музыкальной — отдельные фразы зазвучат на музыке, другие — в специально для них предусмотренных паузах, органичных для целого музыкальной мысли.
«Музыкальное оформление» — нередко пишут в программках драматических спектаклей. Музыка как некий «гарнир»? Нет. Музыка в спектакле — неотрывная носительница глубин его содержания.
С первой своей постановки начинаю работу с художником и композитором одновременно. Где, какая, с какой целью мне нужна музыка, ощущаю органически, и взаимопонимание с композитором — взаимоувлеченное.
А. А. Шеншин — мастер музыкального пейзажа. Он — потомок поэта А. Фета. Сказки природы ему сродни.
Художник Константин Юон тоже увлекся: сделал не только эскизы костюмов и ширм, но сам своей кистью расписывал эти ширмы, находил тончайшие узоры, локальное полнозвучие цветов, разных в каждой картине.
Трепетно искать гармонию всех сценических компонентов спектакля — величайшая задача режиссера.
Итак, «Зеркало Акико».
Зазвучала музыка, открылся занавес. На белой, словно занесенной снегом ширме серебристые очертания гор, заснеженная ветка ели; перед ширмой на циновке сидит женщина в серебристо-черном кимоно. Она чувствует приближение смерти, «вечной зимы». Маленькой дочери Акико она оставляет ларец и просит открыть его, только когда дочери минет шестнадцать.
Вторая картина — весна: бело-розовой стала ширма — цветет вишня. На циновке в розовом кимоно с ларцом в руках сидит Акико. Как одинока стала ее жизнь без матери! Сегодня ей шестнадцать, наконец можно открыть заветный ларец. Что это там овальной формы с резной ручкой? Акико поднимает незнакомый предмет и вдруг… видит свою мать. Живую, совсем молодую, такую красивую. Она улыбается Акико. Видя свое собственное отражение в зеркале и принимая его за пришедшую к ней снова мать, Акико решает, что она уже не одинока, что свершилось чудо!
Картинку «лето» почти не помню.
А осень, в ее желто-красных тонах, с поднимающейся на маленькую сцену по ступенькам лестницы женщиной в нарядном кимоно помню хорошо. «Золотая осень» отца, его вторая женитьба, уже не была страшна для Акико — она всегда могла поделиться своими чувствами и мыслями с матерью, и мама так хорошо ее понимала!
Работу с артистами начала в небольшой комнате, за столом. Вскрыть текст, понять движущие его подтексты, найти верные ритмы и темпы речи, интонационную выразительность каждой фразы, установить неразрывное взаимодействие слов и музыки — на это ушло двадцать — двадцать пять репетиционных часов.
Много времени мы потратили на поиски ритмов движений — выразительных и предельно лаконичных.
Взаимосвязь режиссерской мысли и средств ее выражения, умение, осмыслив идейно большое, добиться от каждого артиста максимально возможного — кропотливый труд, но я полюбила его с первой своей режиссерской работы на всю жизнь.
Авторитета художника у меня в те годы быть не могло, а скептицизм артистов и по существу и «на всякий случай» знала хорошо.
В «Зеркале Акико» — всего четыре действующих лица, в разных картинах заняты один-два артиста. Для первой режиссерской работы это хорошо: поможет концентрации внимания.
На роли назначила совсем молодых, Веселовская — Акико даже из вспомогательного состава. Ведущие артисты могли бы меня и «заклевать»… Начала репетиции, когда уже была написана музыка, готовы эскизы. Очень важно ввести артистов сразу в атмосферу будущего спектакля, заинтересовать их. Хорошее впечатление на артистов произвела моя «подкованность» в вопросах японских обычаев и искусства: за два месяца до начала репетиций я ежедневно занималась «японоведением» с профессором О. В. Плетнером из Института народов Востока, вглядывалась в произведения Хокусаи, Хиросиге, Окио и других художников Японии…
Режиссер, даже самый известный, каждой своей работой держит некий экзамен, а моя «Акико» была экзаменом на «аттестат режиссерской зрелости». Помню, как собрала всех наших артистов на первую открытую репетицию. Все предыдущие велись за «закрытыми дверями», и «сюрприз» удался. На обсуждении после показа говорили о гармонии целого; многие искренне недоумевали, как выросли, работая над «Зеркалом Акико», Галя Ивакинская, Мария Кравчуновская, Женя Веселовская. Режиссерские мои «права» были признаны сразу, пусть только нашей труппой — для меня тогда это было самым главным.
