Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Латунное сердечко или У правды короткие ноги

ModernLib.Net / Детективы / Розендорфер Герберт / Латунное сердечко или У правды короткие ноги - Чтение (стр. 9)
Автор: Розендорфер Герберт
Жанр: Детективы

 

 


      – А что сказал Детописец, когда вы пришли к нему во второй раз?
      – Второй раз был шесть лет спустя, когда герр Нестор уже не был Детописцем: его повысили. Кроме того, я предъявил грамоту.
      – Грамоту?
      – Да. Я получил ее после первого раза от Общества защиты традиционных личных имен. Я объяснил герру Нестору, заместителю директора загса, что это общество поставило своей целью сохранение исторического фонда имен и борется с бессмысленными, обезличенными выдумками родителей типа Эйк, Торстен или Громхильд, которых теперь, к сожалению, становится все больше. Грамота произвела впечатление, и во второй раз меня записали без всяких разговоров.
      Когда кто-нибудь из наиболее дотошных слушателей спрашивал Кесселя, не сам ли он основал это общество, тот только загадочно усмехался.
 
      – Неужели ты не помнишь Якоба Швальбе? – спросил Кессель. – Такого рыжего, с козлиной бородой? Он, правда, недолго прожил в квартире на Вольфгангштрассе, я тут как раз прикидывал, может быть, года два. Но тебе-то уже было лет восемь или даже девять.
      – Нет, не помню. Про него, в общем, можешь не рассказывать. Вот Линду помню, и даже очень.
      Линда тогда была кесселевской «фавориткой», то есть любовницей. Вермут Греф, к которому он в 1967 году, после вступления в коммуну, ходил очень часто, то есть исповедовался у него практически каждый вторник, – Греф тогда же спросил его: «Ты вступил в коммуну, чтобы нейтрализовать свою холеру или все-таки ради Линды?» Греф как всегда нависал над своей чертежной доской, косо стоявшей в на удивление темной и неуютной комнате, и вопросы задавал, не оборачиваясь, не вынимая карандаша из правой руки и трубки из левой.
      – По обеим причинам, – подумав, признал Кессель.
      – Хм, – констатировал Греф.
      Вальтрауд, она же холера, а потом бывшая холера, всегда изображала из себя женщину широких взглядов, эмансипированную, далекую от банальной ревности: наш брак – это договор, утверждала она, который действителен лишь до тех пор, пока этого желают обе стороны, и т. п. Но Кессель никогда до конца не верил в это. Его связь с Линдой началась где-то в начале 1966 года – или, может быть, в конце 1965-го. Линда тогда училась в Университете и устроилась в Информационное Агентство Св. Адельгунды, чтобы подзаработать: она паковала журналы или делала что-то в этом роде. Когда наступало время отпусков или просто работы было слишком много, Кессель всегда нанимал студентов, точнее, студенток – по рекомендации Якоба Швальбе, который в те времена часто захаживал в Агентство. Обычно Якоб Швальбе потом соблазнял их, однако в случае с Линдой Кессель сразу же сказал ему: «Ее не трогай! Эта девушка не для тебя». Да, тогда все было иначе. Тогда не Кессель занимал деньги у Швальбе, а тот у него. Так что слово Кесселя было для Швальбе законом.
      В первый момент, когда Линда зашла представиться шефу (этот порядок ввел сам шеф, то есть Кессель, что очень раздражало его начальника отдела кадров), Кесселю показалось, что в кабинет вошла Юлия – правда, только в первый момент. В чем состояло сходство, он сам вряд ли сумел бы объяснить. Если поставить Юлию и Линду рядом, то их трудно было бы даже принять за сестер. Однако в движениях Линды было что-то от внутренней элегантности Юлии. И руки были похожи, во всяком случае их размер, и волосы, хотя в них не было той тонкой, легкой рыжинки.
      – Если уж говорить честно, – начал Кессель, посетив Вермута Грефа в другой раз, – то Линду я не любил. Я даже в первый момент в нее не влюбился – не знаю, поверишь ты мне или нет…
      – По вторникам я всегда тебе верю, – ответил Греф, продолжая исправлять что-то в своем чертеже.
