– Ведь она не любит вставать рано, – подытожила бабуля Вюнзе.
– Восходов-то она, выходит, не пишет, – съязвил дедуля.
Поездка была, скорее, отвратительной. Дедуля Вюнзе был не только исчезающе мал ростом, он еще и нервничал за рулем. Несмотря на подложенную подушку, дорогу он видел только сквозь баранку. На поворотах он то и дело заезжал на встречную полосу. На длинных прямых отрезках пути он плелся, как черепаха, зато в населенных пунктах и на сложных участках развивал бешеную скорость. Это не могло не кончиться плохо – и действительно кончилось в тихой деревушке Понто. через которую они решили проехать. Из каких-то ворот справа на дорогу выехал воз.
– Куртхен, телега! – завизжала бабуля Вюнзе. но среагировать дедуля уже не успел.
Конечно, возничему тоже надо было хотя бы осмотреться, прежде чем выезжать на дорогу. Но и старый Вюнзе ехал слишком быстро, а главное, начал тормозить слишком поздно. Он въехал сзади прямо в телегу. Раздался треск. Лошади перешли в галоп. Добрых двести метров они так и ехали тандемом, и было непонятно, то ли это машина толкает лошадей и разбитую телегу, то ли лошади тащат оба экипажа.
На деревенской площади тандем наконец остановился. Медленно, помахивая подвешенной на указательном пальце дубинкой, к нему двинулся местный полицейский. Бабуля Вюнзе вылезла из машины, испустила несколько душераздирающих всхлипов и приготовилась упасть наземь, но все-таки дождалась, пока кто-то из зевак, естественно, сбежавшихся тут же, не принес ей из ближайшего кафе стул.
Вылез и дедуля. Он подбежал к полицейскому и возбужденно принялся объяснять, как все это случилось – на своем люденшейдском диалекте. Полицейский какое-то время слушал, но потом отсалютовал и хотел отойти в сторону. Возничий – с ним был еще совсем молодой парень – слез с козел и принялся доказывать односельчанам, что нисколько не виноват в происшедшем.
– Мой сын говорит по-французски, – вспомнил дедуля Вюнзе, убедившись, что полицейский его не понимает. – Курти, иди сюда!
Экипажи расцепили. При ближайшем рассмотрении повреждения оказались далеко не так значительны, как можно было предположить. Д-р Курти Вюнзе долго говорил с полицейским, после чего тот сказал лишь, что не понимает венгерского языка (это Кессель перевести не поленился). Тогда бабуля Вюнзе окончательно упала в обморок. Врач, которого немедленно вызвали, немного понимал по-немецки, потому что во время войны побывал в плену. Однако немцев он, судя по всему, с тех пор не любил – возможно, в плену с ним плохо обращались; во всяком случае, переводил он исключительно в пользу дедули Вюнзе и прописал бабуле такое лечение, какого она в жизни не переживала. Смысл его слов сводился к следующему: «Пусть не прикидывается».
– Это был не врач, а какой-то шарлатан! – утверждала бабуля позже.
Дедуле не оставалось ничего иного, как уплатить: сотню франков штрафа полицейскому и четыреста пятьдесят – возничему в возмещение ущерба.
– А кто заплатит нам за поцарапанный капот? – возмутилась бабуля.
– Что уж теперь доказывать, – проворчал дедуля, заводя машину. – Вот приедем домой, и я тут же вызову адвоката. Курти, ты записал, как звали этого возничего?
– Да, – сказал Курти.
Много позже, когда дедуля у себя в Люденшейде действительно вызвал адвоката, намереваясь поручить ему это дело, выяснилось, что Курти, записав имя возничего, забыл записать название деревни. А этого тогда уже точно никто не помнил.
Из-за этой непредвиденной задержки Кессель и все остальные, кто ехал в машине старого Вюнзе, прибыли к Пилатовой дюне последними, хотя выехали раньше других. Рената и Улла ехали не через Понто, а по другой дороге, поэтому они ничего не знали о происшедшем. На эту другую дорогу Кессель указывал дедуле, но тот не дал себя убедить и поехал напрямик через деревню.
