Тем более, что Тристан, как известно, отправился в это путешествие уже влюбленным в порученную ему невесту, хоть и не успел ей в этом признаться. Когда путешествие подошло к концу и на горизонте показались берега Корнуолла. это означало для него конец всех надежд, и тут уж никакой любовный напиток ему не был нужен: поняв наконец, что они любят и любимы, влюбленные решили использовать свой последний шанс и упали друг другу в объятия. В психологии это называется «пограничной ситуацией».
Такова психологическая подоплека легенды, однако на сцене этого показать нельзя, потому что для подобного развития чувств требуется
время.Не мог же Вагнер заставить публику сидеть в театре три недели. Тех семи часов, в которые он уложил свою оперу, и так уже более чем достаточно. Вот почему Брангена, подчиняясь замыслу Вагнера, заваривает любовный напиток.
Но легенду можно понимать и буквально, написал тогда Кессель
всвоей передаче, так выходит даже забавнее.
Если считать, что в «Тристане» действительно употребляется любовный напиток, то сразу же возникает чисто фармакологический вопрос: как этот напиток действует? В вагнеровском тексте не дается по этому поводу никаких разъяснений. Судя по всему, человек влюбляется непосредственно после принятия напитка. В кого? Тут возможно несколько вариантов: а) в того, в кого ему подсознательно хочется влюбиться (это примерно соответствует вышеприведенному психологическому объяснению; в таком случае напиток может быть и чистым плацебо); б) в того, о ком он думает в данную минуту; в) в того, на кого он в данный момент смотрит или кого увидит первым; г) в того, в кого захочет лицо, дающее ему любовный напиток; д) в того, с кем он одновременно выпьет этот напиток. Хотя в тексте, как мы знаем, на это нет прямых указаний, однако Вагнер подразумевает, скорее всего, вариант «д», и тут сразу же возникают новые вопросы: каков максимально допустимый интервал между приемом напитка первым и вторым участником, чтобы этот прием еще считался одновременным – минута, час, сутки? Что произойдет, если второй из решивших выпить напиток почему-либо не сможет этого сделать? Значит ли это, что напиток не окажет действия и на первого? Или это действие будет, так сказать, односторонним? И что произойдет, если Тристан выпьет не всю причитающуюся ему порцию, и ее допьет какой-нибудь матрос, скажем, тот молодой тенор, что поет в самом начале: «Закат манит взор»? Они оба влюбятся в Изольду? Это было бы еще объяснимо, но что тогда будет с Изольдой – она тоже влюбится в обоих, в одного больше, в другого меньше, соответственно количеству выпитого ими напитка? Из этого могла бы получиться трагедия совершенно иного порядка.
Варианты «б» и «в» тоже могли бы иметь катастрофические последствия. Если Изольда, глотая напиток, почему-либо подумает о своем цирюльнике (например, потому, что капитан в очередной раз отказался дать ей пресной воды помыть голову, мотивируя это тем, что «до гавани-то осталось всего ничего») – значит ли это, что она тут же влюбится в цирюльника? А Тристану вдруг вспомнится его девяностолетняя бабушка, совершенно озверевшая в своей Бретани и настолько глухая как пень, что в ответ на удар грома кричит: «Войдите!», или его любимая такса по кличке Эди? Тому же, что может произойти в случае «в», в какой-то мере посвящен шекспировский «Сон в летнюю ночь». Вот сколько вариаций допускает эта вагнеровская тема – так завершил Альбин Кессель свое рассуждение.
В очередной раз Кессель проснулся, когда Брангена испустила душераздирающий вопль («пронзительный крик», как сказано у Вагнера), а вбежавший Курвенал запел: «Тристан, беги!» Через минуту на сцену вышел король Марк.
Интересно, подумал Кессель, как бы поступил Отелло в столь неоднозначной ситуации? Опера Верди, акт третий, сцена восьмая: на глазах у своего повелителя и всего честного народа он хватает Дездемону за волосы и бросает на землю: «Прочь с глаз моих!..»
