Бруно никогда не засыпал в кабаках, сколько бы ни выпил.
Кесселю не хотелось лишний раз закатывать брюки, поэтому он не стал отвязывать велосипед, а пошел пешком по короткой дороге, через безымянный мостик – так до «Шпортека» было всего сто шагов или двести. Отправляясь в путь, он загадал: если мне встретится хоть один человек, значит. Бруно в «Шпортеке».
Сначала он шел быстрым шагом. На улице никого не было. Тогда он пошел помедленнее. Но вся Эльзенштрассе была пуста, словно вымерла. Вот чертов город, подумал Кессель, из него давно все сбежали, кроме собак да пенсионеров. Однако в этот раз он не встретил даже пенсионера. Кессель немедленно попросил прощения: пенсионеры тоже люди, мысленно произнес он. На улице, однако, все равно никого не появилось Останавливаться нельзя, иначе гадание будет недействительным, подумал Кессель. Он пошел совсем медленно.
Ему вдруг пришло в голову, что он никогда ничего не загадывал по делам служебным. Вероятно, потому, что ему в глубине души было все равно, получится или нет то или иное служебное дело.
Дверь «Шпортека», выкрашенная в ярко-красный свет, сияла на утреннем солнце; вместо стекла в нее был вставлен безвкусный коричневый витраж с золотыми разводами. Кесселю оставалось только перейти улицу. Он шел очень осторожно, соблюдая все выученные когда-то правила: поглядел сначала налево, потом направо и пошел через улицу не по прямой, а под углом, забирая вправо, как и положено дисциплинированному пешеходу. Тем самым его путь удлинился еще метров на десять.
Он снова огляделся. Дальше за площадью находилась та самая крышка люка, бряканье которой, когда Кессель ездил той дорогой, превращало его в Крегеля. Сейчас, в трех шагах от двери бара, Кессель уже готов был встряхнуться, отогнать от себя это наваждение и плюнуть на все приметы, но тут из соседнего с баром подъезда вышла молодая женщина с сумкой, очевидно направляясь за покупками. От неожиданности поздоровавшись с молодой женщиной, отчего та так и застыла на месте. Кессель сделал два широких шага и скрылся за дверью «Шпортека».
В баре воняло вчерашним сигаретным дымом. Стулья по большей части еще стояли на столах. За стойкой стоял толстяк в бело-синем полосатом фартуке и жарил на противне сардельку, от которой пахло дешевым жиром. Толстяк перевернул сардельку почерневшими от времени деревянными щипцами и коротко взглянул на Кесселя.
Кессель огляделся.
– Э-э…? – поинтересовался бармен.
– Бруно нет? – спросил Кессель.
Бармен не ответил. Очевидно, он считал бессмысленным отвечать на подобный вопрос, так как с первого взгляда было ясно, что в баре, кроме него и Кесселя. не было ни души.
– Нету Бруно? – переспросил Кессель.
– Ну, если он не спрятался где-нибудь под столом, то нету, – добродушно ответил бармен.
– А он заходил? – не отставал Кессель.
– Кто?
– Бруно – такой, похожий на кита в кудряшках.
– А-а, этот, – вспомнил бармен – Нет, не заходил.
– А когда он был тут в последний раз? Вчера?
– Разве ж я помню? Может быть, и вчера. Да, кажется вчера. По-моему, да.
– Понятно, – произнес Кессель. не зная, что делать дальше.
– Чем могу…? Может передать что-нибудь, когда он зайдет?
– Нет, спасибо – сказал Кессель, – То есть да, передайте. Скажите, что я его спрашивал. Моя фамилия Крегель.
– Крегель, – повторил толстяк, снова отворачиваясь к своей сардельке.
Кессель вышел на улицу. Наверное, эта женщина с сумкой была не счет, подумал он, потому что я нарочно шел слишком медленно.
Когда он вернулся в «Букет», Эжени уже не плакала. Открыв дверь в жилые комнаты, она стояла перед зеркалом в ванной и поправляла макияж. Она обернулась на секунду, но, увидев, что Кессель пришел один, ничего не сказала.
Кессель оторвал расшифровку и машинально принялся читать.
НОВОСТИ ЭМИГРАЦИИ.