Дюна и в самом деле была красива.
– Если бы мне не надо было тащить эту проклятую корзину, – сказал Кессель, – я бы восхитился.
– Если ты не прекратишь, – отозвалась Рената, – я сейчас же уеду обратно.
Стоянка находилась возле самой дюны; длинная дорожка из деревянных планок вела от стоянки к уютному ресторанчику для экскурсантов (Кессель едва удержался, чтобы не сказать Ренате: «Вот видишь!» или: «А тут как раз подают то, что мы в поте лица теперь прем на себе»). Другая такая же длинная крутая дорожка поднималась от ресторанчика к самому хребту дюны.
Курти тащил за собой бабулю Вюнзе. Норма и Белла пыхтели, как моржи. Керстин ныла, что ей тяжело подниматься в гору. Дедуля Вюнзе потерял ботинок, который долго, очень долго катился по направлению к морю и замер глубоко внизу крохотной, навеки недосягаемой точкой.
Кессель и Улла отстали, образовав своего рода арьергард. Они не виделись с того самого вечера во вторник.
– Ну? – спросила Улла. Сегодня она была по-настоящему одета и даже застегнута чуть ли не на все пуговицы, несмотря на жару.
– Что «ну»? – не понял Кессель.
– Что сказала Рената, когда ты явился в мокром виде?
– Что же она могла сказать?
– А как ты объяснил ей, что с тобой случилось?
– Ну, я сказал, что гулял у моря, замечтался и не заметил прилива.
– Понятно, – вздохнула Улла – Чем глупее отговорка, тем она всегда убедительнее.
– А что же твой Манфред не поехал?
– Ты с ума сошел! О Манфреде никто не знает. К тому же он очень занят.
– Пишет?
– Что? А-а, нет, не пишет. Печатает фотографии.
– Твои?
– Да. Но ему еще надо их продать, а это не так просто. К счастью, вчера ему удалось договориться с одним киоскером – знаешь газетный киоск около почты? Но тот может взять в день не больше десяти фотографий. Остальные Манфред должен продавать сам. В конце концов, он тоже не хочет жить на чужие деньги – в данном случае на мои.
– А это не опасно?
– В каком смысле?
– Ну, если, например, твой отец…
– Дедуля-то? Ты его плохо знаешь. За фотографию с голой бабой он и пфеннига не выложит. Кто-кто, а уж он-то рисковать не будет. Он знает, чем ему это грозит.
– А дядюшка Ганс-Отто?
– За ним надзирают тетки.
– Кстати, которая из них его жена? Норма или Белла?
– По-моему, Норма, – ответила Улла. – Или нет, кажется, Белла. Да я и сама не знаю.
Добравшись наконец до хребта, Зайчик заявила, что больше не ступит и шагу. Семья сгрудилась вокруг ребенка и после долгих уговоров убедила его преодолеть еще пятьдесят метров хотя бы на руках у родного отца, пыхтевшего при этом, как паровоз, чтобы уж не разворачивать пикник у самой дороги, где ходят экскурсанты.
Ощущение было, как в пустыне Сахаре. Стоя, правда, еще можно было увидеть панораму сосновых лесов и трубу одной из четырех бумажных фабрик, эти леса пожиравших, а на западе – море, шума которого здесь, наверху, не было слышно; море было темно-синим и безупречно красивым. Но если прилечь, оставались только песок и небо. У Кесселя вдруг возникло непривычное щемящее чувство, которого он не мог подавить: у него под ногами на сотню метров в глубину один песок – мелкий, скользкий, сыпучий. Что, если в нем вдруг разверзнется воронка, и они свалятся туда? А там сидит муравьиный лев, давно поджидающий жертву?
Но воронка не разверзлась, во всяком случае физически. Разверзлась пропасть в семейных отношениях, причем задолго до окончания пикника.
– Эй, фрау Кессель, – обратилась Улла к Ренате, – держи сыр, пока он весь не растаял, на такой-то жаре.