      – Просто в тот первый момент я понял: мне она нужна. Она больше всех похожа на Юлию, такого сходства я нигде не найду.
      – Бывает, – отозвался Греф.
      – Ей я этого, разумеется, никогда не говорил, – уточнил Кессель.
      Своему же другу Вермуту Грефу Кессель, несмотря на исповедальный характер их вторников, никогда не говорил, что вступить в коммуну ему предложила именно Линда. Она довольно долго надеялась, что Кессель разведется и женится на ней, хотя прямо на этом не настаивала.
      Когда ей наконец стало ясно, что Кессель этого не сделает, она предложила ему переехать в коммуну вместе с женой и обеими дочерьми. Коммуна тогда называлась еще просто «Коммуной 888» и располагалась в обшарпанной развалюхе на заднем дворе вполне приличного жилого дома на Герцогштрассе в Швабинге. Линда думала, что в лоне коммуны их связь с Кесселем только укрепится, а с холерой они как-нибудь найдут общий язык.
      Но это была иллюзия. Сходство Линды с Юлией тоже оказалось иллюзией. Да и Вальтрауд оказалась и вполовину не столь эмансипированной женщиной, как утверждала. Если Кесселю хотелось спокойно переспать с Линдой, им приходилось искать квартиру, а это всегда была проблема. Иногда, правда, какой-нибудь приятель или подруга давали им ключи. Летом, когда было тепло, они ездили в лес. Конечно, со временем даже Вальтрауд, вообще не отличавшаяся наблюдательностью (ее интересовала главным образом собственная персона), заметила, что между Кесселем и Линдой существуют не только добрососедские отношения. Дети, очевидно, тоже это заметили. Иоганна любила Линду, Корнелия – нет. Зато, когда Кессель женился на Вильтруд, все было наоборот: Иоганна вообще перестала ходить к отцу, а Корнелия с Вильтруд подружились. Какое-то время Кессель даже надеялся, что Корнелия переедет от матери к нему, то есть к ним с Вильтруд (Корнелии тогда уже исполнилось четырнадцать). Возможно, так оно и произошло бы, если бы его брак с Вильтруд не распался скорее, чем кто-либо мог ожидать. Сходство Вильтруд с Юлией тоже в конце концов оказалось иллюзией.
      В августе 1974 года Кессель, Вильтруд и Корнелия вместе отдыхали на каком-то острове в Северном море. Они были как одна семья, как счастливые супруги со своей почти уже взрослой, несколько угловатой, но вполне симпатичной дочерью. В сентябре Корнелия еще два или три раза навещала их с Вильтруд. После этого Кессель ничего о ней не слышал – вплоть до того самого письма Ренаты, которое получил в Сен-Моммюль-сюр-мере.
 
      «Большой взрыв» на Пилатовой дюне произошел в четверг. 5 августа. Кесселю казалось, что он вызвал очищающую грозу, однако на самом деле этот взрыв оказался выстрелом, вся сила которого к тому же ударила не вперед, а назад, поразив самого Кесселя, что, впрочем, выяснилось гораздо позже.
      Бабуля и тетки, Белла и Норма, а также д-р Курти Вюнзе уехали в тот же день, пятого вечером. Бабуля помирилась с Беллой и Нормой, зато разругалась с дедулей и Уллой. Кессель на всякий случай не показывался в пансионе «Ля Форестьер» до пятницы, переночевав (с согласия Уллы) в ее гнездышке на танкере, хотя и в одиночестве, потому что Улле нужно было паковать чемоданы. В пансион он явился около одиннадцати утра, запыленный и усталый как черт после марш-броска пешком вдоль по дюне, но Ренаты и Жабы уже не застал.
      Мадам Поль перестилала постели, сохраняя образцовый нейтралитет. Она лишь поинтересовалась, не собирается ли Кессель тоже уехать. Кессель спросил, не оставила ли Рената для него какой-нибудь записки. Нет, ответила мадам Поль. Поэтому Кессель решил пока оставить номер за собой, тем более, что это был единственный одноместный номер во всей гостинице. Он купил удочку и каждый день отправлялся бродить по дюнам, до танкера и обратно. Ни одной рыбы он так и не поймал – скорее всего, впрочем, только потому, что так и не смог заставить себя насадить на крючок наживку.
