Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тезей (другой вариант перевода)

ModernLib.Net / История / Рено Мэри / Тезей (другой вариант перевода) - Чтение (стр. 33)
Автор: Рено Мэри
Жанр: История

 

 


      Она встала на кровати на колени, прижалась глазом к отверстию в стене, - наверно слишком поздно, потому что тотчас отодвинулась и села, скрестив под собой ноги, держа оружие в руке. Ее рубашонка оставляла открытыми руки до плеч и длинные стройные ноги; она дрожала в предрассветном холоде, и свет мерцал на клинке. Попробовала острие на пальце, положила кинжал на одеяло, какое-то время сидела неподвижно, обхватив грудь руками... И смотрела на пол возле кровати. Не двигаясь, я не мог увидеть этого места, - но помнил, что туда она положила меч.
      Но вот она воздела руки в молитве и подняла лицо к луне - луны не было, были только стропила, покрытые пылью. Взяла кинжал, соскользнула с кровати и бесшумно пошла ко мне.
      Теперь она увидела бы, что я смотрю, потому пришлось закрыть глаза. Я слышал ее легкое дыхание, ощущал запах теплой рубашки и волос... Будь на ее месте любая другая женщина - рассмеялся бы, вскочил и поладил бы с ней; но здесь я этого не мог: лежал, будто связанный богом. Я не знал, что возложено на нее этим кинжалом, - ведь она уже больше не царь, быть может их законы сильнее клятвы, которую она дала мне, - не знал, но всё равно не мог этого сделать. Я слушал удары своего сердца и ее дыхание, и вспоминал, как ее дротик пробил мой щит... "Если так - это будет мгновенно", думаю... Ожидание казалось бесконечным, сердце мое стучало: "Знать!.. Знать!.. Знать!.."
      Она низко наклонилась надо мной, коротко резко вздохнула... "Она готова", думаю... И в этот миг что-то коснулось меня: не рука и не бронза капля теплой влаги упала мне на лицо.
      Ушла, я слышал ее мягкие скользящие шаги... Забормотав, будто во сне, я перевернулся и лег так, что мог видеть ее краем глаза.
      В костре на улице кто-то сдвинул поленья, из него взметнулся столб пламени... Свет заблестел на ее слезах; а она стояла, давясь рыданиями, стараясь не издать ни звука. Тыльная сторона руки, с кинжалом, была прижата к губам; грудь судорожно вздымалась под тонкой сорочкой... Когда она подняла подол, чтобы вытереть глаза, - я этого почти не заметил, настолько мне было жаль ее. Хотел заговорить - но вспомнил ее гордость и испугался, что она не простит мне своего стыда.
      Вскоре она затихла. Руки повисли вдоль тела; стояла прямо, как копье, глядя перед собой... Потом медленно подняла кинжал, словно посвящая его небу... Губы ее зашевелились, руки задвигались, плетя какой-то тонкий узор... Я смотрел, не понимая, и вдруг вспомнил: это был Танец. Вот она снова подняла кинжал, пальцы побелели на рукояти, клинок навис над грудью...
      На арене жизнь моя зависела от быстроты, но никогда в жизни я не двигался так быстро. Я не успел заметить, как это получилось, - но уже был там: одной рукой обхватил ее за плечи, а другой поймал за кисть.
      Забрал у нее кинжал, швырнул его в угол, - а ее увел от окна; взял ладонями за плечи, чтобы не дать себе забыться. Она дрожала как тронутая струна и старалась заглушить слезы, словно они были чем-то противоестественным...
      - Не надо, малыш, - сказал я. - Всё прошло. Успокойся.
      Теперь она уже совершенно не могла говорить на чужом языке. Глаза ее пытливо вглядывались мне в лицо, задавая вопрос, которого сама она ни за что бы не задала, из гордости, даже если бы знала слова...
      - Пойдем, - говорю, - а то простудишься. - Усадил ее на край кровати, закутал в одеяло; потом подошел к оконцу и крикнул часовому: - Принесите мне огня!