Бабуля Вюнзе зашипела, как будто из нее вдруг выпустили воздух, но дедуля уже услышал.
– Это кто здесь «фрау Кессель»? – осведомился он.
– Я пошутила, – попыталась оправдаться Улла.
– Она пошутила, – моментально подхватила бабуля.
– Ренату я и зову Ренатой, – продолжала Улла, – как же еще?
К разговору начал прислушиваться дядюшка Ганс-Отто.
– А почему «фрау Кессель»? – допытывался дедуля.
– Вы что, в разводе? – спросил дядюшка Ганс-Отто.
– Я с самого начала не хотела, чтобы
они
приезжали! – воскликнула бабуля Вюнзе, кивая в сторону теток.
– А мы-то при чем, если они в разводе? – возмутились одновременно Норма и Белла.
– Так они развелись?! – возопил дедуля.
Карточный домик, столь тщательно возводившийся бабулей Вюнзе, развалился за несколько секунд. С дедулей Вюнзе случился приступ бешенства, он метнул сначала термос, потом крышку от масленки, спиртовку и свой второй ботинок вниз, к подножию дюны, вслед за первым. Норма и Белла хихикали так, что их жирные телеса вибрировали, словно желе, хотя, как успел отметить Кессель несмотря на весь тарарам, и не синхронно. Бабуля немедленно упала в обморок. Курти держался в стороне, не решаясь броситься на помощь мамаше.
– Сначала этот оболтус просиживал штаны в институте, а потом еще жену бросил! Кого он теперь себе завел, вас? – заорал дедуля на Гундулу; та тихонько заплакала. – Научись сначала зарабатывать деньги, паразит!
Альбина Кесселя, у которого весь этот тарарам вызвал упоительное ощущение внутреннего подъема, словно на воздушном шаре, так что все происходящее представлялось ему как бы с высоты птичьего полета, логика дедули Вюнзе поразила: значит, если человек умеет зарабатывать деньги, он имеет полное право бросить жену?
– Нет, папа, – вмешалась Рената, – это не он, это я его бросила!
Дедуля не слушал. Он схватил складной стул и запустил им в Курти, но промахнулся. Затем он обратил свой гнев против Уллы.
– Мало было в семье
одной
паршивой овцы!
– Куртхен, – простонала бабуля Вюнзе из своего обморока, – ради Бога, не надо при всех…
– В моей семье одни паршивые овцы!
– Кроме тебя, – спокойно заметила Улла.
– А ты вообще не моя дочь, – рявкнул в ответ дедуля, хватаясь за очередной стул.
– Куртхен! – взмолилась бабуля.
– Может быть, они оба не мои дети!
– Ну что ты говоришь! – взывала бабуля, пытаясь вырвать стул у него из рук. На некотором отдалении от них образовалась небольшая толпа зрителей – Видишь, люди смотрят!
– Я знаю, я точно знаю, – не унимался дедуля Вюнзе, – зачем ты в 1940 году купила себе те раззолоченные туфли! Кругом золото, и все для того, чтобы понравиться господину доктору в Бад-Зальцшлирфе!
– Не надо ворошить старое.
– Хоть старое, хоть новое, все равно воняет! – резюмировал дедуля, окончательно овладевая стулом. – Уйди с глаз моих, докторова дочка!
– Куртхен! – взвизгнула бабуля.
– Да-да, дочка того самого доктора из Бад-Зальцшлирфа! Я еще тогда все высчитал!
Бабуля забыла о стуле и рухнула на песок. Дедуля, войдя в раж. плохо сознавал, что делает, поэтому, одержав победу в битве за стул, он уже не помнил, зачем тот ему понадобился; наконец он раскрыл стул и уселся на него.
– Я даже рад, что моя фабрика не достанется твоему ублюдку, этому кукушкиному сыну. Господин доктор Кукушкин-сын!
– В тридцать шестом году я еще даже не была знакома с доктором Бернардом! – оправдывалась бабуля Вюнзе (в том году родился Курти).