      Гундула уехала вместе с Ренатой. Последним, уже 7 августа, отбыл дядюшка Ганс-Отто.
      – У нас всегда так, – сообщил дядюшка Ганс-Отто (в пятницу вечером Ганс-Отто, по-прежнему чисто выбритый и добродушный, снова пригласил Кесселя на ужин, оказавшийся весьма основательным), – вы ни в чем не виноваты. Стоит только появиться моей невестке, как все идет кувырком. Так что не обращайте внимания.
      – А я и не обращаю, – признался Кессель – Скорее, наоборот: у меня такое ощущение, что с сегодняшнего дня все пойдет гораздо легче и лучше.
      – А тут я бы как раз поостерегся, насчет ощущения, – предупредил его дядюшка Ганс-Отто. И опять оказался прав.
      Ночью на танкере Кесселю снова приснилась Юлия. Сон был краткий, понятный и необычайно яркий: Кессель стоял у себя в директорском кабинете времен Святой Адельгунды – точнее, та часть личности Кесселя, которая заведовала сновидениями, представила эту комнату как его кабинет, и Кессель нисколько в этом не усомнился, хотя в действительности все, конечно, выглядело иначе. В действительности директорский кабинет Кесселя находился на четвертом этаже, и окна его выходили на небольшую старинную церковь. Из своего окна Кессель мог прочесть надпись над входом церкви, написанную золотыми готическими буквами. С улицы ее прочесть было почти невозможно: переулок тоже был старинный, узкий, и голову приходилось задирать так, что можно было сломать шею. Во сне же кабинет Кесселя находился на первом этаже, максимум на втором, и выходил в просторный современный двор, где было несколько деревьев и почему-то стояли бульдозеры. Кессель как раз глядел в окно, присев на подоконник, когда (без стука? этого Кессель уже не помнил, но утром подумал: Юлии не нужно стучать, потому что она никогда не застанет меня врасплох – в обоих смыслах: я не удивлюсь, когда она придет, потому что часто о ней думаю, и никогда не делаю ничего такого, о чем Юлия не должна была бы знать) – когда в дверь вошла Юлия. Юлия и во сне была «настоящая», то есть выглядела так же, как в жизни, как Кессель ее помнил и наяву. В руках она держала две рюмки, две маленькие ликерные рюмочки, наполненные светлой переливающейся жидкостью. Юлия осторожно прошла с ними через весь кабинет и, подойдя к Кесселю, сказала, что теперь они могут наконец наверстать упущенное и выпить на брудершафт. Не обращая внимания на рюмки, Кессель обнял Юлию – все происходило, как в замедленном кино, – поцеловал ее, и она не только приняла его поцелуй, но и ответила на него долгим и (проснувшись, Кессель долго искал слово и потом наконец нашел его) бездонным поцелуем. Этим сон и закончился, но поцелуй не вернул Кесселя к действительности, а вместе с ним погрузился или увлек спящего Кесселя в глубокий сон без сновидений на весь остаток ночи.
      Кессель с Юлией никогда не были на «ты», они так и не решились даже на это, и он никогда не целовал ее. Даже проснувшись, он помнил, что подумал тогда, во сне, перед поцелуем: этот шанс, подумал Кессель, упустить нельзя. Я и так упустил их слишком много.
      Сон был настолько ярким, что Кессель и наяву еще чувствовал присутствие Юлии, хотя, открыв глаза, сразу вспомнил, что находится на покинутом судне. Это чувство не покинуло его даже после долгого и утомительного марш-броска по дюнам до Сен-Моммюль-сюр-мера, так что отбытие Ренаты, не оставившей даже записки, практически нисколько его не тронуло. Он раскрыл сонник: «Директор: – видеть его или говорить с ним» означало «опасность в поездке за город», а «самому быть д.» – «дурную погоду во время пикника или отпуска», что подходило как нельзя лучше. Кессель стал смотреть дальше: «Пить… – брудершафт – интрига со стороны подчиненных, опасный день – четверг. Несчастливое число: 20». – «Ликер: – внезапный отъезд».
