Латунное сердечко или У правды короткие ноги
ModernLib.Net / Детективы / Розендорфер Герберт / Латунное сердечко или У правды короткие ноги - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Розендорфер Герберт |
Жанр:
|
Детективы |
-
Читать книгу полностью
(864 Кб)
- Скачать в формате fb2
(373 Кб)
- Скачать в формате doc
(363 Кб)
- Скачать в формате txt
(350 Кб)
- Скачать в формате html
(372 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|
|
может быть, просто не хотел будить у Кесселя неприятные воспоминания о постигшем его ударе грома. В отделении Бруно был техником, то есть чинил и обслуживал факс, фотолабораторию и обе служебные машины. Кличка у него была «Зибер», но все называли его «Бруно», даже Луитпольд говорил ему не «господин доктор», а просто «герр Бруно». На службу Бруно вообще не ходил, его надо было вызывать. Этим занимался Луитпольд, ежедневно в восемь утра обходивший любимые кабаки Бруно; найдя Бруно, он приводил его в контору. Однажды вышла целая история, когда Бруно не оказалось ни в одном из его излюбленных кабаков. Замечательная «Дзуппа Романа», заказанная Курцманом в соседнем ресторане и заботливо принесенная оттуда фрау Штауде, застряла у начальника в горле; его густые темные брови поднялись высоко над темными дужками очков, придавая ему еще более глупый вид, чем обычно. Из рук барона фон Гюльденберга выпала «Нойе Цюрхер Цайтунг». – Его нет? – спросил Курцман. – Нету, господин доктор, – ответил Луитпольд. – Но до сих пор он, однако… – удивился Курцман. – Да, до сих пор он всегда… – подтвердил Гюльденберг. До сих пор Бруно всегда придерживался одного неписаного правила. При всей его ненадежности и непредсказуемости у него было
одно
правило, которому он следовал неукоснительно: включая в число своих любимых пивных новую точку, он непременно сообщал Курцману ее название, точный адрес и (что было важно не столько для секретной службы, сколько для самого Бруно, ибо без этого характеристика пивной казалась ему неполной) сорт пива, который там подавали. Луитпольду ничего не оставалось, как отправиться инспектировать все пивные, еще не включенные Бруно в список. Около двух часов пополудни Луитпольду пришла в голову мысль заглянуть к нему домой. Бруно был там. По его словам, он вернулся домой в семь утра и решил к восьми сам пойти на службу. Он честно просидел дома до без четверти восемь и отправился в путь с твердым намерением никуда не заглядывать. Однако не прошел он и ста шагов (он жил на Эрхардштрассе, недалеко от Гертнерплатц, прямо напротив церкви Св. Максимилиана), как увидел пивную под названием «Изарклаузе» («…пиво там завода „Таннхаузен“, бывший „Вассербург“…») и чуть не потерял самообладание, но сумел пересилить себя и пошел дальше. Потом, уже у моста, он обнаружил совсем маленькую пивную палатку («Пауланер»…) и, чтобы побороть искушение, немедленно повернул домой. Дома он сел и стал ждать, чтобы пришел Луитпольд и отвел его на службу, но Луитпольд пришел только в два, так что он, Бруно, чуть не умер от жажды. – Ну что ж, – с облегчением вздохнул Курцман, отправляя в рот очередное пирожное, – во всяком случае, теперь вы уже здесь. – Наверное, лучше будет, – высказал свое мнение фон Гюльденберг – если вы как обычно будете ходить пить пиво, а Луитпольд будет забирать вас. – Конечно, господин барон, – согласился Бруно. Таким образом, Кесселю, он же Крегель и Поппель, на курсах в Пансионате пришлось перестраиваться на более строгий режим и являться на службу к восьми часам без опозданий. Занятия начинались в восемь пятнадцать. Тоска на «лекциях», как гордо, но без всяких оснований именовались эти занятия, царила страшная. Временами, особенно после обеда, Кессель всерьез опасался умереть от скуки прямо на месте. Он уже до мельчайших деталей изучил лица всех своих товарищей по несчастью (их было около двадцати), все неровности на стене и все листья на дереве за окошком. Сколько может выдержать человек, пока не умрет от скуки? – думал Кессель. Ведь и у скуки есть, наверное, что-то вроде критической массы, некий предел, после которого уже может произойти что угодно… Курцман предупреждал его об этом. Тупость лекций и лекторов высшей школы БНД проняла в свое время даже его. «Это надо просто пересидеть, – говорил Курцман. – Попробуйте научиться спать сидя это лучше всего