– Господин доктор Кукушкин-сын, – тупо повторил дедуля Вюнзе. Но он уже перестал быть центром внимания, потому что у Зайчика началась икота.
– Боже мой, – ахнула Рената, – опять! Все, как тогда!
Тут засуетился и Курти. Они захлопотали над ребенком, но, видимо, без особого успеха.
– Мне – нечем – дышать! – булькала Керстин.
– Ей опять придется делать операцию! Как тогда, – причитала Рената – Я же просила тебя! – набросилась она на Кесселя.
– Да я и слова не сказал, – удивился Кессель.
– Неужели ты не мог промолчать? – возмущалась Рената – Немедленно в больницу! Видишь, она уже побледнела! – Зайчик икала изо всех сил.
– Курти! – закричала Рената. – Бери ребенка!
Отъезд был похож на бегство. Курти немного проволок ребенка, но потом силы его иссякли, потому что от футого спуска по деревянной дорожке у него закружилась голова.
Тетки Норма и Белла по этой дорожке, скорее, скатились, чем спустились. Хотя сбором остатков от пикника занимались Гундула, Кессель и дядюшка Ганс-Отто, там все-таки осталось еще немало стаканов, тарелок, солонок и салфеток. При выезде со стоянки (дедуля и Рената рванули с места одновременно, хотя даже еще не все сели) дедуля въехал Ренатиной машине прямо в бок.
– Куда прешь! – заорал он. – Глаза раскрой, дура!
Несмотря на протесты бабули, обе тетки, справедливо опасаясь, что во всеобщей неразберихе их забудут, втиснулись в машину к старому Вюнзе. Курт с икающей Жабой на руках погрузился в машину Ренаты, с ними поехала и Гундула.
– Значит, вам придется ехать со мной, – сказала Улла. увидев всеми забытых Кесселя и дядюшку Ганса-Отто. Они уселись в Уллин старый «мерседес».
– Куда поедем? – спросила Улла.
– Не знаю, – отозвался дядюшка Ганс-Отто, – а другие, они-то куда поехали?
– У развилки они свернули направо, – сообщил Кессель.
– Ну, давайте и мы поедем направо, – согласилась Улла.
Не успели они, однако, миновать развилку, как увидели обе машины, бешено мчащиеся им навстречу.
– Куда это они? – удивился дядюшка Ганс-Отто.
– Наверное, передумали, – предположила Улла, – и решили все-таки ехать в Аркашон. Что нам-то делать – тоже, что ли, заворачивать в Аркашон?
– Мне, – заявил дядюшка Ганс-Отто, – в Аркашоне делать нечего.
– Есть предложение, – сказал Кессель, – заехать куда-нибудь перекусить. По дороге сюда я, по-моему, видел…
– А, такой ресторанчик или охотничий домик – по правой стороне, если ехать отсюда?
– Именно, – подтвердил Кессель.
– Отличная идея, – поддержал его дядюшка Ганс-Отто.
Дядюшка, пребывавший в прекрасном настроении – не иначе как благодаря отсутствию Нормы и Беллы, – вызвался уплатить за Уллу и Альбина. Легкий перекус незаметно перерос в роскошный обед с морским языком, паштетом из трюфелей, консоме с фрикадельками из гусиной печенки, навагой, сморчками, антрекотами в «Арманьяке» и старым «Бордо».
Под конец Улла, уничтожив огромную порцию фламбированного омлета, произнесла:
– Если со мной сейчас же кто-нибудь не переспит, я лопну.
– Может быть, чашечка кофе поможет, – засмеялся дядюшка Ганс-Отто и заказал на всех еще бутылку шампанского.
Примерно в половине четвертого они наконец тронулись в путь по направлению к Сен-Моммюлю. Кессель сидел сзади, дядюшка Ганс-Отто впереди, рядом с Уллой. Его коротенькие ножки не доставали до пола. Но он, благодушно улыбаясь и закрыв глаза, откинулся на сиденье, сложил ручки на животе и, уже засыпая, произнес:
– Трудная у нас семейка.