ОРГАНИЗАЦИИ РУССКИХ ЭМИГРАНТОВ.
В ВОЗРАСТЕ 85 ЛЕТ СКОНЧАЛСЯ ПОДПОЛКОВНИК В ОТСТАВКЕ ИВАН ФЕРДИНАНДОВИЧ БАРОН ФОН НОРДЕНФЛЮХТ, ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ПРАВЛЕНИЯ СОЮЗА ЦАРСКИХ ОФИЦЕРОВ, ШТАБ-КВАРТИРА В ОТТАВЕ (КАНАДА). НА ЭКСТРЕННОМ ЗАСЕДАНИИ ПРАВЛЕНИЯ НОВЫМ ПРЕДСЕДАТЕЛЕМ ИЗБРАН 79-ЛЕТНИЙ МИЧМАН В ОТСТАВКЕ ГРАФ СЕРГЕЙ МИХАЙЛОВИЧ КУТУЗОВ. ПОСЛЕ ЭТОГО 22 ЧЕЛОВЕКА ПОДАЛИ ЗАЯВЛЕНИЯ О ВЫХОДЕ ИЗ СОЮЗА В ЗНАК ПРОТЕСТА ПРОТИВ ИЗБРАНИЯ НА ЭТОТ ПОСТ МЛАДШЕГО ОФИЦЕРА.
– Его не было в «Шпортеке»? – крикнула Эжени из ванной.
– Нет, – вздохнул Кессель, – Вы не сварите мне кофе?
Отхлебывая кофе (Эжени от кофе отказалась, но пришла посидеть «за компанию»), Кессель спросил:
– А стоит ли, собственно, волноваться?
– По-моему, стоит, – сказала Эжени и принялась рассказывать о событиях предыдущего вечера.
Вчера около половины шестого Бруно поехал в город, чтобы прикупить к празднику «еще кое-чего» (чего именно, он не сказал). Кесселю это было известно. Чего он не знал, это то, что Бруно договорился встретиться в городе с Эжени.
– Мы поехали за цветами, – сообщила Эжени.
– За какими цветами?
– Ну, для бала.
– А-а, – догадался Кессель, – Чтобы украсить квартиру?
– Да нет, – возразила Эжени – У нас была совсем другая задумка…
Они купили цветы – их было очень много, один только счет составил больше двухсот марок; деньги на это были взяты из второй тысячемарковой банкноты, выданной Кесселем Эжени из той же кубышки, – и привезли цветы к Эжени на квартиру. После этого Бруно снова пригласил Эжени в «Шпортек» и она снова отказалась, предложив вместо этого съездить поужинать в один уютный ресторан на Курфюрстендам.
Бруно согласился с большой неохотой. Он не любил такие рестораны. «В кабаках, где уютно, я чувствую себя неуютно», – говорил он. Но он все-таки поехал.
Машину Бруно поставил в переулке, потому что на самой Курфюрстендам припарковаться было уже негде была пятница, и все рестораны были полны. И тут она, кажется, допустила большую ошибку они вышли из машины – идти-то было всего пару сотен метров! – и она, увидев, как он понуро шагает рядом, такой большой и несчастный, взяла его под руку – ну. просто повисла на нем. и все.
– И? – спросил Кессель.
– Ну. и ничего. Но мне показалось, что он сразу же стал какой-то не такой, как обычно.
– Хм. – задумался Кессель.
– Мы пришли в ресторан и сели ужинать. То есть ужинала-то я. а Бруно заказал себе только суп. да и тот почти совсем не ел. Зато мы с ним разговаривали все время, а просидели мы часов до двенадцати.
– О чем же вы говорили?
– Обо всем. Бруно рассказывал мне о своей жизни.
– Удивительно! И что же он вам рассказывал?
– О, он знает все кабаки в Мюнхене! И в Вене тоже…
– …И один кабак с желтой дверью в городе Линце…
– Да, и еще в Цюрихе и в других местах; но лучше всех, говорит он, кабаки в его родном Амберге – он ведь из Оберпфальца.
– Что вы говорите? – удивился Кессель, – А я и не знал, что он из Оберпфальца.