      Кессель замер, будто громом пораженный. Сначала это показалось ему насмешкой, издевкой; он взял и перечитал еще раз – нет, все правильно: «Ликер: – внезапный отъезд». И тут ему стало ясно, что на самом деле он никогда по-настоящему не верил в пророчества этого, в сущности, бездарного сонника, не говоря уже о том, чтобы руководствоваться ими в практической жизни. Тем более, что сами предсказания были весьма расплывчаты. Конечно, при большом желании и с некоторой натяжкой можно было признать, что кое-что из этих предсказаний сходилось, по крайней мере отчасти. И вот пожалуйста.
      Заглядывание в сонник был такой же манией Кесселя, как и никому не нужное дерганье дверной ручки перед сном. Выходит, теперь сонник решил отомстить ему за это пренебрежение, напророчив в точности все, что должно было случиться? Кессель снова взглянул на сонник, тихо лежавший на столе, и ему стало не по себе. На какой-то миг у него даже голова закружилась. Как будто его коснулась рука невидимого мира, предостерегая от слишком легкомысленного отношения к таинственным сущностям инобытия. Как будто он был игроком, шулером – это сравнение потом нашел сам Кессель, – у которого неожиданно удался совершенно невероятный трюк, настоящее волшебство, как у Канетти в романе О.Ф.Беера «Я, маг Родольфо», тоже одной из любимых книг Кесселя.
      Сначала Кессель хотел выбросить книгу или попросить мадам Поль сжечь ее. Однако на это он все-таки не решился: кто знает, не рассердится ли сонник за это на него еще больше. Он оставил его на столе; прятать его в чемодан теперь было не от кого.
      Но время шло, и Кессель понемногу успокаивался – во-первых, благодаря тишине и покою, царившим в этом курортном местечке, во-вторых, потому что пророчество о «дурной погоде во время пикника или отпуска» не сбылось, даже напротив: море успокоилось, последние облака рассосались и, как показала следующая неделя, на побережье надолго установилась жара, в-третьих же, потому что Кессель был занят – он приводил в порядок свои дела после отъезда Вюнзе и покупал удочку. Третье пророчество, «интрига со стороны подчиненных». Кесселя вообще вряд ли касалось, потому что после ликвидации Информационного Агентства Св. Адельгунды у него больше не было подчиненных.
      Так Кессель и жил, спокойно и скромно, потихоньку проедая швальбовскую тысячу марок и почти ни с кем не разговаривая после того ужина в компании дядюшки Ганса-Отто (после ужина Кессель проводил его на автобусе до вокзала), если не считать мадам Поль, с которой они время от времени обменивались несколькими словами. Он ходил удить рыбу, так и не выудив ни одной, часами сидел у моря, никогда не казавшегося ему скучным, иногда поглядывая на обнаженных девушек, если те располагались недалеко от места, где он закидывал свою удочку – с любопытством, но без особого интереса; иногда та или другая радовали его, принимаясь раздеваться или одеваться у него на виду, вытягиваясь на песке или бросаясь в воду. Он мог даже повернуть голову, чтобы разглядеть их получше, но с места своего никогда не поднимался, а уж о том, чтобы предпринять что-либо, не могло быть и речи.
      Так прошли выходные, потом неделя, потом еще выходные. В следующий понедельник, 16 августа, он получил письмо от Ренаты. Писала она примерно следующее: я тебе все прощаю, кроме того, тебе пришли письма: одно с Баварского Радио, другое от твоей дочери Корнелии; переслать их тебе или сам приедешь?
 
      «Тристан» начинался в четыре. Кессель попросил портье заказать им такси на полчетвертого, потому что машину там, как он догадывался, уже после полудня припарковать будет негде. Ближе к половине четвертого Кессель постучал в дверь Корнелии и оторопел, увидев вышедшего ему навстречу ребенка – то есть для него, конечно, ребенка, однако для других это была эффектная молодая дама.