– Зато пикник удался на славу, – отозвался Кессель.
Часть вторая
I
– Два одноместных? – портье, не скрывая изумления, собрал лоб в морщины и принялся перелистывать свой гроссбух – Два одноместных номера – сейчас, во время фестиваля? Это очень сложно. – Портье взял резинку, стер несколько строчек на одной странице и написал что-то на другой, задумчиво присвистнул и произнес: – Хм, да-а, это очень, очень сложно, если не сказать – невозможно.
Кессель осторожно положил возле гроссбуха пятидесятимарковую банкноту. Портье, не поднимая глаз, продолжал изучать записи, однако его рука подобно голодному проворному крабу подползла к банкноте, сцапала ее и, смяв, быстро утащила в гнездо, устроенное в кармане жилета.
– Может быть, – предложил портье, по-прежнему не поднимая глаз, – господа пока зайдут в ресторан пообедать? К тому времени мне, вероятно, удастся что-нибудь сделать.
– А который теперь час? – осведомился Кессель, однако не потому, что хотел узнать время, а чтобы показать, что времени у них не так уж много (рядом на стене висели большие часы, которых Кессель просто не мог не заметить). Портье взглянул на стенные часы и сказал: – Вы хотите успеть на «Тристана»; я понимаю. Но вы вполне успеваете и пообедать – если, конечно, вам понадобится не более получаса, чтобы переодеться. Подождите минутку, – и он, подняв стойку, вышел из своего портьерского закутка. – Пойдемте со мной!
Кессель и Корнелия последовали за ним. Портье провел их в зал ресторана. Все места были заняты. Портье кивком головы подозвал метрдотеля и поговорил с ним. После этого уже метрдотель проделал несколько таинственных телодвижений, махая салфеткой, в ответ на что в зале появились два юных официанта: с быстротой молнии они поставили дополнительный столик с двумя стульями и тут же принялись накрывать.
– Надеюсь, здесь вам будет удобно, – сказал портье, – Об остальном не беспокойтесь: я сам вас найду. Вы успеете на «Тристана».
Кессель и Корнелия уселись за столик. Официант принес меню в роскошной папке, отступил на шаг и принял выжидающую позу.
– Вы развелись с Вильтруд? – спросила Корнелия.
– Да, и уже давно, – сообщил Кессель.
– Жалко – сказала Корнелия – Что ты будешь есть, папа?
– Что ж, – промолвил Кессель, – принесите мне шницель с рисом – и еще порцию супа, какой у вас там значится на сегодня.
– Слушаюсь, – отозвался официант, – значит, консоме дежур.
– Мне то же самое, – сказала Корнелия, захлопывая громоздкую папку.
– Аперитив будете? – осведомился официант, – Портвейн или, может быть, сухой шерри?
Кессель поглядел на дочь. Можно ли ей уже пить сухой шерри? А тем более портвейн? Черт его знает. По дороге сюда он как-то не думал об этом; только когда они въехали в город – дождь лил вовсю, – Кессель взглянул на дочь, сидевшую рядом на переднем сиденье. Ее фигурка была по диагонали перетянута ремнем, подчеркивавшим, так сказать, вполне взрослые размеры бюста. Да, подумал тогда Кессель, один номер на двоих брать уже не стоит.
– Хорошо – сказал Кессель, – два сухих шерри, а потом вот это, – он нашел в меню соответствующую строчку: – «Зоммерахер Катценкопф».
– Слушаюсь, – снова ответил официант, чиркая в блокнотике – Номер 14. Бокал или бутылку?
– Бутылку, – решил Кессель, однако все же обернулся к Корнелии, чтобы спросить: – Тебе вообще-то можно пить или нет?
– Можно, можно, – заверила Корнелия.
Дождь все еще лил, и конца ему было не видно. Тучи стояли низко, и фасады домов на улице, казалось, промокли насквозь.
– Якоб Швальбе считает, – сказал Кессель дочери, – что дождь – это хорошо. Обычно здесь в театре бывает слишком жарко, а в дождь и акустика лучше, особенно на «Тристане» – так считает Якоб Швальбе Ты его помнишь?