– Он уже много лет там не был. Ну и вот, а потом он спросил меня…
– Не хотите ли вы выйти за него замуж?
Эжени какое-то время молчала.
– Не совсем так. Во всяком случае, я не восприняла это как предложение. Он спросил, могла бы я… Да, смогла бы я кого-нибудь полюбить. Мне стало смешно, и я сказала, что совсем недавно как раз была влюблена по уши и слава Богу, что теперь все кончилось.
– Это правда?
– Конечно! А вы разве ничего не замечали? Я была ужасно влюблена в Дитриха. Прямо с ума сходила. Еще в сентябре я думала, что повешусь, если мне не удастся переспать с ним.
– Кто такой этот Дитрих?
– Вы его. конечно, не знаете. Хотя, кажется, я рассказывала…
– Мне – нет.
– Неважно. Во всяком случае, я была просто не в себе, эмоции из меня так и перли. А у вас разве такого не бывает? Неужели мужчины действительно иначе устроены? Да я прямо пылала, разве было не видно?
– Да я как-то… – пожал плечами Кессель.
– Но теперь, к счастью, все уже давно позади.
– И вам удалось?… – спросил Кессель, – Я имею в виду с этим Дитрихом?
– Переспать с Дитрихом? А как же! Мне этого хотелось ужасно. Когда человек влюблен так сильно, он просто
должен
переспать со своим любимым существом…
– Хочет оно того или нет, – закончил Кессель.
– Ну, он в конце концов тоже захотел, конечно. Это было в конце сентября. Ну вот, а потом я поняла, что этот человек – полный ноль. Не в том смысле, как вы, наверное, подумали, а во всех смыслах. И когда я это поняла, я начала потихоньку приходить в норму. И тут, когда я только-только оправилась от всего пережитого, мне вдруг предлагают начать все сначала. Нет, я не говорю, что для меня все кончено навсегда, я все-таки не такая уж дура. Но, по крайней мере, не сразу. Я же сейчас просто выпотрошена, разве не понятно? Я выжата как лимон.
– И все это вы рассказали Бруно?
– Да.
– А он что сказал?
– Он сказал, что понимает меня.
– Бруно – настоящий джентльмен, – подтвердил Кессель.
– Потом я ему сказала – вы понимаете, что ему я все рассказывала гораздо подробнее, чем сейчас вам, – я сказала, что он для меня стал вроде брата, и только потому я ему все это рассказываю. И это тоже правда.
– Хотя это не то, чего он ожидал.
– Да, теперь я тоже это понимаю. Но знаете, господин Крегель… Если бы он спросил по-простому, могу ли я переспать с ним… Я в конце концов переступила бы через брата и… Но вот так вдруг взять и
полюбить?
Кессель допил кофе.
– И что потом?
– Потом он отвез меня домой, проводил до двери и…
– И что?
– И спросил: неужели я больше никогда ни в кого не смогу влюбиться. И я, вот дура, ответила «нет». Я теперь вижу, какая я была дура. Но, господин Крегель! Представьте, что вы только что досыта наелись, до отвала, так что вам не то что говорить, а и передвигаться трудно, и вам уже больше ничего в жизни не нужно: разве сможете вы понять голодного? По крайней мере в данный момент. Или тут у мужчин тоже все иначе?
– И потом Бруно уехал?
Эжени кивнула.
– Знаете что, Эжени, – сказал Кессель – Я думаю, он придет. Он придет прямо на праздник.
– Вы думаете?
– Я в этом просто уверен, – сказал Кессель. Но он ошибся.
Пробило двенадцать, и Эжени отправилась домой. Бруно все еще не было, но Кесселю показалось, что она все-таки немного успокоилась. Они еще несколько раз говорили о Бруно. Кессель все время повторял, что Бруно непременно придет на праздник. Конечно, он расстроился, говорил Кессель, он хочет показать, как ему плохо, но от праздника он не откажется ни за что.
– Когда он придет, – сказала вдруг Эжени, – я…
– Что?
– Ничего, – вздохнула Эжени.
Когда она ушла, Кессель выждал немного, потом закрыл магазин, по привычке заглянул в аппаратную, проверил, заперты ли сейфы, и вышел через черный ход, машинально подергав дверь за ручку.