– еще немного, и он придушил бы ее прямо здесь. А что делает Марк? Он произносит утомительно длинную речь, как если бы Тристан всего лишь растратил деньги, полученные за подряды для армии. Единственный, кто действительно возмутился, так это Мелот, увидев, что Тристан осмелился при всех поцеловать Изольду в лоб. Вообще Мелот из всех персонажей оперы кажется единственным более или менее нормальным человеком. Не удивительно, что после второго акта «Тристана» итальянцы, усмехаясь и качая головами, единодушно уходят из театра.
Позвонить можно часов в восемь, подумал Кессель, это самое удобное время.
– Ужинать пойдем? – спросил Кессель Корнелию – Или ты есть не хочешь?
– Хочу, – призналась Корнелия.
– А как тебе опера?
– Ничего, – сказала Корнелия.
– Тогда мы сразу же пойдем в буфет, – сообщил Кессель, – и найдем себе место получше, чем в тот раз, и пока ты будешь заказывать, я схожу позвоню.
– А кому?
– Моей… знакомой. Она живет здесь, в Байрейте.
– Хорошо, – согласилась Корнелия.
В этот раз они не теряли времени на поиски таинственной двери и сразу же бросились в буфет. Так им удалось занять места за довольно неплохим столиком на четверых.
– Одно место тут занято, – предупредил их нервный господин лет пятидесяти, то и дело снимавший и надевавший очки, одновременно пытаясь пригладить свои торчавшие во все стороны волосы. – Мой друг пошел позвонить.
– Но два-то места еще свободны?
– А-а, ну да, – согласился нервный господин. Он надел очки, взял меню, снял очки, засунул их в нагрудный кармашек смокинга, потом закрыл меню и надел очки снова.
– Закажи мне шницель по-венски, – попросил Кессель Корнелию, – и если есть, то телячий. С рисом.
– Суп будешь? – спросила Корнелия.
– Разве что бульон с яйцом. Себе закажи, что хочешь. И полбутылки шампанского. Я скоро, если народу будет немного.
– А как ее зовут, твою знакомую?
– Клипп ее фамилия, – ответил Кессель.
– Нет, по имени?
– Юлия, – вздохнул Кессель.
Чтобы застолбить место, Кессель развернул тщательно сложенную салфетку и бросил ее на еще пустую тарелку, а на стул положил программку. Теперь можно было идти звонить. Телефоны-автоматы находились на улице, шел дождь, так что желающих позвонить было немного. Все четыре кабины были заняты, еще два-три человека стояли под навесом подъезда театра и, как только кабина освобождалась, бегом бросались туда. Лишь один маленький, худенький седой господин, очевидно не поленившийся попросить в гардеробе обратно свой зонтик, неторопливо прохаживался под дождем возле кабин. Кессель обратил на него внимание, потому что он тоже был без смокинга. На нем был свободный пиджак, чем-то напоминавший баварский национальный костюм, и коротенькие узкие брюки, наводившие на мысль, что их владелец носит их из экономии с самого дня конфирмации.
Если к телефону подойдет герр Клипп, я скажу: вы меня не знаете, но ваша супруга (нет, лучше просто: ваша жена) меня, наверное, еще помнит. Мы с ней когда-то вместе работали в Мюнхене… А если подойдет сама Юлия – и не узнает меня? Как я ей тогда скажу: я вспоминал вас все эти двенадцать лет, если не каждый день, то через день-то уж точно… «А вы кто?» – спросит она в ответ. Она вполне могла забыть меня за это время. Как я объясню ей, кто я такой? «Меня зовут Альбин Кессель, Альбин Кессель – латунное сердечко»?