– Нет, – ответила Корнелия.
– Ну как же не помнишь! Сколько тебе лет?
– Шестнадцать, – сообщила Корнелия.
– Вот видишь! Якоб Швальбе, квартира на Вольфгангштрассе.
– Квартиру на Вольфгангштрассе я помню, а человека, которого звали бы Якоб Швальбе – нет.
Интересно, жив ли еще Нестор-Детописец? – подумал Кессель, вспоминая, как он в шестидесятом году крестил Корнелию, точнее, как он ходил записывать ее в загс. Сколько лет было тогда Детописцу?Наверное, не больше сорока, сейчас ему пятьдесят пять, значит, не только жив, но еще, наверное, и работает. Записать эту историю Кессель так и не удосужился, хотя его много раз просили; однако рассказывал он ее с удовольствием в течение многих лет. Рассказанная в лицах, она составляла один из коронных номеров кесселевского репертуара и, когда Кессель был в духе и рассказывал историю со всеми подробностями, она становилась венцом любой вечеринки, почти так же, наверное, как в свое время их чарльстон на пару с братом Леонардом.
Главной героиней этой истории была, однако, не Корнелия, а старшая дочь Кесселя, Иоганна, родившаяся в 1954 году.
– Моя дочь появилась на свет в больнице, – так начинал Кессель свой рассказ, почти всегда проводя при этом влажным мундштуком трубки (естественно, потухавшей во время рассказа) по своим редеющим волосам – эта привычка выводила из себя как Вальтрауд, его бывшую бестию, так потом и Вильтруд; только Рената сумела отучить Кесселя, да и то, скорее всего, потому, что ко времени знакомства Кесселя с Ренатой волос у него на голове уже почти не осталось – Время домов-музеев прошло, как вы знаете. Нам известен дом, где родился Моцарт или, допустим, Гете; даже у меня есть дом, где я родился. В любом, даже самом маленьком городе всегда можно найти мемориальную доску, на которой написано: «Изобретателю маятникового регулятора от благодарных соотечественников» или что-нибудь в этом роде Наши внуки таких досок уже не увидят. Разве что на фасадах родильных домов и больниц установят огромные мраморные плиты, на которых по мере надобности будут задним числом высекать имена прославившихся младенцев, родившихся в этих стенах. Вот так и моя дочь, следуя велению времени, родилась не в доме, а в больнице. И счастливому отцу не дали поцеловать новорожденного – этого сейчас вообще нельзя, чтобы младенец, не дай Бог, чем-нибудь не заразился, – а только показали из-за стекла с рук недовольной медсестры, у которой явно была куча других, куда более важных дел, чем показывать отцам их детишек. Говорят даже, что медсестры в таких случаях выбирают малыша покрасивее из тех, что есть у них под руками, но я в это не верю. Я думаю, что они берут просто первого попавшегося. Церемония крещения в больнице проходит ничуть не лучше. Нет, церкви-то при больницах как раз ничего, и то, что они выдержаны в современном стиле, тоже не плохо (хоть интерьер и напоминает декорации к «Парсифалю» в провинциальном театре). Но крестных родителей выстраивают вдоль стенки, и крестит ребенка недовольный священник, брызгая водой из какой-то спринцовки. У него, видимо, тоже была куча других, неотложных дел, хотя я совершенно не могу понять, каких именно.
Формальности же, требуемые от ребенка после выхода из больницы, отличаются уже гораздо большим разнообразием.
– Загс я только потому нашел быстро, – рассказывал Кессель, – что именно в нем – увы! – мы не так давно расписывались с моей бывшей холерой.
Во время рассказа Кесселя можно было прерывать, он даже любил, когда ему задавали вопросы, потому что, как он говорил, рассказ – это сценическое действие, требующее участия публики; не возражал он и против музыкальных пауз – если в доме, конечно, был рояль или пианино (Якоб Швальбе иногда аккомпанировал ему), а кроме того, когда его прерывали, он мог заново разжечь свою трубку.