      Тот вздрогнул от неожиданности, у костра заговорили потихоньку... Я повернулся к ней:
      - Ведь ты - воин; ты знаешь, как часто человек отдает жизнь за мелочь. Зачем? Уж лучше за что-то великое!
      - Ты победил в бою... - Пальцы ее мяли одеяло, она сидела опустив голову, так что я ее едва слышал. - Ты сражался честно, поэтому...
      Часовой постучался и закашлял под дверью: он принес огонь, в большой глиняной миске... Я забрал у него миску прямо в дверях и поставил возле ее ног на земляной пол. Она сидела, глядя в огонь, и когда я сел рядом - не обернулась.
      - Я побуду с тобой до света, чтобы никто больше не потревожил тебя. Спи, если хочешь.
      Она молчала, глядя на уголья.
      - Не отчаивайся, - говорю. - Ты можешь гордиться собой, ведь ты сдержала свою клятву.
      Она покачала головой и прошептала что-то. Я знал, что это значило: "Но я нарушила другую".
      - Мы всего лишь смертные, - сказал я, - и делаем лишь то, что в наших силах. Было бы совсем худо, если бы боги стали ненадежнее людей.
      Она не ответила, но теперь я видел, - я ведь совсем рядом был, - она просто не могла говорить. Каким бы там воином она ни была - ей сейчас надо выплакаться... Это было яснее ясного, потому я обнял ее за плечи и сказал тихо:
      - Ну что ты?
      Тут ее прорвало. Ее приучили, что плакать стыдно, и поначалу слезы ранили ее, прорываясь наружу; но вскоре они облегчили ей сердце, и она лежала у меня на руках - отрешенная, расслабленная, доверчивая как ребенок... Но она не была ребенком - она была женщиной восемнадцати лет, здоровой, сильной, с горячей кровью... А когда мужчина и женщина рождены друг для друга, - как были мы с нею, - они никуда от этого не денутся. Мы понимали друг друга без слов, как это было в нашем бою; и любовь пришла к нам - как роды, что знают свое время лучше всех тех, кто ждет их. И хотя она знала меньше любой девчонки, слышавшей женскую болтовню, - одного меня ей хватило, чтобы знать больше всех.
      А моя жизнь словно ушла из меня и зажила в ней, а ведь раньше со всеми женщинами я бывал сам по себе... И хотя всё, чему я с ними научился, - я думал, что это много, - хотя всё это стало лишним, но ее доверчивость была мне новой школой - и этого было достаточно.
      К рассвету мы забыли, что оба говорили не на своем языке; забыли нужду в словах. Когда стража на улице заспорила, можно ли им будить меня, - она знала, о чем они говорят, по моей улыбке... Мы с головой спрятались под одеяло и дождались, чтобы они взглянули в замочную скважину и ушли... И пока не раздались голоса скороходов, которых Пириф послал с кораблей, чтоб узнать, жив ли я, - я не выходил к людям, словно чужой миру смертных.
      3
      Проливы Геллы прошли как сон. Даже боевые схватки казались какими-то нереальными... Вообще всё было сном, от которого мы просыпались только друг для друга. Мне было безразлично, что думали об этом мои люди; а они были достаточно умны, чтобы ничего мне не говорить... Пока они оказывали ей почтение, я был ими вполне доволен.
      Когда я привез ее вниз в лагерь - Пириф закатил глаза в небо. Он уже не чаял меня увидеть и был очень рад мне, так что повел себя как надо. Она была горда, и ей было отчего смущаться - поначалу он ранил ее своей грубостью... Но доблесть покоряла его всегда, - в женщинах тоже, - и когда мы выяснили, что она знает военные обычаи всех народов побережья до дальнего пролива, тут он заговорил с ней по-другому. На военных советах они оказывали друг другу уважение, скоро оно перешло в симпатию... Она не подходила под его понятия о женщине; если бы она была юношей - он приспособился бы к этому проще; и половину времени тех первых дней он обращался с ней как с мальчиком из какого-нибудь царского дома, по которому я схожу с ума. Но она ничего не знала о таких вещах и просто чувствовала его расположение... И вскоре он уже обучал ее пиратскому жаргону.