!. Бывают талантливые слушатели – каждый, кто хоть раз в жизни побывал на семинаре, собрании или заседании, наверняка видел таких, – которые действительно умеют спать сидя. Бывают еще более гениальные слушатели, умеющие спать с открытыми глазами, не прикрывая их рукой, а вроде как глядя в разложенные перед ними бумаги: бывают, наконец, изумительно одаренные слушатели, спящие не только с открытыми глазами, но и с умным, внимательным видом. Иначе может случиться, что такой спящий, хоть и с открытыми глазами, возьмет да и заснет по-настоящему, и у него отвиснет челюсть, отчего бедняга проснется и дернется на стуле, и докладчик это заметит. Странно, думал Кессель, пока некий отставной офицер секретной службы распространял по комнате равномерно модулированные звуковые волны, но доклады, видимо, скучны
по своей природе
Нескучных докладов вообще не бывает. Впрочем, «вообще» – это все-таки преувеличение: наверное, бывают, но редко. Иногда можно слышать, что вот там-то и там-то был интересный доклад, но это исключение. Тем более, что люди, которые так говорят, сами, как правило, не слушали этого доклада. Иными словами: доклад, который ты слушаешь, всегда скучен. Это закон природы. Доклады скучны в силу неумолимого закона природы. Доклад и скука – понятия взаимозаменяемые. Закон природы! Особое чувство вызывал у Кесселя герр фон Бухер. Это, конечно, тоже была кличка. В БНД, кстати, с незапамятных времен было принято даже перед кличками сохранять дворянские и академические титулы. Объяснялось ли это общенемецкой любовью к титулам, пиететом чиновников перед учеными званиями, их многолетней привычкой уважать начальство или просто желанием польстить тщеславию очередного шефа, сказать было трудно. Так было принято, и все. Герр фон Бухер был начальником курса. Сам он читал лекции редко. Обычно он только сидел рядом с очередным лектором, которые в принципе менялись довольно часто, но по степени скучности лекций были практически неразличимы. Кто-кто, думал Кессель, а уж герр фон Бухер эти лекции давно наизусть выучил. У него таких семинаров в году, наверное, штук десять. Лекции и так скучны донельзя, а для него они, так сказать, скучны в квадрате, если не в кубе, но высказать этого он не может, потому что он начальник курса. Это слушателям, хотя они давно уже взрослые люди, на время семинара как бы предоставляется статус школьников, мальчишек, которые могут сморозить любую глупость. А он на это не имеет права. И тем не менее герр фон Бухер по-прежнему сидит, спокойный, невозмутимый, и внимательно слушает. Я бы так не смог, подумал Кессель. Свой вопрос насчет титулов Кессель все-таки задал. Это было на лекции о секретности и режиме. – Не опасно ли то, – начал Кессель, – что господин фон Бухер носит перстень со своим фамильным гербом? Герр фон Бухер даже мотнул головой от неожиданности и поднес к глазам руку с перстнем. Вайнер, сосед Кесселя, захихикал. – Я потому спрашиваю, – пояснил Кессель, – что у противника ведь могут найтись агенты, разбирающиеся в геральдике, и тогда тайна господина фон Бухера будет моментально раскрыта. Ни лектор, ни сам герр фон Бухер не могли понять, всерьез ли Кессель говорит это или шутит. – Я предлагаю, – закончил Кессель, – вместе с новыми именами выдавать сотрудникам дворянского происхождения и новые гербы. Все засмеялись. Репутация Кесселя как остряка еще