Дома он нашел два письма, пришедшие с последней почтой: один конверт был надписан его собственной рукой, второе пришло от Ренаты. Ренатино письмо было довольно толстое.
Кессель прикинул Ренатино письмо на вес. В последний раз он был Мюнхене две недели назад. Тогда ему было сообщено, что Жаба нахватала двоек по всем предметам и ее оставили на второй год. Он не стал спрашивать, почему от него до сих пор это скрывали: ответ был ясен. «Тебя ведь это не интересует, ты просто ненавидишь Зайчика, – сказала бы Рената, – Ты сразу начал бы издеваться» Кроме того, с юридической точки зрения Кесселю вообще не было дела до того, как учится Жаба и учится ли она вообще. Тем не менее Кессель воспользовался этим предлогом, чтобы поговорить о вещах, до которых ему все-таки, как он полагал, было дело.
– А как она вообще?
– В каком смысле?
Разговор происходил в спальне. Рената уже лежала в постели, Кессель раздевался, сидя на краешке. Такие разговоры они вообще могли вести только в спальне, потому что во всех остальных местах была Жаба.
– В том смысле, что… Были ли у нее еще подобные знакомства?
– Знакомства? Ах да, конечно. У нее теперь есть подруга, ее зовут Сильвия. Очень милая девочка. Они живут в доме 24. Я знаю ее родителей. Зайчик часто к ним ходит.
– Я не об этом. Я говорю о знакомствах с мужчинами.
– С какими мужчинами? У нее нет никаких мужчин.
– Неправда.
Одного
такого мужчину я даже удостоился видеть своими глазами.
– Я не понимаю, о чем ты говоришь.
– Ну, когда она хотела привести сюда мужика. Это было в декабре, в прошлом году. На ней еще были туфли на каблуках, которые подарил тебе я.
– В таких туфлях она еще ходить не умеет.
– Ноона
ходила.
– Нет, дети вообще не могут ходить на каблуках. Хотя, правда, к началу учебного года я купила ей туфельки с
маленьким
каблучком, чисто символическим: в конце концов, ей ведь уже четырнадцать…
– Эти-то туфли я видел…
– Конечно, – с обидой сказала Рената, – ты только и делаешь, что выискиваешь в Керстин недостатки, вместо того чтобы поговорить с ней по-человечески.
– Во-первых, с ней невозможно говорить по-человечески, потому что она никому не дает слова сказать, а во-вторых…
– Тебе бы только уязвить Зайчика!
– …А во-вторых, я не об этом. И ты отлично знаешь, о чем я говорю.
– Не имею ни малейшего представления.
– Хорошо, я тебе напомню. В прошлом году, в декабре…
– Я вижу, что те редкие визиты, – повысила голос Рената, – которые ты… Которыми ты меня… – она запуталась во фразе.
– Но ты же не будешь мне говорить, что не помнишь, как Керстин тогда, в декабре…
– Я вижу, что ты тратишь свои и без того редкие визиты на то, чтобы устраивать мне скандалы!
– Но на ней были те красные туфли на высоких каблуках, которые я подарил тебе в 1976 году на день рождения, или нет?
– Если бы она хоть раз надела мои туфли, – отрубила Рената, – я бы это помнила. Спокойной ночи!
Кессель не стал спорить и молча погасил свет.
Все это было в субботу вечером. Вообще говоря, Кессель собирался лететь в Берлин в понедельник. Однако когда в воскресенье Рената собралась и ушла, чтобы забрать Жабу от ее новой подруги, Кессель позвонил в аэропорт и перезаказал билет на воскресенье вечером. Он не был уверен, заметила ли Рената, что он улетает раньше обычного, или просто не хочет говорить об этом. Но если она заметила, то, наверное, догадалась о причине. Надо полагать, что это толстое письмо было ответом на его тогдашнее поведение. Со времени отъезда Кесселя в Берлин они с Ренатой редко обменивались письмами. Когда нужно было сообщить что-то, например, номер рейса, которым Кессель собирался прилететь в Мюнхен, он просто звонил по телефону. Зачем понадобилось такое огромное письмо? Кессель снова подкинул его на ладони. Судя по весу, в нем было не меньше трех страниц. Интересно, писала ли Рената на обеих сторонах каждого листа или только на одной?