У военных субординация и дисциплина — одно целое. В театре ничего подобного. Можно числиться самым главным режиссером и не иметь авторитета у труппы. Пока артисты сами не поверили тебе как художнику, ты никто, хоть и называешься режиссер. А полководцев без армии не бывает…
После показа «Зеркала» я уже смелее стала назначать на роли в «Скупом благодетеле» и «Храбром Тадайо» более опытных артистов (я уже говорила, что спектакль «Японские сказки» состоял из трех одноактных пьес).
Потому ли, что это было характерно для японского театра, потому ли, что я боялась оставить свое «первое детище» на сцене без своего участия, я взяла на себя роль «человека просцениума» — Дзи. Выходила в японском костюме, парике, с огромным фонарем; текстом Шервинского приветствовала детей, делала и короткие пояснения между эпизодами. Разговаривать со зрительным залом, наполненным ребятами, любила и умела. Но, конечно, успешнее делала это «от себя». Здесь мне мешали чужой костюм и чужой текст. Все же нашла крупицу интересного…
Крестьянский юноша Тадайо отправлялся на борьбу с могущественным князем. После многих приключений он приближался к замку и вызывал злого князя на поединок. — Бороться с безродным бродягой?! — с презрением усмехался князь. Тогда Тадайо поворачивался к зрительному залу: «Со мной народ!» На секунду давался свет в зрительный зал, все дети вставали и молча поднимали над головой правую руку, сжатую в кулак. С удивлением оглядывал это неожиданное «войско» злой князь. «А-а, ты тоже могущественный предводитель?!!» Свет в зале гас, дети так же организованно садились, а князь изменял свое решение — он принимал вызов Тадайо.
Стоит ли говорить, что, когда злой князь был побежден, дети-зрители чувствовали себя тоже участниками этой победы.
Важно было, что я (то есть Дзи) ничего предварительно не репетировала с детьми. У нас с начала пьесы устанавливался с ними нужный контакт; мы решали отправиться в путь с Тадайо, помогать ему во всем, и это единое выражение воли возникало как бы само.
Не могу не рассказать смешной случай о сложных взаимоотношениях условного и настоящего в театре.
Была в «Тадайо» важная для развития действия сцена: борьба Тадайо с удавом. Удав нашим бутафорским цехом был сделан из папье-маше «в точности, как настоящий», как говорил бутафор Г. Беляков. На нашей сцене от театра Шлуглейта оставалась суфлерская будка, мы ею никогда не пользовались, а теперь нашли ей применение: рабочий Назаров влезал туда и пускал на сцене «удава». Артист К. Мусин — Тадайо любил эту сцену, и мы ее усиленно репетировали. К сожалению, наш «как настоящий» удав благодаря примитивному механизму и медлительному Назарову был малоподвижен. Напряжения борьбы не получалось, хотя партитура действий была точно размечена.
Только на генеральной репетиции, когда я зашла проверить слышимость спектакля из последних рядов бельэтажа, мне показалось, что идет настоящая борьба, что «удав» не мешает, а помогает играть Мусину, который борется вовсю. Прибегаю на сцену и застаю перепалку: Мусин, красный, что-то кричит Назарову, а тот флегматично отвечает:
— Я упреждал — удав сегодня не пойдет.
Оказывается, Мусин играл эту сцену и за себя и за удава, которого на этот раз вообще не было! Мы отменили «настоящего удава», электрики добавили движение световой полосы, и сцена эта зазвучала гораздо правдивее.
У детей «Японские сказки» настоящего успеха не имели: их утомляла дробность спектакля (три пьесы и двадцать две картины), отзывы в печати были сухими и малочисленными.
Водевиль С. Заяицкого «Пионерия», наоборот, имел успех и у детей, и у взрослых, и у прессы.
Спектакль был жизнерадостный и легкий. Очень весело работалось с актерами. Удачно распределила роли по принципу творческих неожиданностей. В. Воронова после капризной красотки-маркизочки в «Пиноккио» превратилась в чопорную старуху-тетку; Т. Кутасова, которая у нас раньше только танцевала, заговорила и даже запела; П. Павлов, игравший прежде только характерные роли, порхал по сцене как лощеный танцмейстер.
Но режиссерского опыта, чтобы до конца охватить все компоненты спектакля, верно ощутить пульс времени, у меня не хватало. Музыка Шеншина говорила в «Пионерии» мелодиями и ритмами музыкального «вчера», а чувство времени было в этом спектакле совершенно необходимым качеством.