больше укрепилась. Даже герр фон Бухер позволил себе улыбнуться. В перерыве герр фон Бухер похлопал Кесселя по плечу и сказал, что его вопросы «вносят живую струю» в семинарские занятия. Однако на следующий день он явился в класс без перстня. В День поминовения усопших – это было второе ноября, вторник, первый день последней недели семинара, потому что в понедельник был День всех святых, то есть праздник, – герр фон Бухер опоздал на четверть часа к началу послеобеденных занятий. Агенты-студенты уже ерзали на стульях. Герр фон Бухер был явно взволнован. Лекции не будет, сообщил он. Только что звонил ваш преподаватель, у него мать умерла этой ночью. Тут нет вопросов, продолжал герр фон Бухер, ясно, что человек в такой ситуации лекцию читать не может. Хуже то, что другой преподаватель, его заменяющий, тоже отпал (он так и сказал: «отпал», что значительно прибавило ему человечности в глазах Кесселя) – он уехал в отпуск, так что лекция отменяется. Поэтому господа слушатели могут выбирать: либо мы проводим семинар, на котором обсуждаем пройденный материал, либо на сегодня все свободны. Провели голосование. Все проголосовали за последний вариант, один только Кессель, убедившись, что вреда от этого не будет, из любопытства проголосовал за первый. Герр фон Бухер, не зная, как истолковать кесселевское рвение, избрал средний путь и, уже выходя из класса, сказал: – Герр Поппель у нас оригинален как всегда. Одна из инструкций строго-настрого предписывала слушателям прощаться друг с другом до выхода из здания и выходить поодиночке, самое большее по двое, соблюдая достаточные временные интервалы («чтобы русские могли спокойно перезарядить пленку», – шутил Вайнер). Стоять перед входом в здание было категорически запрещено. Кессель надел плащ и новую клетчатую кепку, купленную специально по случаю поступления в агенты, раскурил трубку и, пропустив остальных, покинул виллу последним. Вайнер, правда, приглашал Кесселя зайти куда-нибудь выпить пива, но он отказался. Асфальт на Вернекштрассе был черный и мокрый. Из Английского сада тянуло холодной сыростью; едва заметная пелена тумана прикрывала деревья в парке Вернецкого замка и фасады домов, размывая краски, точно кто-то широкой кистью нанес несколько штрихов чистой воды на уже законченный акварельный рисунок. Небо было свинцово-серым, точно вот-вот собирался пойти снег, хотя воздух для этого был еще недостаточно холодным. Желтые листья с деревьев парка лежали и по эту сторону ограды, но они были мокрые, а потому не шуршали и не разлетались, даже когда по ним проезжала машина. Они прилипли к земле, и идти надо было осторожно, чтобы не поскользнуться. Была половина третьего. Кессель мог, конечно, поехать домой, но дома была Жаба. В субботу у них снова произошел скандал – так. средней величины. В этот раз все началось с дверных ручек. Зайчик терпеть не могла никаких сложностей жизни и всячески старалась избегать их. К сложностям жизни у нее относились, в частности, необходимость поднимать ноги при ходьбе – от этого она всегда так шаркала – а также необходимость нажимать на ручки, чтобы закрыть двери, отчего она всегда вдавливала их в замок или просто захлопывала пинком. За два с половиной месяца, прошедших со времени отпуска до конца октября, замки до того разболтались, что кухонная дверь вообще перестала закрываться, а дверь в гостиную можно было закрыть только с помощью некоего хитроумного приема (единственная дверь, которую Жаба пощадила, вела в бывший кабинет Кесселя, то есть в ее собственную комнату). В субботу Кессель решил прочесть Жабе лекцию о дверных замках и ручках. Они как раз садились ужинать. По случаю уик-энда, а также предстоящего церковного праздника Рената постелила белую скатерть. На скатерти стояли букетик астр и две свечки. – Тебе обязательно нужно заводить этот разговор