      К нему домой Корнелия приехала еще в субботу вечером, точнее, Кессель привез ее на машине, взятой напрокат специально ради поездки в Байрейт, заехав на квартиру к ее матери. Самой холеры он не видел, как не видел ни ее нового жениха или хахаля, ни Иоганны, старшей дочери. Прятались ли они от него в квартире или их просто не было дома. Кессель не знал. Он туда даже не входил: Корнелия уже стояла у двери с сумкой в руке. Сумка была совсем маленькая, плетенка, в которой, как Кессель убедился позже, лежали любимый, затасканный плюшевый мишка и ночная рубашка, напомнившая Кесселю свадебные рубашки Вальтраут, а возможно, и когда-то бывшая одной из них. Зубная щетка для Корнелии нашлась у Ренаты.
      Дома у Кесселя Корнелия вела себя тише воды, ниже травы, ни у кого не вызывая поводов для недовольства. Она согласилась спать вместе с Зайчиком в кабинете, на раскладушке. Зайчик ей не мешала, так как ее хрипота в тот день снова достигла апогея.
      О квартире, о Ренате или о чем бы то ни было еще в доме Кесселя Корнелия не высказывалась никак, ни положительно, ни отрицательно; только старый костюм в серо-белую полоску, за день до того окончательно приговоренный Кесселем к выбросу, вызвал у Корнелии настоящий восторг. Это был костюм с жилеткой, с узкими лацканами и зауженными внизу брюками, каких в 1976 году давно уже не носили. В пятницу Кессель зашел в «Лоден-Фрей» и потратил часть из свалившихся ему с неба в четверг четырех тысяч марок – или трех тысяч, если вычесть его долг Якобу Швальбе, – на покупку блайзера и штанов несколько более модного фасона, а старый костюм решил выкинуть. Но Корнелия заявила, что не даст выкинуть такую прелесть, а лучше возьмет ее себе.
      – После Байрейта, – объяснил Кессель, – я хотел отнести его нашему приходскому священнику, для бедных.
      – Ты крезанулся?! – возмутилась Корнелия. – Это же последний писк!
      Когда Корнелия появилась на пороге своего номера, на ней был именно этот костюм. Он был ей сильно велик, но она закатала рукава и брюки, а на лацкан прицепила огромную пеструю брошь. Наряд довершали кроссовки, и Кесселю тут же пришло в голову, что больше всего дочь в нем похожа на клоуна. Однако, подняв глаза, он встретил взгляд, преисполненный такой непреклонной гордости, что поспешил проглотить не только вертевшуюся на языке шутку, но даже возглас удивления.
      Раньше, когда фотоаппараты были большими, неудобными и имели кубическую форму, вспомнил Кессель, их носили в кубических же кожаных футлярах, очень тяжелых. Именно такой футляр и висел на Корнелии.
 
      – На Толчке, – ответила Корнелия на вопрос Кесселя, когда они ехали в такси. – Я спросила, сколько стоит фотоаппарат. «Сорок пять марок», – ответил старьевщик, – «А если без футляра?» – «Без футляра сорок». – Я дала ему пять марок и забрала футляр. Теперь это моя сумка. Иоганна чуть не лопнула от зависти.
      Кессель хотел было рассказать дочери сюжет «Тристана», но та отказалась, сказав, что читала книгу. Остаток пути они проехали молча.
       Клипп. В телефонной книге Байрейта оказалось двое Клиппов. Кессель думал, что будет только один, но их было двое. Кессель заглянул в справочник сразу же, как только зашел к себе в номер. Обоих звали Эрихами – вероятно, это были отец и сын, потому что за именем и фамилией у одного следовало «ст.», у другого – «мл.». Надо полагать, что мужем Юлии был все-таки Эрих Клипп мл – Эйзенштрассе 14, телефон 6 76 71. Звонить Кессель не стал.
      Даже если бы не было письма от Ренаты, Кесселю все равно пора было возвращаться. После уплаты за номер мадам Поль от тысячи марок Якоба Швальбе останется две сотни с небольшим – только-только, чтобы доехать до дому и не умереть с голоду по дороге. Чтобы хоть как-то поправить бюджет, Кессель решил избавиться от удочки, однако в магазине, том самом, где он купил свою удочку, обратно ее принимать отказались.