Декорации были похожи на удава из «Тадайо»: в статике все «в точности, как настоящее», а действовать они не помогали.
Конечно, так ясно я бы свою неудовлетворенность тогда формулировать не смогла, но милые слова добрых критиков, их «поглаживания» и успех этой постановки меня как-то мало радовали.
Пьеса С. Заяицкого о беспризорнике «Ваське Червяке» вызвала во мне неодолимое желание подражать Станиславскому, Качалову и другим великим из Художественного театра, когда они перед постановкой «На дне» объезжали ночлежки и другие злачные места. Однако в постановке «Червяка» мне это скорее повредило, чем помогло: уж очень держалась за правду, мелкую, бытовую, и подчас упускала большую. Чувствовала, что меня что-то не то захлестывает, но в причине своих просчетов разобраться еще не умела.
Помог мне забавный случай. Незадолго до начала работы над «Червяком» прочла, что журнал «Прожектор» объявляет конкурс на рассказы молодых авторов. Писать я начала с детства и понемногу писала всегда, просто для себя. Когда у меня родился сын Адриан и материнские чувства стали очень меня занимать, я написала рассказ «Родители», подписалась — Наталия Адрианова, послала его на конкурс… и забыла об этом. Однажды утром вдруг ко мне на квартиру явилось жюри — комиссия из «Прожектора»: Е. Зозуля, В. Лебедев-Кумач и И. Бабель. Спрашивают:
— Молодая писательница Наталия Адрианова здесь живет?
Я ответила:
— Да, — через паузу, не сразу вспомнив, что выдумала себе эту фамилию. Они сказали, что рассказ мой премирован на конкурсе, будет напечатан [39], посоветовали, если служу, бросить службу и всерьез заняться писательством (они думали, что служу я делопроизводителем или машинисткой, и меня очень забавляла эта ситуация).
Бабель просил показать другие мои «произведения». Я с восторгом притащила ворох рассказов, которые никогда еще никому не читала. Помню, как Бабель прочел вслух рассказ «В больнице», как ему понравился образ — фраза о женщине, недавно вставшей после тяжелой операции: «Идет рубашка, внутри которой человек».
— Это по-настоящему хорошо, — сказал он Зозуле и стал листать другие мои рассказы.
— А тут вы боборыкаете.
— Боборыкаете? — Я не знала этого слова. Что оно значит?
Ефим Давыдович Зозуля, смеясь, пояснил:
— Был такой писатель Боборыкин. Он писал слишком много, без всякого отбора. Когда пишут многословно и водянисто, мы это называем боборыканьем.
Слово «боборыкать» очень помогло мне понять ошибки, допущенные в постановке «Червяка»: не умела отбирать выразительные средства, боборыкала!
Были у меня и режиссерские удачи в «Червяке»: подметила во вспомогательном составе труппы и выдвинула на роль Тани Клавдию Кореневу. Она и Павел Беляев (Васька Червяк), особенно в диалоге на уличной скамейке, искрились верой во все происходящее, и своей жизнерадостностью увлекали зрителей.
Живая жизнь, живые люди, большая художественная правда — как это трудно достижимо в искусстве, особенно таком новом, как театр для детей, вся драматургия и принципы которого рождались почти одновременно с его организацией. Искать и найти правду в искусстве — совсем не одно и то же. Правда искусства никогда не лежит на поверхности. Ее надо добывать с упорством золотоискателей, очищать от всего наносного, случайного, из крупиц создавать хоть небольшие слитки. А спектакль — всегда слиток. Театру, как никакому другому искусству, дано объединять многих братьев и сестер своих: слово, действие, музыку, танец, вокальное и изобразительное искусство — быть магнитом для вдохновения художников многих специальностей.
В те времена в поисках «правды» многие режиссеры стали подключать к театру кино, по преимуществу документальное. Расширяя возможности сцены за счет показа документально жизненного, они, мне кажется, уводили от единства художественного замысла, обесценивали театр, в условности которого своя, особая художественная правда.
Впрочем, как говорил Гейне, «рассудку никогда не принадлежит ведущая роль в создании художественных произведений. Они поднимаются откуда-то со дна души, и только когда творческая фантазия готова забросать замысел художника переизбытком цветов, ковыляет с садовыми ножницами в руках рассудок, отрезает все лишнее и дает произрастание главному».