сегодня? – обиделась Рената. – Когда-нибудь его все равно пришлось бы заводить. Рената молча опустила глаза в тарелку, всем своим видом показывая, что ей есть что сказать, но она-то как раз не хочет портить другим праздник. Призвав на помощь всю свою выдержку. Кессель сказал себе: ты – взрослый человек, а Жаба еще ребенок. Ей надо объяснить, что она живет не одна, что на свете есть другие люди, с которыми все-таки надо считаться, и что жизненные сложности надо не игнорировать, а осваивать и тем самым преодо левать одну задругой… Минут через десять Керстин повернулась к матери, которая все еще сидела с оскорбленным видом, глядя в тарелку, и сказала: – Не волнуйся, милая мамочка, я все равно его не слушаю. Вот тут-то Кессель и влепил Жабе затрещину. Конечно, говорил потом Кессель Вермуту Грефу, этого не надо было делать. Во-первых, детей вообще бить нельзя, во-вторых, у меня нет на Жабу родительских прав, в-третьих, двери тоже не мои, потому что квартира принадлежит Ренате… Но все-таки это принесло мне большое облегчение. Момент был очень уж подходящий. Эта затрещина имела несколько последствий. Первым делом Керстин рухнула на пол, вопя и обливаясь слезами, и исполнила номер: «Бедная маленькая овечка гибнет от смертельной раны». Рената скорбела о загубленном празднике. Кессель достал пластинку (Беллини, «Капулетти и Монтекки») и решил включить музыку. Это-то ему удалось, только слушать музыку было невозможно, потому что Зайчик рыдала вовсю. Кессель снова встал, выключил проигрыватель и, направляясь к двери, спросил – издевательским тоном, как он признал позже: «Может быть, вызвать врача?» После этого Рената тоже заплакала, хотя и беззвучно, а Кессель направился в бар «Казино Максхоф». где как раз закончилась конференция парторганизации СДПГ района Фюрстенрид. микрорайон Максхоф, и все три ее участника теперь искали четвертого партнера для игры в шафскопф. – Издеваться, конечно, тоже не надо было, – соглашался Кессель позже. – Я знаю, что на Жабины выходки лучше всего никак не реагировать. В глубине души Рената мне даже благодарна за то, что я ругаюсь с Жабой. Она прекрасно понимает, что ее дочь – стервоза, каких мало, и что Жаба начинает чувствовать себя не в своей тарелке, когда долго не получает по загривку. Если это делаю я, это избавляет Ренату от необходимости заниматься воспитанием, и она спокойно может оставаться любящей матерью, неизменно доброй к своему милому Зайчику. Я, кстати, пробовал: стоит мне дня два не реагировать на Жабу, ничего ей не запрещать и не воспитывать, как она тут же начинает цапаться с мамашей. Мне достаточно лишь подождать немного. – Ну, так и в этот раз надо было подождать, – пробурчал Вермут. – Да, – соглашался Кессель, – но зато облегчение-то какое! Поэтому в Вильдшенау на воскресенье-понедельник Рената с Зайчиком поехали одни. В Вильдшенау уже лежал снег. Зайчик не взяла с собой зимние сапоги, видимо, тоже отнеся их к сложностям жизни. Она простудилась так, что ее нос, и без того довольно бесформенный, превратился в огромную красную картофелину С вечера понедельника она исполняла номер: «Хрупкая маленькая куколка, окруженная материнской заботой». Во вторник утром Кессель решительно отверг предположение Ренаты, будто он, Кессель, легко может разок прогулять свои курсы, чтобы посидеть с больным ребенком. Ренате пришлось самой звонить в магазин и сообщать, что она не придет сегодня, потому что у нее грипп. В воскресенье и понедельник Кессель работал над «Бутларовцами». Эту работу он начал еще в сентябре. Шла она труднее, чем он предполагал. В начале октября он выбросил все, что успел написать, и взялся за другую работу («пошел обходным путем», как он сам выразился): стал сочинять заявку на сценарий фильма о Беллини. К середине октября заявка была готова. Кессель хранил ее в сейфе на работе, справедливо опасаясь, что