А чего я, собственно, хочу, спросил себя Кессель Хочу ли я расстаться с Ренатой? Никакое «уязвленное самолюбие» во мне давно уже не говорит, я вышел из этого возраста. Может быть, она думает, что я нашел себе в Берлине подружку или даже новую жену? Что еще может быть в таком письме кроме упреков, повторяющихся дважды и трижды, только разными словами? Но моя совесть чиста. За все время, проведенное в Берлине, я не взглянул ни на одну женщину, даже на Эжени – это ей не в упрек, я не хочу ее обидеть, – но
даже
на Эжени я так толком и не взглянул ни разу, хотя она. скорее всего, была бы не против, если бы я… Тем более, что она и сама иногда… Впрочем, это все равно пустые разговоры.
Хотя это, конечно, вряд ли убедило бы Ренату. Однако в отношении Эжени Кессель оставался тверд: во-первых, потому что придерживался принципа Якоба Швальбе (extra muros), во-вторых, из-за Бруно, а в-третьих… В-третьих, у него было латунное сердечко. Латунное сердечко, вновь обретенное в январе месяце. Кессель больше не терял и нигде не забывал его. Он всегда носил его с собой в левом кармане брюк всегда в левом, ни разу не забыв переложить его, когда надевал другие брюки. На контроле в аэропортах полицейская машинка всегда звенела, и Кесселю приходилось предъявлять латунное сердечко. Полицейские иногда понимающе улыбались.
Видела ли Рената латунное сердечко? Она ведь могла найти его в отсутствие Кесселя и ничего не сказать. Могла даже открыть его и найти пластинку с надписью «I love you». Возможно, в его последний приезд это и случилось. Кажется, она чистила его брюки. Да, точно: брюки она чистила, но Кессель перед этим вынул сердечко и переложил в карман куртки. Хотя, конечно, Рената могла увидеть его и раньше… Как, впрочем, и Жаба, даже, скорее всего, Жаба, которая вечно сует нос куда не следует.
Наверное, надо было рассказать Ренате про латунное сердечко, подумал Кессель. История-то совершенно безобидная, да и произошла она задолго до его знакомства с Ренатой. Хотя она, конечно, не поверила бы. Может быть, надо было выдумать какую-нибудь историю? Женщинам не имеет смысла говорить правду, считал Якоб Швальбе, они верят только вранью. Или сказать ей: знаешь, у меня в Берлине есть девушка… Но между нами все останется по-прежнему. Я же взрослый мужчина, мне просто необходимо… Нет. лучше даже три девушки. Три соперника меньше, чем один – так, кажется, писал Гофмансталь Рихарду Штраусу, когда тот хотел вычеркнуть двоих из трех поклонников Арабеллы. Граф Эльмер, граф Доминик и граф… Как же его звали? А впрочем, Бог с ним.
Письмо Кессель все еще держал в руке. Нет, прощальное письмо не было бы таким толстым. Для него хватило бы одной страницы, а то и – вообще одной строчки.
Кессель отложил письмо. Прочту
после,
решил он. Кроме того, оно вообще могло прийти в понедельник. Или, скажем, я мог задержаться на работе и поехать прямо на бал, не заходя домой…
Второе письмо было его собственное. Он послал его Якобу Швальбе недели две назад, сообщая, что в понедельник вечером, в восемь пятнадцать, будут показывать «Бутларовцев» Сценарий Альбина Кесселя. режиссер Аксель Корти. Адрес он написал такой: 8 Мюнхен 9 Эдуард-Шмидтштрассе 1, гимназия им. Песталоцци, г-ну обер-штудиенрату Я. Швальбе, лично в собственные руки. Письмо вернулось со штемпелем и какими-то каракулями почтовиков на обратной стороне конверта.
Первого марта Юдит Швальбе от имени Якоба поздравила Кесселя с днем именин, передав привет и от Йозефы. Кессель даже не знал, что у него первого марта именины. Скорее всего, это Швальбе раскопал какие-нибудь очередные архивы, он вообще любил подобные штуки. Вместе с поздравительной телеграммой пришла объемистая бандероль (Юдит Швальбе позвонила Ренате и узнала у нее адрес): шикарное переиздание старинного календаря с именами святых на каждый день. Против 1 марта было подчеркнуто:
Альбин.