В кабине, самой ближней к подъезду, стоял мужчина такого огромного роста, что едва в ней помещался. Казалось, что тесная кабина придает его облеченному в смокинг телу форму огромного четырехугольного бруска. Номер ему удалось набрать лишь с большим трудом. Его голос разносился далеко за пределы кабины:
– Алло! Да-да, это папа… Молодец! Ну, какой ты у меня молодец! Давай маму. Привет, Энни, как твои дела? Нормально? Ну, слава Богу. Как там у нас, в Майнце, дождь идет? И тут тоже идет! А что поделывает Карин?… Хорошо, очень хорошо! А как Томас, уже сделал уроки? Вот молодец! А Сандра что, уже спит? Хорошо, вы у меня молодцы! А Белло?… Ха-ха-ха, вот сукин сын! Не забудьте выгулять его перед сном, ладно? Ну, всем привет, целую тебя, Энни… Спасибо! Пока!
Великан повесил трубку и выдавился из двери, чуть не разломав кабину. При этом он вежливо придержал дверь для маленького седого господина, который легко прошел под его могучей рукой, при этом успев сложить зонтик.
Как выяснилось позже, великан и был тем человеком, для которого нервный господин в очках за столиком Кесселя и Корнелии занял место. Маленький господин в баварско-детском костюме сел за соседний столик.
Позвонить Альбину Кесселю так и не удалось. Не успел маленький седой господин выйти из кабины, как в нее ринулась какая-то чрезвычайно решительная вагнерианка, не обращая внимания на дождь, поливавший ее парчовый панцирь, хотя под навес театрального подъезда она вышла значительно позже Кесселя. Подождав еще немного, Кессель окончательно убедил себя, что Юлия наверняка больше не помнит о латунном сердечке, и что вообще о таких вещах нет смысла напоминать по телефону, а лучше позвонить завтра утром из отеля, и что не стоит так надолго оставлять Корнелию одну.
Кессель направился обратно в буфет.
Бульон уже стоял на столе. Чтобы разместить за столом свое могучее тело, толстому великану пришлось отодвинуться настолько, что его руки едва доставали до тарелок. Увидев Кесселя, он дружески приветствовал его и широко улыбнулся. После этого он сразу же углубился в изучение надписей на связке литровых пивных банок, принесенной ему официантом, вскрыл одну, понюхал и, сделав пробный глоток, долго перекатывал его во рту; наконец, удовлетворенно кивнув, он принялся за ужин, в течение которого один поглотил почти три банки. Нервный тоже начал есть, пытаясь засунуть ложку в карман смокинга и зачерпнуть суп очками, однако Корнелия вовремя предупредила его: «Это не ложка!». Выпил он не больше двух бокалов вина Столы в буфете ради экономии места были расставлены очень близко друг к другу.
Лицо толстяка хранило выражение монументальной невыразительности. Настоящий памятник себе, подумал Кессель. Голова этого великана казалась почти совсем безволосой, однако волосы на лице все-таки были, составляя, так сказать, его скромную мужскую красоту: пышные брови и коротко подстриженные, немного комичные усы, складывавшиеся как бы в стрелку, указывающую снизу на нос. При этом он был добродушен и производил лишь впечатление беспомощности, что при его массе, наверное, было просто неизбежно.
Он занимал большую часть пространства на столе и за столом, за которым сидели нервный господин (очевидно, его близкий друг, потому что они обращались друг к другу на «ты») и Корнелия с Кесселем, а также за соседним столиком, придвинутым оборотистым метрдотелем вагнеровского театра прямо к его спине. Там тоже сидели четверо, однако им пришлось здорово потесниться, потому что одно, а то и все полтора места за их столиком занимала спина могучего великана. В минуты просветления великан оборачивался к несчастным соседям и басил с набитым ртом: «Я извиняюсь!», на что его спинной визави, которым оказался не кто иной, как тот маленький худой господин в детско-баварском костюме, очевидно, успевший снова сдать зонтик в гардероб, отвечал лишь: «Ничего, ничего». Альбин Кессель еще не знал, что это знакомство станет для него одним из важнейших событий года.