      Среди прочего она предупредила, что племена, спокойно пропустившие нас раньше, на обратном пути, когда пойдем с добычей, будут нападать. Мы соответственно приготовились. Когда я вспоминаю теперь эти битвы, они сверкают в моей памяти как баллады арфистов... Она была рядом со мной, и потому я не мог сделать ни одного неверного движения в бою. Любители мальчиков могут сказать, что там то же самое; но, по-моему, легче, когда на тебя снизу вверх смотрит парнишка, которого ты сам научил всему что он может, которому помогаешь, когда ему трудно... А мы двое сражались как один. Мы еще открывали друг друга, а война - для тех, кто понимает, - проявляет человека; так что в боях мы узнали друг о друге не меньше, чем в любви. Когда тебя любят за то, как ты держишься перед лицом смерти, когда тебя любит за это женщина, которая не стала бы приукрашивать свое мнение о тебе, - это здорово. Ее лицо было чистым в бою, как во время жертвоприношения Богине; но не кровь она посвящала ей, не смерть врага свою верность и доблесть, и победу над страхом и болью... Так на львином лице не увидишь жестокости.
      Мы сражались в гуще галер, выходивших нам навстречу; и у источников чистой воды на горных склонах; и в бухте, куда зашли конопатить днища кораблей, а фракийцы, раскрашенные темно-синим, напали на нас нагишом из-за песчаных дюн и колючих зарослей тамариска... По ночам мы разъединяли объятия, чтобы схватить щит и копье, но зато иногда днем, после очередного боя, уходили от всех, даже не смыв с себя крови и пыли, и любили друг друга в зарослях папоротника или среди дюн; и если уйти было некуда - нам очень этого не хватало.
      Мои люди находили это странным и заподозрили неладное. Это характерно для низких людей: им нравится лишь то, что они знают; шаг в сторону - и им мерещится черный холод хаоса... Они с первого дня были уверены, что я постараюсь ее обломать и не почувствую себя полноценным мужчиной, пока не сделаю из нее такую же домашнюю бабу, как все прочие. Ну, что касается до моего мужества - я считал, что оно уже не нуждается в подтверждениях, так что эти заботы мог оставить другим; а до всего остального - кто же стрижет своего сокола и запихивает в курятник!.. Для нее я был мужчиной и так.
      Пириф, который был умнее всех прочих, все-таки удивлялся вслух: как это я, - при том, как я к ней отношусь, - как это я позволяю ей рисковать в боях. Я сказал, что слишком долго объяснять. Ведь, кроме всего прочего, я нанес ей первое поражение... И как наши тела знали, не спрашивая, что нужно другому, - так же знали и души: радостно было чувствовать, как к ней возвращается ее гордость... Однако он бы этого не понял; тем меньше могли понять мои болваны-копейщики. Если бы я оторвал кричащую девушку от домашнего алтаря и изнасиловал бы на глазах у ее матери - вот это, для большинства из них, было бы делом естественным; а теперь я начал находить знаки от дурного глаза, нарисованные мелом на скамьях. Они думали, она заколдовала меня; Пириф сказал, это потому, что когда мы деремся рядом - ни на ней, ни на мне не бывает и царапины, а амазонки известны своим колдовством против ран... Тут я оборвал разговор: если кто из них и видел Таинство - я вовсе не хотел об этом знать.
      Мы вышли в эллинские моря в чудесную солнечную погоду. И теперь целыми днями сидели на площадке у грифона, взявшись за руки; глядели на берега и острова и учились говорить словами. Ее язык, и мой, и береговых людей, чтоб связать наши, - поначалу у нас получалось не слишком гладко, но это нас устраивало. Однажды я спросил:
      - Когда я назвал свое имя, ты знала его?
      - О да!.. Арфисты приходят к нам каждый год...
      Я знаю этих арфистов, и решил - она ожидала увидеть гиганта, а между нами всего-то вершок разницы... Потому спросил еще:
      - А я оказался таким, как ты думала?