Замысел спектакля «Негритенок и обезьяна» поднялся во мне неожиданно для меня самой — либретто и режиссерское видение возникли одновременно. Кажется, впервые в театре — не только нашем, вообще в театре — я ввела мультипликацию в органической связи с театральным действием.
Киномультипликация близка детскому рисунку, ей дано отбрасывать ненужные подробности, предельно динамично передавать главное. Она расширит возможности театра, не выпадая из общего художественного замысла, поможет показать быстро сменяющие друг друга картины природы, приключений — так говорила я сама себе.
Мои мысли во многом подтвердились в ходе самого спектакля.
…Уголок в лесной чаще, перевитой лианами, летают птицы, гуляют слоны. На станке справа мультипликацией проецируются заросли, там как бы «прячутся» наши артисты, играющие негритянских ребят. Они выжидают, когда соберется побольше зверей в этом лесном уголке. И вот по сигналу Нагуа негритята начинают бить в шумовые инструменты. Перепуганные звери (киномультипликация) обращаются в бегство. Нагуа прицелился в отставшую лань — промах, лань побежала, Нагуа за ней; теперь панорама леса в движении: за ланью бежит Нагуа.
В определенный момент актриса, играющая роль Нагуа, как бы «перешла» на киномультипликат. Но почему подмена почти не заметна и совсем не важна? Потому что вся манера рисунка в мультипликации [40] тончайшим образом связана с декоративным оформлением и художественной манерой Георгия Гольца, потому что костюм Нагуа, характерные движения, повадки, которые нашли актриса и режиссер в роли Нагуа, одинаковы в театральной и мультипликационной интерпретации. Переход сценического действия на экран был органичен в этой сказке с удивительными приключениями, сказке про негритенка и обезьяну.
Эта моя режиссерская работа была первой, вызвавшей большое (я не боюсь этого слова) признание у нашей и зарубежной прессы, нашей общественности и, самое главное, у детей.
Спектакль этот «справил» свое тысячное исполнение на нашей сцене всего через шесть лет после премьеры, был вместе с мультфильмами перенесен на сцену театров Тбилиси и других городов Советского Союза. «Негритенком и обезьяной» был открыт театр Тициан Высоцкой в Варшаве, Милы Меллановой в Праге, Театр для детей в Брно; он шел в Швейцарии и Турции…
Как важно для режиссера встретить талантливых единомышленников, смотреть на них не «снизу вверх», как я все же смотрела на Юона и Шеншина, а как на сверстников, молодо ощущающих наше сегодня и в сегодня завтра!
В те годы с золотой медалью как пианист, дирижер и композитор окончил Московскую консерваторию Леонид Половинкин — человек многогранной культуры (он окончил кроме консерватории два факультета в университете, был лихим спортсменом, даже получал призы на различных спортивных соревнованиях).
Спектакль «Негритенок и обезьяна» я задумала как пантомимно-танцевальный, целиком музыкальный. Немногие слова были только у «человека просцениума» — Доброй Негры.
Половинкина увлекло либретто, и он принялся за работу со всем юношеским пылом.
Музыка росла, как тропический лес, где происходило действие этой сказки. Больше всего интересовали композитора действенные моменты: первая встреча Нагуа и обезьянки, похищение ее американскими охотниками, встреча Нагуа с обезьянкой в цирке. Помню, как Половинкин обвел красным карандашом, выделил для себя действенно главное в сценарии.
Очень интересовали его характеристики действующих лиц. Каждый из негритянских ребят, соревнуясь, исполняет свой танец — вот где можно дать почувствовать индивидуальный характер каждого: Вумба — хвастунишка; Бенго — смелый, чересчур горячий, вспыльчивый; Оа — маленькая, робкая; Байба — толстая, неуклюжая и т. д. Наши словесные характеристики в музыке Половинкина приобрели объемность, интересные и разнообразные ритмы подсказывали новые штрихи и краски режиссуре и исполнителям.
«Московский театр для детей убежден, что детский театр является в высшей степени удобным местом для музыкального воспитания детей и что музыка в этом театре должна действовать на слушателя не только своей мелодичностью, но всей совокупностью ее выразительных средств. Это последнее положение нашло свое блестящее подтверждение в несомненном успехе у детей музыки „Негритенка и обезьяны“.
Музыка Половинкина, несомненно рассчитанная на детскую психологию, не теряет при этом присущих вообще музыке Половинкина остроты и остроумия и представляет собой художественное доказательство того, какой должна быть современная музыка, рассчитанная на восприятие современных детей» [41].