      – А можно поговорить с патроном? – поинтересовался Кессель.
      Продавщица, буркнув что-то себе под нос, исчезла в недрах магазина.
      Магазин был так забит товаром, что в нем едва можно было повернуться. Хоть он и назывался «Спортивным», в нем продавались также канистры, обувь, газеты, гвозди, велосипеды, школьные тетради, игрушки, веники, садовые шланги – словом, тысяча всяких мелочей, не было только продуктов. Очевидно, это и была «Тысяча мелочей», лишь на курортный сезон менявшая свою вывеску на «Спортивный».
      Наконец явился патрон, небритый толстячок в таком огромном берете, что из-под него виднелся лишь длинный красный нос. Подбородка у него не было, зато были две волосатые татуированные ручищи. На одной были изображены два флага, французский и американский, на другой можно было разобрать странную надпись: «Живи вовсю, пока не помер». Вот одна из тех надписей, подумал Кессель, которые можно понимать как угодно.
      – Что вам угодно?
      – Видите ли, – начал Кессель; за десять дней одиночества он неплохо восстановил свой французский, – десять дней назад я у вас купил удочку.
      – Бракованная?
      – О, нет! – запротестовал Кессель, прислоняя удочку к огромной корзине, в которой лежали пластмассовые шары величиной в кулак желтого, красного и оранжевого цвета, назначение которых с первого взгляда понять было невозможно; Кессель отступил на шаг (дальше отступать было некуда) и сказал: – Это отличная удочка.
      – Зачем же вы хотите вернуть ее?
      – Видите ли, – снова сказал Кессель – Я уезжаю. Мой отпуск кончается. Мне пора домой, в Мюнхен. Бавария, знаете?
      – Нет, – буркнул патрон.
      – Это очень далеко. Понимаете, я не могу ехать от Сен-Моммюль-сюр-мера до Мюнхена с удочкой.
      – Почему?
      – Потому что она слишком большая. В чемодан она не влезает. Я поеду не на машине, а на поезде. Понимаете?
      – Понимаю, – буркнул патрон, утирая нос пальцем и облизывая палец толстым фиолетовым языком. – Понимаю. Оставьте здесь вашу удочку. Приедете в следующий раз, заберете. Я повешу на нее табличку с вашим именем.
      – Нет, – не согласился Кессель.
      – Почему нет? – удивился патрон. Он быстро проговорил несколько слов, совершенно непонятных, после чего продавщица снова исчезла. Кессель хотел спросить что-то, но патрон остановил его быстрым движением руки – не грубо, а как бы сообщая: погодите минутку!
      Кессель вынул из корзины одну из круглых штуковин. Стоили они три франка восемьдесят каждая. Это были шары, снабженные ручкой, на которую был намотан длинный шнур – все одинаковой формы, но разного цвета.
      – А это что такое? – спросил Кессель.
      Патрон произнес слово, которого Кессель не разобрал. Звучало оно как-то вроде «дестен» или «дестьен» или что-то в этом роде.
      – Как-как? – переспросил Кессель.
      – Дестен!
      – А-а, ну да, – кивнул Кессель, не желая забираться в дебри лингвистики и кладя странную штуковину обратно в корзину.
      Между тем вернулась продавщица – с куском картона и фломастером в руках. Патрон прокусил в картоне дырку, быстро продернул сквозь нее веревочку и спросил:
      – Как ваша фамилия?
      – Не надо, – сказал Кессель, – ведь я не знаю, приеду ли я в Сен-Моммюль в следующем году…
      – Ну что ж, значит, приедете через год, – ободрил его патрон. – До тех пор наш мир наверняка еще продержится.
      – Не знаю, приеду ли я вообще когда-нибудь, – мрачно признался Кессель, – меня здесь постигло жестокое разочарование.
      – Разочарование? – понимающе спросил патрон, перегибаясь через прилавок. – Из-за бабы?
      И, прежде чем Кессель успел ответить, патрон снова сказал что-то продавщице. Та опять ушла.