      - Да, - говорит, - как бычьи плясуны на картинах: легкий и быстрый... Но у тебя волосы были собраны под шлемом, мне не хватало твоих длинных волос. - Она тронула мои волосы, лежавшие у нее на плече, потом сказала: - В Вечер Новой Луны я видела знамение: падающую звезду. И когда ты пришел, я подумала: "Она падала для меня. Я должна умереть; но с честью, от руки великого воина, мое имя вставят в Зимнюю Песню..." Я чувствовала перемену, конец.
      - А потом?
      - Когда ты бросил меня и забрал мой меч - это была смерть. Я очнулась вся пустая... Думала: "Вот она выдала меня из Руки Своей, хоть я выполняла Ее законы. Теперь я ничто..."
      - Так всегда бывает, когда протягиваешь руку судьбе. Я чувствовал то же самое на корабле, который шел на Крит.
      Она попросила меня рассказать о бычьей арене... О кинжале в стене мы не говорили: я знал, что она разорвана надвое и рана еще не заросла. Но чуть погодя она сказала мне:
      - На Девичьем Утесе, если Лунная Дева пошла с мужчиной, - она должна броситься со скалы. Это закон.
      - Девичий Утес далеко, - говорю, - а мужчина близко...
      - Иди еще ближе!
      Мы прижались друг к другу плечами... О, хоть бы стало темно!.. Не так-то просто побыть вдвоем на боевом корабле.
      Вот так оно и было с нами, когда наши корабли достигли Фессалии. Мы ехали верхом вдоль реки по дороге к дворцу Пирифа - он поравнялся со мной:
      - Послушай, Тезей. Ты смотришь, наверно, славный сон, хоть мне он спать не мешает. Вернешься в Афины - тебе придется пробудиться от него... Так, пожалуй, останься-ка в моем охотничьем домике, чтобы проснуться попозже. Смотри, вон видно крышу под тем склоном горы.
      Я отослал на корабле всех своих людей, кроме личного слуги и восьмерых воинов. И полмесяца мы оставались там, среди просторных горных лесов, в бревенчатом лапифском доме с крашеной дверью. Там был сосновый стол, такой старый, что руки сидевших отшлифовали его, и круглый каменный очаг с бронзовой жаровней для холодных горных ночей, и резная красная кровать. По вечерам мы снимали с нее медвежьи шкуры и бросали их на пол к огню... Пириф прислал наверх конюха, егеря и старуху-повариху; мы для всех находили поручения вне дома, чтоб остаться наедине.
      Спали мы не больше соловьев. Еще затемно поднимались, съедали по куску хлеба, обмакнув в вино, и под бледнеющими звездами ехали в горы. Иногда на уединенных вершинах встречали испуганного кентавра, который бросался бежать от нас... Мы окликали их со знаком мира, которому научил нас Пириф, и тогда они останавливались и разглядывали нас из-под низких тяжелых бровей, или даже показывали где есть дичь... За это мы оставляли им в награду ломоть мяса. Когда нам хватало, чтобы прокормить всех своих, - больше мы не убивали; но и богам отдавали их долю, - мою Аполлону, а ее Артемиде, - вот так и пошел обычай двойного приношения, который вы теперь встретите во всех моих царствах. А потом, когда солнце начинало пригревать, мы сидели где-нибудь на скале или на открытой лужайке и учили друг друга нашим языкам; или молчали, чтобы птицы и маленькие зверюшки подходили к нам совсем близко; или смотрели на конские табуны, что ползали по долине внизу будто скопища муравьев... Или спали, чтобы подкрепиться к ночи; или, не дожидаясь этой ночи, сплетались в объятьях - и ничего уже не видели вокруг, кроме какой-нибудь травинки или улитки, что случайно оказалась возле глаз.