Альбин Кессель ни разу в жизни не видел человека, который бы так обжирался. Ему пришлось даже пару раз толкнуть под столом дочь, чтобы та перестала хихикать. Однако гигант, видимо, не реагировал ни на что, кроме вещей, касавшихся удовлетворения голода и жажды. Официант едва успевал подносить новые блюда. Даже двойная порция цыпленка табака под могучими руками гиганта казалась лишь легкой закуской перед настоящим раблезианским пиром. Всю эту мелочь, подумал Кессель, он забрасывает в желудок, даже не ощущая вкуса, просто чтобы заготовить подстилку для чего-то посущественнее. Лишь к пятому или шестому блюду (сыр и фрукты) великан стал есть медленнее и, кажется, начал разбирать, что же именно он ест.
– На его месте, – говорил позже Альбин Кессель доктору Якоби (это и был маленький седой господин), – я бы не ходил слушать Вагнера. С таким-то аппетитом… А у Вагнера даже один акт вон сколько длится. Он же рискует просто умереть с голоду!
– Хороший аппетит, – возразил на это доктор Якоби, – тоже дар Божий.
– А жажда? – поинтересовался Кессель.
– А жажда тем более.
Однако этот акт раблезианства сам по себе вряд ли послужил бы поводом для замечательного знакомства Кесселя с доктором Якоби, если бы тот не вздумал вдруг разыграть толстяка, причем, как показалось Кесселю, весьма неосторожно.
Толстяк принялся за кофе. Крохотная чашечка терялась в его огромной руке, что выглядело очень забавно. Поднимая руку, он снова толкнул доктора Якоби, сидевшего сзади наискосок от него; аппетит толстяка, видимо, был уже в достаточной мере удовлетворен, поэтому он это заметил и. пытаясь обернуться, произнес:
– Извиняюсь! Я, наверное, уже затолкал вас.
– Ничего, ничего, – заверил его доктор Якоби – Я люблю город Майнц, особенно когда в нем нет карнавала. Вы прощены.
Гигант выронил микроскопическую чашку и уставился на доктора Якоби во все глаза:
– Так мы с вами знакомы? Я извиняюсь, конечно!
– Нет, – улыбнулся доктор Якоби – Не знакомы. Но я знаю, что вы из Майнца.
Озорной блеск в глазах доктора Якоби подсказал Кесселю, что сейчас произойдет что-то интересное, и он стал внимательно слушать. Из телефонного разговора Кессель тоже помнил, что толстяк живет в Майнце, а тот, видимо, даже внимания не обратил на доктора Якоби, хотя сам открыл ему дверь кабины – вероятно, все его мысли были заняты предстоящим ужином. А может быть, он просто не догадывался, что его мощный голос прекрасно слышен даже через закрытую дверь.
– Но ведь у меня выговор не майнцский! – удивился толстяк – Я живу в Майнце, это правда, но родился-то я в Цербсте.
– Цербст? – спросил доктор Якоби. – Это где-то в Польше?
Однако гигант не ощутил тонкого географического высокомерия, заключавшегося в этом вопросе, заданном с характерным и нескрываемым акцентом южанина, и объяснил:
– Цербст – это в Ангальте. Недалеко от Магдебурга.
– Ну что ж, – не возражал доктор Якоби – Но живете вы все-таки в Майнце.
– А как вы догадались?
– По руке, – заявил доктор Якоби – Я, знаете ли, хиромант.
Толстяк принялся изучать свои ладони, точно пытаясь отыскать на них слово «Майнц».
– Я мог бы также сказать, например – прервал доктор Якоби его исследования, – как зовут вашу жену.
Великан с готовностью подставил руку седому человечку, для чего ему пришлось развернуться к нему всем телом, так что стул затрещал.
– Ее зовут Анна, – сообщил доктор Якоби, взглянув на его руку, – но вы называете ее Энни.
Толстяк заметно побледнел. Не желая показать, что его испугала эта странная игра, если не сказать чертовщина, он расхохотался, ища поддержки у окружающих. Публика за соседними столиками тоже начала внимательно следить за происходящим.
– Все верно, – признался толстяк, – вы угадали. Ну и фантастика!