дома с ней может произойти все, что угодно Сейфов в Ансамбле было великое множество, во всяком случае, гораздо больше, чем требовалось для хранения всех мыслимых пуговичных секретов. Но фрау Оберлиндобер уже ни о чем не спрашивала. Половина сейфов стояли пустыми. Герр Курцман охотно предоставил Кесселю не только ящик, о котором тот попросил, но и целый сейф в полное его распоряжение. Ящиков в сейфе было семь, один под другим. Три верхних ящика были пусты, три нижних тоже. В среднем ящике лежала заявка на сценарий фильма о жизни Винченцо Беллини, занимавшая четыре страницы. Курцман вручил Кесселю ключ от сейфа, и Кессель теперь носил его на одной связке вместе со всеми своими ключами. Ему казалось, что от этого рукопись приобретает какую-то особую ценность. Закончив заявку на фильм о Беллини, Кессель решил, что будет и дальше двигаться «обходным путем», приближаясь к пьесе о бутларовцах как бы по спирали. Для начала он сел и переработал заявку о них в пятнадцатистраничный рассказ. Этим он занимался в воскресенье и понедельник, 31 октября и 1 ноября. То, что он работал дома, в Фюрстенриде, было, скорее, исключением. Вскоре после поступления на службу Кессель в общих чертах доложил Курцману о своем бедственном семейном положении: он рассказал, что Жаба оккупировала его кабинет, а вечерами занимала и гостиную, потому что там стоял телевизор. «Хорошо, сегодня можешь посидеть до десяти, но только сегодня». – говорила Рената Зайчику каждый вечер. Кесселю она говорила: «Конечно, это плохо, что ребенок так много смотрит телевизор, но если мы будем запрещать ей, она не сможет общаться на равных с другими детьми, которым позволяют, и у нее разовьется комплекс. А это еще хуже». Таким образом, Кессель по вечерам не только не мог работать в гостиной (предложение Ренаты работать в это время в комнате Зайчика – кабинетом ее уже давно не называли – было с негодованием отвергнуто Зайчиком), он не мог толком и посмотреть телевизор, потому что роту Зайчика при этом не закрывался. Она либо комментировала все, происходящее на экране, либо переспрашивала, недослышав что-то из-за своего комментария. Начиная отвечать ей, человек сам терял нить происходящего, и любая передача таким образом превращалась в кашу. Нет. смотреть телевизор вместе с Зайчиком было невозможно. – Только не вздумайте как-нибудь ее прикончить, эту вашу Жабу, – предупредил Курцман. – Пощадите секретную службу. Мы же это дело потом век не расхлебаем. К тому же письменный стол Кесселя (столик был маленький, дамский; «Чтобы сочинять афоризмы, большого стола не нужно», – гласил один из афоризмов Кесселя) Рената еще летом перенесла в спальню и задвинула в промежуток между шкафом и балконной дверью. Поэтому писать Кесселю пришлось бы на уголке стола, сидя на краешке кровати, что его никоим образом не устраивало. «Ты всегда всем недоволен», – сказала на это Рената. Кессель спросил у Курцмана, не мог ли бы он оставаться в отделении после работы, всего на часок-другой, чтобы писать. – Вы с ума сошли! – удивился начальник, – Оставаться здесь одному, когда никого нет? Да это строжайше запрещено! Почитайте инструкцию. – Жаль, – вздохнул Кессель. Курцман снова высоко поднял брови над очками и спросил без тени иронии: – А кто вам мешает писать в рабочее время? Вот так и получилось, что рассказ о бутларовцах (он назывался «Боги не ведают срама») Кессель писал на службе. Только 31 и 1 он работал дома, для чего ему пришлось снова вытащить письменный стол и поставить его в бывшем кабинете. Зайчикины вещи он сгреб в охапку и отложил в сторону («отшвырнул», как расценила это Рената). Он не стал бы этого делать, то есть ни писать, ни убирать вещи, если бы за все четырнадцать дней, проведенных на семинаре, сумел написать хотя бы строчку. Сначала он пытался работать на лекциях, но вскоре убедился, что это