      Ей нравились крупные фессалийские кони, о которых раньше она только слышала; и скоро она уже управлялась с ними не хуже лапифского мальчишки... Но наверху, в горах, мы ездили на маленьких лошадках со зрячими ногами, какие были у кентавров и каких она знала дома. Ей было всего девять лет, когда ее посвятили Богине. Отец ее был вождем племени внутри Колхиды, горного народа; и ей помнилось - родители вроде обещали отдать ее, если у них будет сын. С тех пор как они отдали свой долг, она их никогда больше не видела и помнила смутно. Самое сильное воспоминание об отце - как он затемнял весь дверной проем, когда пригибался, чтобы войти в дом; а мать лежала в постели с новорожденным мальчиком... Она молча смотрела на их радость и знала, что они не жалеют о цене. Ее отослали к подножию горы, в лагерь, где маленьких девочек обучали и закаляли, как мальчишек, до тех пор как смогут носить оружие. "Однажды, - сказала она, - Боевая Жрица увидела, что я плачу. Я думала, она меня побьет; она всегда била трусов... Но она рассмеялась, взяла меня на руки и сказала, что я стану лучшим мужчиной, чем мой брат. С тех пор я никогда больше не плакала, до того дня".
      Однажды я спросил, что делают Девы, когда стареют. Она ответила, что некоторые становятся пророчицами и почтенными прорицательницами; другие могут служить, если хотят, в святилище Артемиды внизу, на равнине; но многие предпочитают умереть. Иногда бросаются с утеса, но большинство убивает себя в священном трансе, когда танцуют при Таинстве. "Я бы тоже так сделала. Я настроилась на то, что никогда не позволю себе иссохнуть, одеревенеть и стать живым мертвецом. Но теперь я этого не боюсь, раз мы будем вместе". Она не спросила, как другие, буду ли я ее любить до тех пор.
      Однажды к нам подошел кентавр с подношением из дикого меда - больше у них ничего нет, что можно дарить, - и знаками попросил нас убить зверя, который уносил их детей. Мы обшаривали лес в поисках волка, но в чаще такой раздался рев!.. Я кинулся к ней - это был огромный леопард, и она шла на него с копьем. И прежде чем я успел броситься на помощь, закричала так же яростно, как и сам зверь: "Не трогай! Он мой!.." Нелегко было оставить ее один на один с ним; она потом это поняла и извинилась, - но всё равно была переполнена своим триумфом. И при этом могла свистом подозвать себе на руку птицу, приводила в дом всякое зверье: подбитого голубя, например, или лисенка, которого она кормила, пока мать не пришла за ним... Меня он укусил, а она делала с ним что хотела, как со щенком.
      Она все время приставала ко мне, чтоб я научил ее бороться. Чтобы подразнить ее, я отвечал, что это моя тайна, но однажды рассмеялся и говорю: "Ладно, найди где-нибудь местечко помягче, где падать. Не хочу я, чтоб ты вся была в синяках и ссадинах, а без этого, девонька, не научишься..."
      Мы нашли ложбинку в сосновом бору, всю заполненную опавшей хвоей, и вышли на нее, как полагается, раздетые до пояса. Она была так же быстра, как и я, силы тоже хватало... Ни один из нас не мог застать другого врасплох, слишком хорошо мы друг друга понимали, - но она училась быстро, и ей понравилось. Сказала, что это похоже на игру львов.
      Получилось так, что она меня повалила, я увлек ее за собой, мы покатились по упругому хвойному ковру, не торопясь подниматься снова... Она вдруг перестала смеяться и отодвинулась: "На нас смотрят..."
      Я оглянулся. Там, покашливая и теребя бороду, стоял афинский вельможа, которого я оставил судьей, отправляясь в плавание.
      Я поднялся и пошел к нему, удивляясь, какие скверные новости могли заставить его самолично ехать так далеко, вместо того чтобы послать гонца. Восстание в Мегаре? Или Паллантиды высадились с моря? Когда он приветствовал меня, - как-то суетливо, и глядя мимо, - я уже понял, в чем дело, но не подал виду.
      - Ну, что случилось? - спрашиваю.
      Он выдал какую-то историю, заранее отрепетированную, о том и о том, всё такие дела, которые могли бы уладить несколько копейщиков или он сам своим приговором... Сказал, что какой-то корабль принес слух, будто я болен... Но все его уловки были видны насквозь: мои люди начали болтать. "О да, Тезей был в порядке на пути туда; он разграбил Колхиду и наполнил их руки добычей; всё было прекрасно, пока амазонка не зачаровала его скифской магией, украв душу из его груди взамен на заговор против оружия; и тогда он бросил свой флот, как вожак стаи уходит на след волчицы в полнолуние и носится с ней по лесам, сойдя с ума..." - что-нибудь в этом роде.