– Почему же «увы», – спрашивали его иногда в этом месте, – ведь у вас наверное были какие-то мотивы, раз вы решили жениться.
– Наверное, были, – отвечал Кессель, – но сейчас я уже не помню. какие. А тогда, в 1953 году, я вообще не задумывался об этом. Мне было двадцать три года. Ну скажите, кто в двадцать три года о чем-то задумывается? Женщина – пожалуй, мужчина же никогда.
Сейчас, в 1976 году, старшей дочери Кесселя было двадцать три года!
– Возможно, – продолжал Кессель, – я сказал «да» только потому, что стеснялся сказать «нет». Вы знаете, как все это происходит в загсе? Да? Значит, вы помните, что там всех загоняют в ритуальный зал. Врачующиеся – слово-то какое! – стоят парами и держатся за руки, не зная, куда себя девать, в полутемном коридоре, где воняет мастикой, а зимой вообще нечем дышать, ожидая, пока их вызовут. А я стоял там
один,
с доверенностью невесты на руках. Законом это разрешается, сказал мне потом загсовский чиновник, хотя у него я – первый такой случай. Это был другой чиновник, не Детописец. В день свадьбы – было 15 ноября, погода была отвратительная – меня разбудил братец Леонард: 'Вставай, Альбин, сказал он, пора жениться!» А я – сам я, правда, этого не помню, но Леонард клянется, что все так и было, – перевернулся на другой бок. бормоча: «Какое жениться, когда на улице дождь!»
Впрочем, мы редко бываем последовательны, даже в минуты просветления. Я встал и, невзирая на дождь, поперся в загс, хотя лучше было, наверное, этого не делать.
Потом я снова попал в этот загс и снова ждал, правда, в другом коридоре, но воняло там точно так же, чтобы записать дочь. С меня сняли множество всяких показаний и наконец спросили об имени ребенка. А я еще дома заготовил бумажку, старательно напечатав на ней в поте лица все шесть заранее избранных женских имен (бумажка с мужскими именами, скомканная, уже лежала в корзине):
Иоганна Катарина Констанция Мария Магдалина Цецилия
Эту-то бумажку я вместе с обоими паспортами, справкой из роддома, страховкой и всем прочим и выложил на стол Нестору-Детописцу.
Герр Нестор, как явствовало из таблички, которую я за час ожидания успел изучить во всех подробностях, отвечал за регистрацию новорожденных с фамилиями от «А» до «М». Младенцев с фамилиями от «Н» до конца алфавита обслуживали в соседнем кабинете и, если это кого-нибудь интересует, за них отвечал господин (или дама, поскольку в кабинет я не заглядывал, а табличка на двери была, так сказать, бесполой) по фамилии Залюшик. Пока мы с герром Нестором выясняли наши, как выяснилось позже, более чем неуставные отношения – в том смысле, что они никак не вписывались в рамки служебного устава делопроизводителя загса, – на его столе пару раз звонил телефон. Снимая трубку, герр Нестор говорил: «Загс, запись детей, Нестор». Говорил он это настолько отрешенным тоном, что казалось, будто он записывает историю всего человечества. Впрочем, из всех живущих его интересовали только дети, поэтому истинным летописцем его считать нельзя было, зато Детописцем можно было назвать с полным правом.
Когда я уселся напротив него, Нестор-Детописец как раз собирал бумаги предыдущего посетителя, чтобы отложить их в правую стопку. Поскольку я довольно хорошо умею читать вверх ногами, что, кстати, редко кому удается, из этих бумаг я узнал, что предыдущего ребенка назвали Томасом. Просто Томасом, и больше никак. Бедный мальчик.
Вполне возможно, что какие-то таинственные силы предупредили Нестора-Детописца о моем визите, потому что мои бумаги он положил не в левую стопку входящих, а сразу на середину стола. На самом верху лежала бумажка с шестью именами дочери. Герр Нестор долго изучал бумажку, а потом перевел взгляд на меня.