невозможно. Дома – Кессель уже привык говорить и думать об этой квартире не как о «своей» или «нашей», а как о «квартире Ренаты». – дома была Жаба. Простуда не мешала ей говорить, а уж рыдать – тем более. Да, дома Жаба, подумал Кессель, дойдя до конца Вернекштрассе и остановившись в нерешительности: куда пойти дальше, он пока не знал. Вспомнив, что сегодня вторник (у него весь день было такое чувство, что сегодня понедельник, потому что вчерашний день был нерабочим), он подумал, не зайти ли к Вермуту Грефу на очередную «исповедь». Тем более, что и унылая погода, казалось, сама к этому располагает. Греф жил недалеко оттуда, на Изабеллаштрассе. Кессель свернул на Фейличштрассе и пошел в том направлении. Осенью многое кажется иным, например, фасады. То ли это из-за рассеянной в воздухе невидимой влаги, мириадов мельчайших капелек тумана, то ли от того, что сумерки наступают так рано?… Дома и вправду теряют краски. Их фасады становятся холоднее, жестче, и дома словно уходят в себя. Поздней осенью, в ноябре зайти в чужой дом делается труднее. Дома как бы противятся вторжению, их окружает плотная, легкая защитная оболочка. Там, внутри, уютно и тепло, но эта теплая сердцевина как бы уменьшается в объеме: она больше не касается стен и не проникает наружу. Летом сквозь окна домов можно заглянуть внутрь. Осенью – только наружу. Каменные завитушки на старинных стенах беспомощно повисают в сыром воздухе, жильцы о них забывают. Дай Бог всем этим аркам и эркерам, портикам и рельефам счастливо пережить зиму. Пройдя почти всю площадь, Кессель вспомнил, что Вермут Греф хотел провести всю эту, пусть и укороченную из-за праздника неделю в Китцбюэле вместе со своей собакой, которую звали Жулик. Несколько лет назад Греф летом случайно попал в Китцбюэль и завел знакомство с работником одной из гостиниц. С тех пор он проводил там все свои отпуска, отгулы и выходные, даже зимой. «Даже» в данном случае означало, что знаменитое высказывание Рихарда Штрауса, переведенное Куртом Вильгельмом с французского на немецкий: «Лыжный спорт есть занятие для деревенских почтальонов в Норвегии», было не только любимой цитатой Грефа, но и его жизненным кредо. Однако в последнее время Греф носился с мыслью купить себе беговые лыжи. – Я тоже люблю зиму, – отговаривал его Кессель, – я очень люблю и снег, и холод, и именно поэтому в принципе отвергаю всякие лыжи. – Так лыжи-то беговые… – возражал Греф. – Для меня лыжный спорт не оправдан даже как занятие для деревенских почтальонов в Норвегии. Без лыжников и Норвегия была бы значительно краше. – Так я же только для бега! – оправдывался Греф. – А бег – это не спорт, это как прогулка по снегу, только на лыжах. – Это просто отговорка, дань моде, и ты сам это прекрасно знаешь. Ты пытаешься заглушить голос совести. Грефа это явно смутило. Одно то, что ему не пришло в голову остроумного ответа, уже говорило о многом. И тем не менее Греф, как вспомнил Кессель, именно в эту неделю решил снова поехать в Китцбюэль. Правда, без лыж. Пока. Кессель повернул обратно и пошел по направлению к Английскому саду. В маленьком кинотеатре напротив только что закончился сеанс. Фильм назывался «Летний роман». Из зала вышли две старые дамы Обменявшись презрительными взглядами, точно каждая считала другую недостойной никаких романов, тем более летних, они разошлись в разные стороны. Неделю назад осень была еще разноцветной, на деревьях сверкали красные и золотые листья, а небо было голубым и ясным. Сейчас деревья уже почти совсем оголились, их переплетающиеся черные ветви напоминали сети, а редкие пожухлые листья – чьи-то запутавшиеся в сетях ладони. Опавшие листья на асфальте больше не были золотыми и красивыми: они отсырели, слиплись и потемнели. Как тонка грань между золотом и грязью, подумал Кессель, между глазами Юлии и Жабы. Озеро Клейнгесселоэр