      Я не стал унижаться, читая ему вслух его мысли. Сказал, что если уж в Афинах нет никого, кто мог бы управиться даже с такими мелочами, пока я в отлучке, - придется ехать самому и разбираться на месте. Я видел, что выбора не было: время игр отошло... Если слухи разойдутся и пересекут границы - эти идиоты накличут беду, которой боятся: кто-нибудь из врагов решит, что пришел его час.
      Я обернулся поговорить с ней - ее не было. Ушла так, что я не услышал ни шороха... Так это было тогда - и потом нередко - если она думала, что мешает мне, то исчезала как олень в чаще. И возвращалась так же незаметно, никогда, из любви и гордости, не говоря об этом.
      Моя бородатая нянька приехал не один. Наверху, чуть подальше, сидели еще трое таких же, жаждавших увидеть, во что я превратился с тех пор как заколдован. Лучший из них - думаю он на самом деле боялся за меня - отдал мне таблички, перевязанные шнурком, от Аминтора. Когда уезжал, я оставил его командующим армией; он от них не зависел и мог поступать, как ему вздумается... Ему вздумалось написать мне на древнекритском языке. Мы-то освоили его в Бычьем Дворе, но для этого надо было пожить на Крите. По унылым мордам моих придворных было видно, что в таблички они заглядывали. После приветствий записка гласила: "Здесь нет ничего такого, с чем мы не могли бы управиться. Возвращайся когда захочешь. Я видел твое сердце на Бычьей Арене, государь, но то не была судьба. Мы все, кто помнит, будем приветствовать доблестную и достойную".
      Он женился на Хризе, когда мы вернулись с Крита, так что он понимал... Но дело зашло, очевидно, достаточно далеко, раз он счел эту записку необходимой.
      Я велел слуге принести вина... Они, наверно, собирались заночевать в моем доме, пока не увидели его, этот дом. Глаза их ползали по голым стенам, застревая на кровати, они начали меня раздражать...
      - Не стану вас задерживать, - говорю. - Дорога здесь опасна в вечернем тумане. Пошлите приказ Главному Распорядителю в Афинах; если ни один корабль не уходит, то пошлите гонца. Я хочу, чтоб покои царицы, - запертые при моем отце, - были открыты, убраны, покрашены и украшены. Я хочу найти их готовыми, когда прибуду.
      Они молчали. Они не решались даже посмотреть друг на друга, но их мысли вертелись между ними, как паутина на ветру.
      - Вы добрались сюда на корабле, - говорю. - Подходит он для меня?
      Да, сказали они, он для меня приготовлен.
      - Прекрасно, - говорю. - Госпожа Ипполита едет со мной. Она была царствующей жрицей в своей стране, и ей будут оказываться царские почести. Вы можете идти.
      Они прижали кулак к груди и начали пятиться к выходу, но в дверях застряли, перемигиваясь, - и те, что помельче, старались спрятаться за спины других. Главный из них, который нашел нас в лесу, давился чем-то недосказанным, словно рыбьей костью... Я барабанил пальцами по поясу, ждал. Наконец он решился:
      - С твоего позволения, мой господин. В Пирее ждет отплытия корабль, он идет в Крит за данью. У тебя нет каких-нибудь распоряжений? Быть может, послание?..
      У него не хватало смелости взглянуть на меня. Я разозлился:
      - Вы, - говорю, - уже получили мое послание для гонца в Афины. А на Крите нет ничего спешного.
      4
      У каждого народа есть свои отметки времени. В Афинах говорят "это было, когда еще платили дань Миносу", или "в год быка"... Но иногда, при мне, замолкают - и, помявшись, начинают считать от праздников Афины или от Истмийских Игр. Никто не скажет "во времена амазонки", хоть весь город говорит именно так. Они думают - я забуду?