К календарю был приложен ксерокс странички из какого-то словаря святых:
«Альбин (лат. Aibinus, фрц. Aubin, 461? – 550?), Бл. еп Анжерский, р. в окрестностях г. Ванн (Бретань); инок, затем аббат Тенсилозерского монастыря (местонах. не установлено). С 528? еп. Анжерский. Участник Орлеанских Соборов 528, 541 и 549 гг. (в поел, через местоблюстителя по причине тяж. болезни). Память 1 марта (день смерти). Житие Бл. А. сост. Венантием Фортунатом. посвятившим свой труд преемнику А. 27 и дал. О ц-ви Бл. А в Анжере и чудотворной силе его мощей упом. уже Св. Григорий Турский (см. „Bon. Ц. Ист.“, VI/16; Славосл. веры, ст 94). В Мартирологе Св. Иеронима Пражского память тж 1 марта. Празднование тж. 30 июня (перенесение мощей 556?) и 1 июля. Поклонение Бл. А. было чрезвычайно распространено во Франции. Германии и Польше. Лит.: Duchesne, FE 2. 357 f.-Catholicisme i, 1948. 1012 f. – DHGE 1, 1696 – LTHK2. I, 289».
Далее в бандероль был вложен старинный, пожелтевший клавир, наверняка библиографическая редкость, где-то откопанная Швальбе: отрывок из оперы «Альбин или Меранский мельник» Фридриха фон Флотова Переплет был новый, старый титульный лист был аккуратно наклеен на картон (вполне возможно, что Швальбе сам и переплел ноты заново). На титульном листе можно было прочесть всю историю клавира: сначала он принадлежал какому-то г-ну Мозенталю, потом г-же Лидии Рункель (д-р мед.) из Ханау, еще пару надписей трудно было разобрать,
а
ПОСледняя печать сообщала, что он изъят из библиотеки некоего (или некоей?) Б. Барди-Посвянчек из Кенигсберга.
Кроме того, там была еще коробочка с розоватым камнем, лежавшим в особом углублении на обтянутой шелком подушечке, и сложенной вчетверо машинописной запиской:
«Апофилит (тж. ихтиофтальм. „рыбий глаз“, или альбин): бледно-розовый прозрачный минерал с перламутровым блеском. Силикат группы цеолитов. Хим. состав: 4 (H
2CaSi
20
6) 8 KF. В старину счит. средством от похмелья любого рода».
И последнее, что Кессель извлек из бандероли, была пластинка: струнные квинтеты до мажор и соль минор Моцарта, №№ по Кехелю 515 и 516. Перевезя наконец проигрыватель на свою квартиру, Кессель очень часто слушал оба эти квинтета, особенно № 515 («последний выход старого альтиста», вспомнил Кессель слова Швальбе), но поблагодарить его за это он к стыду своему так и не собрался. Надо было, конечно, сразу написать ему, но в начале марта было так много дел по устройству нового отделения… Вот так оно всегда, подумал Кессель. Отправляясь в Мюнхен, он всякий раз намеревался позвонить Швальбе. Но в Мюнхене он либо забывал об этом, закрученный всякими делами, и вспоминал о своем намерении, только когда уже снова сидел в самолете, либо говорил себе: прошло уже столько времени, что звонить просто неприлично. Надо зайти. Однако у него никак не получалось. Да и Рената наверняка сказала бы что-нибудь вроде: «Ты и так редко бываешь дома; неужели ты не можешь не ходить к этому своему Швальбе?»
Только в июле Кессель наконец собрался и утром в субботу поехал в Швабинг. Рената с Зайчиком отправились в город покупать ребенку спортивный костюм и кроссовки. Он не стал говорить: «Я и так редко бываю дома, неужели нельзя было… и т. д.», а молча доехал с ними до центра, где пересел на трамваи.