Зее лежало, как туго натянутое покрывало из черно-серого шелка: окунуться в него, наверное, было бы трудно, вода не пустит. Одинокий лебедь, низко склонив голову, раздвигал ленивые волны. Спустился туман, и верхушки деревьев исчезли из виду С далекого дерева, возвышавшегося подобно темному острову посреди белой неизвестности тумана, застилавшего луг, поднялась ворона. Над озером не раздалось ни звука. Даже ворона не каркнула ни разу. Обойдя вокруг Клейнгесселоэр Зее, Кессель вспомнил, что Якоб Швальбе тоже живет недалеко отсюда. На курсах Кессель пару раз подумывал, не зайти ли к Якобу Швальбе во время обеденного перерыва, но, во-первых, после, занудных утренних лекций его одолевали такая усталость и лень, что идти уже никуда не хотелось, а во-вторых, перерыв начинался в двенадцать, а уроки у Швальбе, как помнил Кессель, заканчивались не раньше часа, так что домой он приходил только в половине второго. А в два у Кесселя снова начинались лекции. Кессель посмотрел на часы. Была половина четвертого. У церкви Св. Сильвестра уже горели фонари, превращая пелену тумана и низкое серое небо почти в настоящую ночь. Впереди показались две женщины и мужчина, они шли навстречу Кесселю: женщины по бокам, мужчина в середине, держа их под руки. Кроме них, на улице не было видно ни единого человека. Все трое были одеты в черное. В левой руке мужчина нес венок, в правой – сетку-авоську с цилиндром, что удавалось ему не без труда, потому что он держал под руки обеих своих спутниц. Мужчина, судя по всему, рассказывал анекдоты, так как все трое регулярно останавливались и корчились от смеха, тем не менее не выпуская рук друг друга. Кессель решил рассказать Швальбе про встречу с этой троицей, явно направлявшейся на Северное кладбище, про венок и про цилиндр в сеточке. Но Швальбе дома не оказалось. Дверь Кесселю открыла жена Швальбе, Юдит. – А Якоба еще нет, – сказала фрау Швальбе – Но вы все равно заходите, мы можем подождать его вместе. Они прошли в большую, темную гостиную. Одну стену почти до потолка занимали полки с нотами и прочей музыкальной литературой Якоба Швальбе. В одном углу стоял круглый стеклянный столик и горела лампа с абажуром из синего шелка. Горел и торшер у рояля. Жена Швальбе выключила торшер и пошла на кухню ставить чайник. Кессель подошел посмотреть, что она играла: «Мендельсон. Прелюдии и фуги, опус 35». Ноты были раскрыты на четвертой, довольно-таки меланхоличной прелюдии ля-бемоль мажор. «Зеленая», – сказал бы Швальбе, гордившийся тем, что мог различать тональности по цветам, даже без абсолютного слуха. Ля-бемоль мажор был у него зеленым, таким темным, глубоким цветом, как у бутылочного стекла или нефрита, каким бывает лесной ручей в холодную ясную погоду. А фа минор скорее напоминает зелень мха, у него цвет насыщенный, сочный… Кессель знал, что Юдит играет; Швальбе говорил даже, что у нее диплом пианистки. Они и познакомились с ней на какой-то музыкальной конференции. Но Кессель никогда не слышал, как она играет. Вообще-то он с ней никогда толком не разговаривал, хотя, конечно, видел ее каждый раз, когда заходил за Швальбе, чтобы «сыграть в шахматы», поэтому в первый момент он испытал даже некоторую неловкость, не зная, о чем с ней говорить и сможет ли он вообще говорить с этой дамой. На Юдит было нефритово-зеленое платье с белым кружевным воротничком и такими же манжетами. В нынешних модах, подумал Кессель, особенно в женских, все так перемешалось, что не разберешь, где «последний писк», а где старье, которое просто забыли выбросить. В этом платье со множеством мелких, обтянутых шелком пуговок на груди (очень даже привлекательной груди, как убедился Кессель), Юдит показалась Кесселю похожей на портрет Аннетты фон Дросте-Хюльсхоф. Но похоже было только платье. Сама же Юдит напомнила ему «Дар совета» в церкви Святого Духа. Новая