      Была щедрая осень, - виноград созревал, - когда я привез ее домой. Часто, бывало, стоим мы на крыше Дворца, я ей показываю деревни и поместья... - а она вдруг покажет на какую-нибудь вершину Парнасских или Гиметтских гор и говорит: "Давай поедем туда!" Я брал ее с собой повсюду, когда только мог. Она не привыкла сидеть взаперти и часто попадала впросак, не видя в этом ничего плохого: то вбежит ко мне в Палату Совета с парой огромных волкодавов, которые сшибают с ног стариков и топчут писцам их глину; то уговорит какую-нибудь дворянскую дочку раздеться и бороться с ней - а мамаша, увидев это, вопит и шлепается в обморок; то карабкается по балкам Большого Зала, чтоб поймать своего сокола... Однажды я нечаянно услышал, что мой дворецкий зовет ее юной дикаркой. Увидев меня, он перетрусил так, что я остался доволен и не стал его наказывать. Я был слишком счастлив, чтобы быть жестоким.
      Покои царицы были в наилучшем виде, но она заходила туда только выкупаться и одеться: предпочитала мои, даже когда меня там не было. Наше оружие висело на стене рядом, и копья вместе стояли в углу... И даже оленью гончую я подарил ей, такую же как у меня, - высокую суку из Спарты, - и мы повязали ее с Актисом, как только она подросла.
      К ее приезду разложили целое сокровище из драгоценностей и платьев. С вышитыми корсажами, с оборками, увешанными золотом... Она подошла к ним потихоньку, как олень, вынюхивающий ловушку, нахмурила брови, отодвинулась и посмотрела на меня. Я рассмеялся, но драгоценности все-таки отдал ей, - она любила яркие, красивые вещи, - а все платья раздал дворцовым женщинам. Для нее мои ремесленники сделали новые, в ее собственном стиле, только богаче: кожа была сидонской выделки, галуны из чеканного золота с агатами и хрусталем, пуговицы - из ляписа или гиперборейской смолы... А для головных уборов ей я нашел единственное, что было достойно ее волос: шелк, который только до Вавилона везут с Востока целый год, затканный крылатыми змеями и диковинными цветами.
      Как и обещал, я дал ей оружие. Щит со шкурой ее леопарда, шлем, закрывающий щеки, с серебряной пластинкой, с султаном из лент золотой фольги, что сверкали при каждом ее движении... С Геллеспонта я привез ей скифский лук... И она ходила со мной в кузню смотреть, как делают меч для нее. Это был лучший меч, какой сделали при мне в Афинах: центральное ребро было украшено линией кораблей из синей эмали, в память о нашей встрече; головка эфеса из зеленого камня, похожего на воду под облаками, - его привозят из шелковой страны, - и на ней вырезаны были магические знаки; а на золотой рукояти начеканены лилии. Я сам обучил ее владеть им; она часто говорила, он ложится в руку как живой. И нередко по вечерам клала его поперек колен и пробегала пальцами по насечке, чтобы ощутить его тонкость... Ее руки и сейчас лежат на нем.
      Тот корабль так и ушел на Крит. Иногда я жалел об этом, - как жалеешь, что забыл поздравить ребенка в именины, - но Федра уже выходила из детского возраста, и я думал: еще более жестоко дать ей надеяться, что я вот-вот приеду. "Времени еще достаточно", - говорил я себе; но для чего достаточно не знал.
      Со стороны всё выглядело просто: ну в моем доме появилась еще одна женщина, еще одна пленница копья моего, к которой я привязался больше, чем к остальным, - что с того? Цари женятся, несмотря на это, и получают наследников... Один я знал, - и еще она, хоть ей и в голову не приходило спросить, - знал, что я никогда не допущу, чтобы другая женщина стояла выше ее.