– А еще у вас трое детей, – неумолимо продолжал доктор Якоби, вглядываясь в ладонь великана. У того отвисла челюсть, так что в ответ он смог только кивнуть – И зовут их… – сообщил доктор Якоби. разглядывая руку, – Карин, Томас и Сандра. И еще…
– Невероятно, – выдохнул толстяк, – все верно!
– И еще у вас есть собака, которую зовут Белло.
Широкое, полное лицо гиганта приобрело какой-то даже зеленоватый оттенок и, если бы места за столом было побольше, он, наверное, упал бы со стула. Его сосед, нервный коротышка, мигом оплатил счет, оказавшийся, как и следовало ожидать, разорительным, и оба разновеликих приятеля удалились, недоуменно качая головами.
Первой пришла в себя Корнелия.
Она протянула руку доктору Якоби и сказала:
– А теперь мне скажите, кто я и где родилась.
Доктор Якоби улыбнулся:
– Каждый такой сеанс требует от меня значительного ментального напряжения. Чтобы мои способности восстановились, нужно не менее получаса.
– Так не бывает, – разочарованно протянула Корнелия.
Кессель, который между тем тоже уплатил по счету, потому что фанфары третьего акта успели уже прогудеть один раз, подтолкнул Корнелию и сказал:
– Пойдем, я тебе все объясню.
Однако получилось так, что Кессель и Корнелия пошли в зал вместе с седовласым старичком: он, видимо, был в театре один и по сигналу фанфар тоже поднялся с места.
– Вы не думали, что это может плохо кончиться? – спросил Альбин Кессель, и вопрос этот заключал в себе не только иронию. – Человека такой комплекции вполне мог бы хватить удар.
– Люди выдерживают и не такое, – вздохнул доктор Якоби.
– Но бедняга вам ничего не сделал, а вы задали ему такую задачку, над которой он, может быть, до конца жизни будет думать.
– Ничего себе не сделал! – возмутился доктор Якоби. – Он сидит прямо передо мной. С таким же успехом я мог бы сидеть спиной к сцене.
– Но он же не виноват, что он такой толстый.
– Во-первых, что значит не виноват? Вы же видели, как он ест! А во-вторых, если я иду в оперу, то хочу не только что-то услышать, но и что-то увидеть, раз уж плачу за билет восемьдесят марок. Не волнуйтесь, потом я и сам ему все объясню. Но, пока Изольда умирает от любви, пусть он тоже помучается над очередной загадкой бытия.
– И вообще, – добавил доктор Якоби после некоторой паузы, – человеческим душам время от времени нужна встряска. Мне уже приходилось видеть такое. Свет проникает в душу, только когда пробьешь ее повседневный панцирь. А чем его пробивать, это, в сущности, не так уж важно.
– А вы уверены, что свет в данном случае был истинным?
– Свет, он только истинный и бывает, – снова вздохнул доктор Якоби.
II
– Год рождения – объяснил герр Курцман, – должен совпадать с настоящим, а дату рождения можете выбрать себе сами. И, естественно, имя тоже, господин Крегель.
Начиная с первого октября Кессель примерно с девяти утра и до шестнадцати двадцати пяти был Крегелем – по рабочим дням, конечно, не считая праздников и выходных. Кличка, как он вскоре узнал, должна была начинаться на ту же букву, что и настоящая фамилия («открытое имя», как это называлось в БНД, сокращенно: о/и). «Не противоречит ли это правилам конспирации, обычно таким строгим? – поинтересовался Кессель. – Это же только облегчает русским работу. Из всех букв алфавита оставить одну-единственную! Именно этого, наверное, и следовало бы избегать прежде всего, выбирая кличку. Чтобы первая буква была любая, только не своя.» Курцман удивленно взглянул на Кесселя, кличка Крегель (сокращенно: к/л Крегель), поверх очков в толстой темной оправе, высоко подняв такие же толстые и темные брови: он сам никогда не задумывался над этим. Возможно, над этим вообще никто не задумывался, потому что так было принято всегда, причем – заметьте! – во всех секретных службах мира. «Кроме того, – добавил Курцман после краткого, но явно напряженного размышления, – фамилий на „икс“, „игрек“ или „ку“ почти не бывает, так что у нас все равно не весь алфавит в распоряжении». Логика этого заявления осталась Кесселю – к/л Крегель – непонятной, однако продолжать спор он не стал.