контора Кесселя находилась на Гертнерплатц, так что ему теперь часто приходилось ходить пешком по старому городу, а церкви он всегда любил осматривать, еще со времен «Св. Адельгунды» (возможно, в храмы его тянуло подсознательное желание искупить грех), однако эту картину он заметил лишь недавно, хотя в самой церкви был, наверное, раз десять. Судя по широким полям, она была написана под большую резную раму и прежде находилась где-то совсем в другом месте; сейчас она висела на высоте человеческого роста возле одной из исповедален. Об авторе картины ничего не было известно. Сбоку, рядом с картиной, была прибита табличка: «Дар совета». Однако относится ли она к картине или нет, судить было трудно. Картина была на удивление мирской. У изображенной на ней женщины не было нимба, зато было довольно глубокое декольте. Она указывала на разнообразные символические орудия, и на заднем плане тоже разыгрывались символические сценки. Боялся Альбин Кессель напрасно: разговор с Юдит Швальбе завязался сам собой. Принеся чай, она спросила, над чем он сейчас работает. Кессель был польщен, но это оказалась не дежурная фраза: в голосе Юдит Швальбе сквозил неподдельный интерес. Кессель рассказал о заказе на сценарий пьесы про бутларовцев. Он выбирал выражения, но история и сама по себе была достаточно пикантной. Однако жену Швальбе это нисколько не смутило и не взволновало. Зато она вспомнила, что саксонский композитор Франц-Готтлоб Кюльфус был какое-то время связан с бутларовцами и даже сочинил несколько песен и дуэтов на стихи Евы фон Бутлар. Кессель попросил листочек бумаги, чтобы записать это. – Будете еще чаю? Сходство Юдит Швальбе с женщиной на картине «Дар совета» было поразительным. Юдит была немного старше своего нарисованного двойника, может быть, лет на десять, и в ее мягких, не слишком коротко подстриженных волосах, разделенных пробором посередине, так что открывался лоб, который раньше, наверное, назвали бы высоким и чистым, уже появились седые пряди, а у женщины на картине их не было. Но нос и особенно глаза, черные, большие, были очень похожи. Вплоть до сегодняшнего дня, когда он впервые смог по-настоящему разглядеть Юдит Швальбе, он считал ее «востроносенькой». Кроме того, она казалась ему… Да, хоть теперь и стыдно в этом признаться, она почему-то казалась ему старой. Между тем это была молодая женщина, и седина, проблескивавшая в ее темных волосах, делала ее, пожалуй, еще моложе. И нос был прямой, а вовсе не острый. У женщин с недоразвитыми носами, с носами-кнопочками, которые называют «миленькими», чаще всего не душа, а повидло. Именно такой женщиной когда-нибудь наверняка станет Жаба. Не›, вспомнил Кессель, пока они беседовали с Юдит – в дружеской обстановке он иногда мог думать «по двум каналам» сразу, – на табличке написано не «Дар совета», а «Дар Совета», с большой буквы. Так что понимать это можно вообще как угодно: то ли картина аллегорически изображает способность давать хорошие советы, то ли сама картина и есть дар, подарок церкви от Совета города Мюнхена. Дверь открылась, и в гостиную тихонько вошла девочка. Она была очень похожа на мать. Якоб Швальбе рассказывал, что у Юдит есть дочь и что он, Швальбе, удочерил ее, когда они поженились. Девочку звали Йозефа. Имя, возможно, и не самое красивое, говорил Швальбе, зато нежное. В одной руке Йозефа держала скрипку и смычок, в другой – тетрадь с нотами. Увидев Кесселя, она отложила тетрадь в сторону и подала ему руку, сопроводив это движение чем-то вроде реверанса. Ей было лет четырнадцать или, возможно, двенадцать, но выглядела она на четырнадцать, потому что держалась очень серьезно. Она снова взяла тетрадь и заговорила с матерью, спрашивая что-то насчет фразировки. Та объяснила. Кивнув Кесселю, девочка так же тихонько ушла.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|