По мере удаления от центра суета понемногу стихала, и на тихой зеленой улочке, где жил Швальбе (вон там, возле телефонной будки, турчанка ждала его на своем мотоцикле, вспомнил Кессель), почти никого не было. Ему вдруг показалось, что вокруг дома Швальбе концентрируется тишина, делающаяся по мере приближения к нему все плотнее. Когда он ступил на кафельный пол темного прохладного подъезда, у него было такое ощущение, что он входит в склеп.
Ему никто не открыл. Кессель позвонил второй раз. За дверью была тишина. Все школы города Мюнхена работали по одному расписанию, правда, очень сложному (Швальбе как-то объяснял ему это), у них были рабочие и нерабочие субботы. В рабочие субботы были занятия, а нерабочие назывались «губеровскими» или «майеровскими» и считались выходными. Первые были введены в память старого министра культуры Баварии Губера, а вторые детям подарил новый министр Майер. Поскольку у Жабы сегодня то ли по Губеру, то ли по Майеру был выходной, значит, и у Швальбе эта суббота была нерабочая.
Однако его не было. Кессель позвонил в третий раз. Звонок гулко отозвался в пустой квартире и смолк. Тишина, окружавшая дом Швальбе. была такой плотной, что в ней, казалось, вязло и умирало каждое движение. Лишь когда Кессель заставил себя повернуться и начал спускаться по ступеням, он вспомнил, что не увидел на двери привычной латунной таблички с именем Швальбе. Неужели они переехали? Он тут же представил себе, как Якоб Швальбе покупает себе – даже нет, получает в подарок какой-нибудь замок. Швальбе принадлежал к тем немногим счастливчикам, которые вполне могли рассчитывать на такие подарки. И теперь Йозефа играет свою «Песню дождя» в полутемной зале с высокими, закругляющимися вверху окнами, прикрытыми тяжелыми шторами, а по вечерам совершает прогулки по старинному парку верхом на незлобивой белой кобыле. А замок ему подарила какая-нибудь старая бездетная графиня; и еще там есть пруд, в тихой воде которого отражаются статуи обнаженных богинь. Швальбе. небось, уже заказал свой портрет в каком-нибудь дурацком виде: он в рыцарском шлеме с поднятым забралом стоит, высунув язык, а рядом чинно сидит Юдит, – и вывесил его в конце галереи графских предков. Или стоит, возведя глаза к небу и положив правую руку на рояль. Хотя, скорее всего, он как джентльмен не стал принимать замок сразу, а дождался смерти дарительницы и переехал в него лишь теперь. Он мог бы называться Зефирау. этот замок. С тех пор он наверное так и подписывается: «Якоб Швальбе фон Зефирау».
Кессель вышел в жаркую тишину улочки. Письмо, отправленное Якобу Швальбе на адрес гимназии, пришло назад. Неужели он перевелся в другое место? Кессель отложил письмо, оставив его на столе рядом с первым, от Ренаты. Может быть, замок Зефирау находится где-нибудь в Нижней Баварии или еще дальше, среди виноградников долины Майна? От Швальбе всего можно ожидать. Он наверняка перевелся в деревенскую школу поближе к своему замку и ездил на работу в открытой двуколке, когда не было дождя.
Пробило полвторого. Кессель не стал ничего есть, только выпил кофе – и сразу же почувствовал себя усталым. Почему-то считается, что кофе бодрит: это неправда. Кофе только усиливает то состояние, в котором человек находится. Усталый человек чувствует себя после него лишь еще более разбитым. Впрочем, Кессель чувствовал себя усталым не столько из-за утренних переживаний, сколько по привычке в Берлине, где ему не мешали никакие Жабы, он по субботам просто ложился днем спать.
Кессель разулся и лег на постель. Надо отдохнуть хотя бы немного…
Когда он проснулся, была половина шестого. Яркие краски осеннего дня уже начинали блекнуть. Листва за окном то и дело принималась шуметь под внезапными порывами ветра, предвещая близкий дождь.
Кесселю снилась бабушка. Они были в какой-то гостинице – не только Альбин и бабушка, но и вся их большая семья. Бабушка, у которой братья Кессели жили во время войны, умерла вскоре после ее окончания, когда Альбину было шестнадцать лет. Однако во сне Кессель был уже взрослым. Вся семья спешно собиралась куда-то. Об этом никто не говорил, но было ясно, что из гостиницы пора уезжать. Во сне Кессель посмотрел на часы, они показывали полвосьмого, да, ровно половину восьмого. Кессель знал, что вставать нужно было рано, но он долго не мог собраться с силами и потому задержался. Все, кто спали с ним в одном номере, были уже давно на ногах. Кругом стояли неубранные кровати.