Правда, в промежутке с 18 октября до 6 ноября, то есть почти три недели, Кессель опять не был Крегелем, потому что его послали на высшие курсы БНД по подготовке агентуры. На этих курсах начинающие агенты из разных мест волей-неволей «контактировали» друг с другом, поэтому для них была придумана особая система конспирации. Называлась она, как вскоре узнал Кессель-Крегель, «системой переборок» и заключалась в том, чтобы агенты знали друг о друге как можно меньше. Поэтому слушатели курсов получали вторые клички. Начинаться они должны были опять на ту же самую букву, но где-то в бесчисленных бумагах, заведенных на Кесселя-Крегеля. очевидно, произошла опечатка, поэтому на курсах он был не Коппелем, как ему полагалось, а Поппелем, что звучало почти неприлично.
Сколько Кессель потом ни вспоминал, он не мог припомнить ничего более нудного и бездарного, чем эти агентурные курсы.
Проходили они на вилле в Швабинге. Вилла была старая, конца прошлого века; она находилась на Вернекштрассе и была собственностью Федеральной службы безопасности. Внутри самого БНД ее называли «Пансионатом», а для внешнего мира это была «Школа менеджеров», принадлежащая некоей частной фирме. Учеба в Пансионате считалась службой, и порядки там были строже, чем в Ансамбле («Ансамблем» называли отделение на площади Гертнерплатц, где Курцман был начальником, а Кессель – штатным сотрудником, зачисленным согласно приказу с 1 октября 1976 года; официально оно именовалось А-626. Со всеми этими тонкостями Кессель познакомился быстро. Герр фон Гюльденберг, один из сотрудников отделения А-626 и ветеран секретной службы, объяснил Кесселю: «Возьмите, скажем, третью симфонию Бетховена. Ее, так сказать, официальное название – симфония номер три ми-бемоль мажор, опус 55, но в обиходе ее для краткости называют „Героической“. Точно так же обстоит дело с А-626 и „Ансамблем“). Служба в Ансамбле была и вправду непыльной. Начальник, г-н Курцман – он был немногим старше Кесселя, обладал подтянутой спортивной фигурой, был добродушен и представлял собой поистине уникальное явление в том отношении, что постоянно и в огромных количествах ел торты и пирожные с кремом, причем не просто ел, а буквально обжирался ими, причем это никак не отражалось на его фигуре, – герр Курцман не любил вставать рано и на службу приходил часам к девяти (официально рабочий день начинался в восемь). По совместительству – или по основной профессии, если угодно, – герр Курцман был адвокатом. В свободное от руководства Ансамблем время он представлял в суде интересы секретной службы. Где-то в городе у него была контора, которую он держал на свое открытое имя. Где именно, Кессель не знал, и другие, видимо, тоже не знали – по соображениям конспирации. Клиентов у Курцмана-адвоката, вероятно, было не много, потому что в своей конторе он явно бывал редко.
Герр фон Гюльденберг, замначальника, старый остзейский барон почти двухметрового роста с лицом, будто специально созданным для монокля (которого он, однако, не носил), был строг по части выпивки, то есть пил строго каждый день, причем пил, как прорва, совершенно при этом не пьянея – по крайней мере, пьяным его никто никогда не видел. Единственным заметным результатом столь строгого и последовательного употребления бароном алкоголя было то, что он тоже не любил вставать рано. Однако на службу он приходил по возможности минут на десять-пятнадцать раньше начальника – впрочем, для того лишь, чтобы успеть первым забрать газеты. Если начальник в виде исключения являлся на службу раньше, то газеты до обеда оставались у него (что он с ними делал – неизвестно), так что фон Гюльденбергу приходилось ждать своей очереди.