– Обычно, – начал он, – родители сначала выбирают имя ребенку, а потом уже идут записывать его в загсе.
– Конечно, – сказал я, – ну так что же?
– Какое же из этих имен вы хотите дать дочери?
– Простите, – сказал я, – но тут, по-моему, ясно все написано.
– То есть… Вы хотите… – начал Нестор.
– Вот именно, – подтвердил я.
– Шесть имен? – ужаснулся Нестор.
– Все правильно, вы не ошиблись, – заверил его я.
– Иоганна, Катарина, Констанция, Мария, Магдалина, Цецилия, – по слогам произнес он, –
всешесть?
– Ну, строго говоря, – уточнил я, – имен здесь только пять, потому что Магдалина – всего лишь эпитет, второе имя Марии, которая была родом из Магдалы; это двойное имя, как например Жан-Батист или Мартин-Лютер…
– Это меня не касается, – строго возразил Нестор, – по нашим правилам здесь шесть имен.
– О, я ни в коем случае не хотел бы нарушать правила, – заверил я его.
– И вы желаете дать ребенку все шесть? Они же не уместятся в формуляре!
– Мое дело – выбрать имена, – хладнокровно сообщил я, – а ваше – найти для них место. Можете записать три имени
над
пунктирной линией, а три
–
подней.
– Да-а, – возмущенно заявил он, – вам легко говорить!
Будучи, впрочем, человеком дела, Нестор-Детописец достал из стола уставы и правила своей службы и принялся усердно их перелистывать. Он долго и нервно просматривал эти толстые тома, бросая на меня уничтожающие взгляды.
– Что ж, – произнес он некоторое время спустя, захлопывая свои своды правил, в которых с величайшими подробностями описывалась всякая никому не нужная дребедень, однако о действительно спорной ситуации в них, как всегда, нельзя было найти ни слова, и с остервенением запихивая их обратно в ящик стола, – по-видимому,
количество
имен уставом не ограничивается!
– Да, – ласково согласился я, – я это знаю. – Перед визитом к нему я коварно изучил этот вопрос, проконсультировавшись с опытным юристом.
– Но в таком случае, – возмутился Нестор-Детописец, и в его голосе засквозило отчаяние загнанного в угол чиновника, – вы могли бы написать тут и триста шестьдесят пять имен!..
– Ну, вот видите, – миролюбиво сказал я, – а я написал всего только шесть.
Он отшвырнул все бумаги, вскочил из-за стола и выбежал вон. Вернулся Детописец примерно через четверть часа – очевидно, он ходил советоваться с начальством – и, сев на место, опустил руку под стол. Мне уже показалось было, что он сейчас вызовет охрану, чтобы меня скрутили и увели за оскорбление должностного лица или что-нибудь в этом роде. Но это было всего лишь привычным движением конторского служащего, у которого различные формуляры разложены в разных ящиках стола, где каждый нижний выдвинут немного больше, чем верхний. Его рука, скользя вниз под действием силы тяжести, автоматически нашла нужный ящик, где лежали все документы, необходимые новорожденному, выбрала из них по одному экземпляру и раскинула передо мной на столе элегантным веером, оставляя на листах следы от влажных пальцев. Акт записи гражданского состояния начался, все шесть имен были приняты к регистрации.
– После этого, – обычно добавлял Кессель, когда утихали аплодисменты слушателей (а он, как уже говорилось, не просто рассказывал эту историю, но показывал ее в лицах, имитируя и мимику Нестора-Детописца, и нервные движения его рук, перелистывавших тома уставов, и поиски нужного ящика), – после этого можете себе представить, как выглядела церемония крещения. От этих дежурных крестин со спринцовкой в больничной церкви я, конечно, отказался. Мою дочь крестили в бывшей дворцовой церкви. Проблема заключалась в том, что дворцовая церковь была не в нашем приходе и вообще не относилась ни к какому приходу, поэтому между ответственными за все это церковными инстанциями завязалась целая бумажная война, велась которая, кстати, исключительно на латыни! Это было еще до второго Ватиканского собора.