      Дворцовые девушки однако догадывались, видя, как я переменился; ведь раньше я никогда не ограничивался какой-то одной из них. Всем им я привез подарки из Колхиды; и если они чувствовали себя одиноко - позволял уйти с моими почетными гостями... Те, у кого подрастали мои дети, - те рассчитывали, что я буду заботиться о них и впредь, и приняли это спокойно; но я заметил несколько взглядов, которые мне не понравились. Женщины - это такое же богатство, как зерно или скот, они должны быть в большом доме: и чтобы прислуги было достаточно, и, кроме того, они живые свидетельства побед хозяина... Но я сказал Ипполите, если что не так - пусть сразу говорит мне.
      Она ничего не говорила, и я ни о чем не догадывался. Но однажды вечером захожу, - она одевалась, - а она меня спрашивает:
      - Тезей, мне распустить волосы?
      - Что за нужда? - говорю. И улыбаюсь еще, как она оглядывается на служанку; я обычно сам распускал их в постели...
      - Этот подарок твой иначе не наденешь, - говорит.
      И подняла ее в руках: тяжелую золотую диадему, украшенную золотыми цветами, с ливнем цепочек по бокам, чтоб смешались с волосами. Уже совсем было положила ее себе на голову - я прыгнул вперед, схватил ее за руки.
      - Стой! - кричу.
      Она уронила ее со звоном, смотрит на меня, удивленно так...
      - Я этого не посылал, - говорю. - Дай-ка гляну, что это такое...
      Протягиваю руку - а рука назад, сама пятится, будто от змеи.
      Тут уж не было сомнений, что это такое: кто-то вытащил на свет корону ведьмы Медеи. Она была в этой короне, когда я впервые увидел ее, - сидела возле отца в Палате. Ипполита тоже сидела там, по правую руку от меня, быть может, в том самом кресле... И ради меня она надела бы эту штуковину перед всеми, если бы я не вошел вовремя. В ту ночь я почти не спал: то и дело спохватывался и слушал - дышит она еще?.. А утром взялся за это дело.
      Казначей признался мне, - а куда ему было деться?! - признался, кто упросил его пустить ее в сокровищницу. Он был всего лишь кретином, впавшим в старческое слабоумие, кроме того, он служил еще отцу, - потому ему я ничего не сделал, только отобрал у него должность. А потом послал за женщиной.
      Я шагал взад и вперед в ожидании, и тут вошла Ипполита. Я слышал это, но не обернулся: злился на нее за ее молчание. Любая женщина может определить, если другая ее ненавидит, а ведь вместо этого фокуса ее уже могли отравить! Конечно, она чувствовала себя победителем, топтать поверженного было ниже ее достоинства, но... Ее дыхание приблизилось, зазвенела бронза... Я старался не поворачиваться, но все-таки не удержался и быстро оглянулся через плечо. Она была одета для боя, вплоть до щита.
      Глаза наши встретились; она была так же сердита, как и я.
      - Говорят, ты вызвал ее сюда?
      Я кивнул.
      - А почему без меня?
      - Это еще зачем? - спрашиваю. - Ты что, еще не насмотрелась на нее? Если б ты вела себя, как я просил, это было бы лучше во всех отношениях.
      - Вот как! А с какой стати ты собираешься драться в моей ссоре?
      - Драться?.. Ты забываешь, что я царь. Я судить буду, а не драться. Теперь иди, поговорим после.
      Она быстро подошла ко мне вплотную и неотрывно смотрела мне в глаза.
      - Ты собираешься убить ее!
      - Это быстрая смерть, - говорю. - Со Скалы, гораздо лучше чем она заслужила. Теперь уйди, еще раз прошу, и оставь это дело мне.
      - Ты хотел бы убить ее сам!.. - Глаза ее сверкнули и сузились, как у рыси, даже в нашем бою на Девичьем Утесе я не видел ее такой яростной. - Кто я, по-твоему? Крестьянская баба, одна из твоих банных девок?.. То же самое было, когда я убила своего леопарда! Да-да, я помню, мне пришлось крикнуть, не то ты присвоил бы и его... И ты клялся не бесчестить меня!..
      - Бесчестить? Что же я, должен стоять рядом и смотреть, как тебя убивают? Я предупреждал, чтобы ты не доводила до этого, ты не захотела меня послушать... Как же мне уберечь твою гордость вместе с тобой?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43