Еще в Ансамбле был вахтер, которого звали Луитпольд. Он был отставной полицейский, коренной мюнхенец с изборожденным морщинами лицом, плотный и невероятно медлительный. Он выполнял также обязанности курьера и всякую черную работу. Луитпольд всегда приходил в контору первым, раньше восьми. За долгие годы полицейской службы он привык вставать рано. «Кроме того, он не пьет, – объяснял фон Гюльденберг – Вот, смотрите, мне тоже уже за шестьдесят. Если бы я не пил, то меня сейчас бы точно так же по-стариковски то и дело тянуло полежать, как Луитпольда. Так что, как видите, пью я далеко не зря». То, что Луитпольд являлся на работу так рано, конечно, никак не ускоряло обычно медленную раскачку всего коллектива в начале рабочего дня, потому что Луитпольд был там последней спицей в колеснице и никому не мог ничего приказывать, даже новичку Крегелю. Луитпольда, кстати, тянуло не только по-стариковски полежать, но и – очевидно, по-полицейски – уважать начальство. Он охотно выполнял поручения и обращался к Курцману, а также (с первого дня) к Альбину Кесселю «господин доктор». Гюльденберга он называл «господин барон».
Необычайной исполнительностью отличалась и фрау Штауде, секретарша Ансамбля, что, впрочем, в силу ее подчиненного положения влияло на общую трудовую дисциплину так же мало, как и старательность Луитпольда. Фрау Штауде была кругленькая, ухоженная дама лет пятидесяти и вроде бы как вдова. Ее муж, который был намного старше ее и которого никто никогда в глаза не видел, уже не первый год умирал от какой-то неизвестной болезни. Старый барон («…ну не может человек умирать четырнадцатый год подряд, а я ровно столько знаю фрау Штауде…») подозревал, что на самом деле никакого мужа нет, а Штауде просто выдумала его, чтобы иметь налоговую скидку. Во всяком случае, все свои супружеские чувства фрау Штауде целиком посвящала отделению А-626. Все ее надежды и чаяния, все горести и радости были связаны только с Ансамблем, который она одна из всех даже в дружеской беседе называла не иначе как официальным именем. Кроме того, она была влюблена в герра Курцмана, который, впрочем, никак этим не пользовался.
Ни Луитпольд, ни фрау Штауде не читали газет, так что те обычно спокойно лежали до прихода Гюльденберга. В первое время Кессель, по наивности полагавший, что на работу надо приходить вовремя, являлся в отделение в восемь утра и, естественно, первым брал газеты, но вскоре заметил (хотя никто не сказал ему ни слова), что вызывает этим неудовольствие Гюльденберга. Поэтому Кессель быстро оставил это и стал приходить, как все, к девяти часам.
В конторе были даже штемпельные часы. Действовали они так: придя рано утром на работу, Луитпольд собирал карточки всех сотрудников и ровно в восемь штемпелевал их. Только фрау Штауде предпочитала штемпелевать свою карточку сама.
Из сотрудников отделения осталось перечислить еще только троих: во-первых, уборщицу. Уборщицу звали фрау Оберлиндобер, из чего явствовало, что это ее открытое имя, потому что выдумать такую кличку у чиновников БНД никогда не хватило бы фантазии. Фрау Оберлиндобер не была посвящена в секреты отделения. Ей, как и прочим лицам, по необходимости допускаемым в контору, как-то почтальон, электромонтер, газовщик и так далее, или просто обитателям других этажей дома сообщалось, что А-626 занимается рационализацией производства в области пуговичной промышленности. На языке секретной службы эта ложь, придуманная где-то наверху, именовалась «легендой» или «прикрытием». Чтобы поддержать легенду, в коридоре и комнатах отделения были развешаны картонки с пуговицами всех сортов – брючные, пиджачные, пальтовые, рубашечные, пуговицы с дву-мя тремя и четырьмя дырочками и вовсе без дырочек, с гербом или обтянутые тканью. Луитпольд изготовил нечто вроде вывески в виде огромной пуговицы, на которой золотыми буквами вывел название легендарной пуговичной фирмы и собственноручно повесил ее над входом. Поскольку фрау Оберлиндобер, согласно инструкции, не имела права приходить в отделение до начала рабочего дня или после его окончания, ей приходилось прибираться в обеденный перерыв. Так нигде не делается, и фрау Оберлиндобер однажды – это было еще до Кесселя – высказала свое недоумение по этому поводу. Курцман препоручил выяснение отношений с уборщицей барону, который был не только его заместителем, но и уполномоченным по вопросам секретности и режима.