Тогда Кессель наконец решил встать… Хотя нет: эта часть сна не удержалась у него в памяти, и он помнил себя только уже одетым. Запинаясь о стоявшие на полу чемоданы, он искал и никак не мог найти свою бритву. А время уже поджимало. Бабушка, почему-то в легком летнем плаще светло-зеленого цвета (Кессель не мог припомнить, чтобы у нее когда-нибудь был такой плащ), сидела за завтраком. Она явно была недовольна тем, что Альбин встал так поздно и до сих пор не готов к отъезду. Остальных членов семьи уже не было: Кессель откуда-то знал, что они уже грузят багаж на стоящую во дворе двуколку. Кессель не осмелился сказать, что не может найти бритву, хотя был уверен, что бабушка сама засунула ее в какой-нибудь чемодан, не подумав, что ему надо будет побриться.
В номере была еще одна женщина, молодящаяся старая дама из тех, о которых говорят: «вся из себя». Они усиленно красят волосы и то и дело повторяют: «Главное – не то, сколько человеку лет, а то. на сколько он себя чувствует». Это была бабушкина подруга (хотя Кессель опять же не помнил, чтобы у бабушки действительно была подруга подобного рода), и у нее было две собаки, одна – большая, черная, мохнатая, другая – скромный фокстерьер. Собаки играли между чемоданами, то и дело задевая Кесселя по ногам, пока он (небритый?) завтракал вместе с бабушкой. Этот завтрак почему-то запомнился ему очень ясно: он ел яичницу с ветчиной. Какого черта эти шавки носятся тут, когда я ем? – подумал во сне Кессель, но сказать это вслух не решился, потому что собаки принадлежали бабушкиной подруге, а бабушка все еще сердилась. Вскоре собачья игра, судя по всему, перешла в драку: большой пес недовольно зарычал, а фокстерьер раздраженно затявкал. Хоть бы этот большой загрыз маленького, что ли, подумал Кессель. Не успел он подумать это, как черный пес отгрыз фокстерьеру голову. У Кесселя ком подступил к горлу, и он отодвинул яичницу. Держа в зубах мерзкую окровавленную голову фокстерьера, большой пес затрусил вон из номера, Безголовый фокстерьер неуверенно двинулся за ним – это чисто рефлекторное, подумал во сне Кессель, – и. спотыкаясь, тоже поплелся к двери. Интересно, подумал Кессель, преодолевая отвращение, сколько собака может пробежать без головы. Однако пес так и не успел дойти до двери, потому что Кессель проснулся.
«Фокстерьера» в соннике не было, зато была «Собака». Большая статья была разделена на несколько малых:
«Собака – самому быть с.» (с этим Кессель при всем желании не мог согласиться); «собака – лаять» (это тоже не подходило, потому что собаки в его сне не лаяли, а только играли). «Собака – дохлая: ваши опасения обоснованны. Берегитесь сегодняшнего вечера».
«Бабушка: выходя из дома, проверьте запоры на окнах. Счастливое число: 74, цвет: нежно-голубой».
Кессель был поражен, найдя в соннике не только «яичницу», но даже «Яичницу с ветчиной»: «Ваши деньги не пропадут, даже если вам кажется, что они потрачены зря. Однако больше тратить не стоит. Доверяйтесь только наедине».
Доверяйтесь только наедине, повторил про себя Кессель. Что бы это значило? Кому можно доверяться наедине – господу Богу? Самому себе?
Захлопнув сонник, Кессель встал с постели, побрился (!), надел синий костюм, купленный уже в Берлине и, взглянув на часы, убедился что сейчас шесть часов. Бал был назначен на семь. Ехать к Эжени было еще рано. Поэтому Кессель, сняв пиджак, поставил квинтет до мажор Моцарта, этот «последний выход старого альтиста», налил себе рюмочку портвейна и принялся слушать. По оконным стеклам забарабанили первые капли дождя.