      – Да-да, – продолжал патрон, – ох уж эти бабы, знаю я их.
      – Да, – согласился Кессель.
      – Все они шлюхи, – заявил патрон. Он перешел на гасконский диалект, причем говорил так быстро, что следующую фразу Кессель опять не понял, однако по резким решительным жестам обеих рук догадался, что она должна была означать: я вас прекрасно понимаю, потому что сам испытал такое. Патрон надвинул берет еще глубже на лоб и произнес опять вполне разборчиво и четко: – Они все шлюхи.
      – Ну уж и все, – усомнился Кессель.
      – Все, – возразил патрон.
      – Неправда, – не согласился Кессель – Я знаю одну девушку… Ну как знаю, просто знаком…
      –  Такие как раз в первую очередь, – сообщил патрон, – именно такие! И особенно такие!
      Кесселю не хватало слов, чтобы продолжать этот разговор, неожиданно перешедший, так сказать, в философское русло. Он взял свою удочку и прислонил ее к прилавку между собой и патроном.
      – Так как?
      – Значит, в чемодан не влезает? – уточнил патрон.
      – Именно, – подтвердил Кессель.
      – У меня есть предложение: вы даете мне еще десять франков, а я вам – пару башмаков за тридцать пять франков.
      Так Альбин Кессель волей-неволей оказался обладателем весьма странных башмаков, то ли сандалет, то ли высоких ботинок с претензией на звание кроссовок и дыркой для большого пальца. В Сен-Моммюльском «Спортивном» только они стоили ровно тридцать пять франков. Кроме того, в качестве премии Кессель выпросил одну из этих штуковин с ручкой и веревкой. Он выбрал желтую.
      Поездка была, скорее, мучительной: день, ночь и еще день, три пересадки – в Бордо, Париже и Страсбурге. Кессель, естественно, не мог позволить себе ехать первым классом, тем более экспрессом. Питался он сардельками на вокзалах. Последние сардельки на французской территории (в Нанси) были такими жирными, что у него после этого полдня болел желудок. Перед Страсбургом он все-таки вспомнил, что новые ботинки лучше надеть, чтобы не пришлось платить за них пошлину. И все же, когда в купе зашел таможенник, он инстинктивно спрятал ноги под лавку. Но таможенник первым делом заглянул именно туда.
      – Какие у вас ботинки, – заметил таможенник.
      – Да, а что? – испугался Кессель.
      – В жизни таких не видел, – признался таможенник.
      – Зато удобные, – нашелся Кессель.
      – Удобные, говорите? – покачал головой таможенник – Ну что ж. Предъявить у вас есть что-нибудь?
      – Нет, – сказал Кессель.
      – Ну, тогда счастливого пути.
 
      Дождь, казавшийся затяжным, неожиданно взял и кончился. На Зеленом Холме над Изаром веял приятный ветерок. Кессель и Корнелия приехали достаточно рано, чтобы успеть осмотреть театр снаружи. Наряд Корнелии оказался ничуть не экстравагантнее других. Кессель не мог понять, хорошо это или плохо.
      Мужчины все были одеты на один манер: они были в смокингах, некоторые даже в белых, и еще несколько человек в военной форме (в блайзере был только Кессель). Почему музыка, которую сам композитор считал революционной, привлекает теперь одних консерваторов? Наверное, потому, что нет ничего пошлее вчерашней сенсации и нет ничего консервативнее остывшей революции. Достаточно поглядеть на русских, чтобы убедиться в этом: кошмар, кошмар.
      Дамы тоже были не лучше: сплошная парча, массивные украшения, все в лифчиках, платья только от лучшего портного, фасонов самых невообразимых, да и сами дамы выглядели соответственно. Юлии среди них, слава Богу, не было.