– Видите ли, голубушка, – начал барон со своим прибалтийским акцентом, откладывая в сторону газету, – мы делаем пуговицы в том числе и для бундесвера. Понимаете? А бундесвер не хотел бы, чтобы его секреты, даже в отношении пуговиц, попали в лапы русским. Не то что бы мы вам не доверяли, голубушка, просто бундесвер доверил нам свои заказы, лишь когда мы подписали обязательство не пускать сюда никого из посторонних в нерабочее время. Теперь вам ясно?
– Конечно, господин барон, – почтительно отозвалась фрау Оберлиндобер (она обращалась ко всем в точности так же, как и Луитпольд).
– И слава Богу, – подытожил барон, снова принимаясь за газету. Поверила ли фрау Оберлиндобер этой легенде или нет, неизвестно, но вопросов она больше не задавала.
Была еще фрау Курцман, жена начальника. Она не работала, а числилась в отделении на полставки. По штатному расписанию отделению полагались полторы ставки секретаря-референта. Целую ставку занимала фрау Штауде, которая в жизни бы не потерпела рядом с собой еще одну секретаршу, тем более, что и для одной секретарши работы не всегда хватало. Поэтому Курцман еще несколько лет назад оформил на оставшиеся полставки свою жену. На службе она практически никогда не появлялась, а зарплату за нее получал сам Курцман. Возражений ни у кого не было, потому что Гюльденберг был старый холостяк и претендовать на подобное увеличение жалованья не мог. Впрочем, в порядке компенсации Курцман ежемесячно покупал Гюльденбергу ящик джина, двенадцать бутылок, которых тому на месяц все равно не хватало.
Однажды, это было уже в конце ноября, Курцман нарочито небрежно и даже несколько развязно сам заговорил с Кесселем об этом.
– Вы ведь женаты, герр Крегель?
– Женат, – ответил Кессель.
– Так-так, – рассмеялся Курцман. – Но жена у вас работает – или я ошибаюсь?
– Работает, – подтвердил Кессель, – продавщицей в книжном магазине.
– Ну, вот, – констатировал Курцман, – она у вас уже работает. Значит, у нас мы ее устроить не можем. Придется уж фрау Курцман одной отдуваться, а, герр Крегель? Вы не против?
Кессель уже тогда знал, что первого января, самое позднее – первого февраля в Берлине откроется новое отделение, куда его назначат начальником, так что в Ансамбле ему осталось быть недолго, поэтому он был не против. Первого декабря он получил от Курцмана в подарок ящик шампанского, двенадцать бутылок.
И был еще Бруно, кит в кудряшках, непревзойденный исполнитель песни про эрцгерцога Иоганна из стоячего бара возле жилища Бингюль Хаффнер, подруги Якоба Швальбе. Кессель, конечно, сразу узнал его, когда их познакомили, но Бруно и бровью не повел, поэтому Кессель тоже ничего не сказал. Кессель еще не знал, сколь тесно окажутся переплетены их судьбы в ходе того, что с некоторой натяжкой можно было назвать карьерой в лоне секретной службы. Но все равно Кессель так никогда и не выяснил, то ли Бруно действительно забыл о том вечере, то ли молчал о нем по причинам конспирации, то ли.