      Юлия была родом из Байрейта. Уроженцы Байрейта или просто люди, которые там живут, на вагнеровские фестивали не ходят, как выяснил Кессель. Что думала об этих фестивалях Юлия, Кесселю узнать не довелось; хотя она была музыкальна. Кажется, она как-то рассказывала, что училась играть на фортепиано и училась охотно. Если Кессель не ошибался – ему было стыдно всякий раз, когда он вспоминал об этом, – то и их знакомство началось с «музыкальной» шутки. «Это Юлия, она из Байрейта», – представил новую сотрудницу начальник отдела. Кесселю показалось очень остроумным приветствовать Юлию, насвистывая мотив Зигфрида, причем каждый раз, когда он встречал ее в коридоре.
      «Если вы думаете, что меня это задевает, – сказала ему Юлия через пару дней своим богатым, глубоким и в то же время легким голосом, – то вы ошибаетесь. Я не вагнерианка». Она сказала это вполне дружелюбно, с улыбкой, и Кессель попросил у нее прощения за свою музыкальную невежливость.
      После этого Кессель, встречая Юлию в коридоре, приветствовал ее начальным аккордом концерта для кларнета с оркестром Моцарта – до тех пор пока она не сообщила ему, что узнает его и без музыкального сопровождения. Моцарт возник после одного замечания Швальбе, бывшего тогда далеко не замдиректором школы, а всего лишь должником Кесселя. и пришедшего занять денег – чуть ли не на следующий день после того, как узнал, что Кессель устроился на службу, весьма непыльную, за которую еще и деньги платят. В тот единственный и последний раз Швальбе, этот знаток женщин, увидел Юлию. Юлия зашла только, чтобы спросить, не хочет ли Кессель кофе, они как раз сварили.
      – Это прекрасно, – не удержался Швальбе, который вообще был скуп на выражение эмоций – Вот это настоящая красота.
      – Да, пожалуй, – как бы нехотя согласился Кессель.
      – «Да, пожалуй»! – передразнил его Швальбе, – много ты понимаешь! (Любой наблюдательный человек на месте Швальбе заметил бы, как много кроется за этим как бы нехотя высказанным замечанием Кесселя.) Я тебе говорю, что это – красота настоящая. Надо было бы, конечно, познакомиться с ней поближе, но я уже сейчас могу поклясться и даже пари держать, что это действительно прекрасно. Как ее зовут?
      – Юлия.
      – Боже мой, еще и Юлия! – вздохнул Швальбе – Ты слышал, какой у нее потрясающий голос?
      – Да, – подтвердил Кессель, – и глаза у нее золотые.
      – Но голос! Голос! – завопил Швальбе. – Не низкий, но глубокий. Глубокий – это не то, что низкий. Даже относительно высокий голос может быть глубоким; тогда он приобретает совершенно удивительный шарм, такой матово-черный или темно-синий опенок, почти как средний тон кларнета. Что-то вроде «Пастуха на скалах» или номера 622 из Кехеля. Так как, – вернулся Швальбе на грешную землю, возвращая на нее и Кесселя, – ты одолжишь мне пятьдесят марок?
      – Какие пятьдесят марок? – возмутился Кессель – В лучшем случае десять. В конце концов, я вкалываю тут не ради тебя, а ради себя самого.
      – Тогда завтра я умру с голоду.
      – Ну что ж, – сказал Кессель – Если ты до этого не вернешь мои десять марок, я сэкономлю их на венке, который собирался купить тебе на могилу.
      – У меня есть предложение: ты вообще не будешь покупать никакого венка, а просто дашь мне пятьдесят марок.
      – Так ты, может, тогда и не умрешь!
      В этих беседах со Швальбе при всей их дружбе и незаурядном чувстве юмора, отличавшем обоих, сквозила одна печальная нотка. Вот и в этот раз Швальбе все-таки чуть-чуть обиделся, когда Кессель действительно дал ему десять марок вместо пятидесяти. Он ушел сразу же, как только Юлия вошла к Кесселю с чашкой кофе.
      Ах, Юлия, Юлия, подумал Кессель. Фанфары на балконе прогудели начало первого акта «Тристана».
 
      В бытность свою миллионером Кессель мыслил, конечно, совершенно иными суммами, но это было давно. «Я не знаю ни одного бывшего миллионера, – говорил Вермут Греф, – на котором его миллионы сказались бы так же мало, как на Альбине Кесселе».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29