Но вот подошел день Представления Поэтов, после которого конкурс всегда кажется совсем близко. Мы явились в Одеон в праздничных одеждах и в венках, чтобы кланяться там, пока излагают сюжеты конкурсных пьес. Поскольку наш поэт был в Сиракузах, за него выступил какой-то сладкогласный оратор; замена более чем удачная. Я волновался, как бы наши одежды не оказались слишком пышными; ведь это ж церемония, а не спектакль, человек выходит без маски и должен быть одет без особой помпы. Однако нас нарядили хоть и дорого, но элегантно. Если у нашего спонсора особого вкуса и не было, он по крайней мере знал, где его купить.
Как и предсказывал Анаксий, имя Дионисия никаких отрицательных эмоций не вызвало; а вот Гермиппа встретили смехом, потому что в последний раз он выступал в комедии. Комедийные актеры, по природе вещей, более узнаваемы, чем трагики; и уж если зрители запомнили, как ты размахивал связкой сосисок, — да еще и гигантским фаллосом в придачу, — позолоченного венка явно не хватит, чтобы они это позабыли. Если Гермиппу тот смех и не шибко понравился, вида он не подал; поклонился как положено. Он был стойкий мужик; он мне нравился несмотря на все его выходки. Здорово, что он был с нами тогда, это публику к нам расположило; так я и сказал Анаксию, чуть погодя.
— Да плюнь ты на этого клоуна! — ответил он. — Дай мне забыть о нем, пока это у меня получается. Дионисию дали второй приз, когда относились к нему гораздо хуже, чем сейчас. По-моему, тебе не стоит так уж волноваться.
Я чуть было не заспорил, но потом появилась новая мысль:
— Дорогой мой, — говорю, — ты уж не серчай пожалуйста, но честно говоря, я сейчас натянут, как лира, из-за этой вашей склоки с Гермиппом. Просто поразительно, как ты ухитряешься уживаться с ним. Но я всё время боюсь, что сорвешься в день представления, а от этого так много зависит… Честное слово, не сплю по ночам.
— Нико, милый! — ответил он тотчас. — Неужто ты всерьез полагаешь, что какой-то Гермипп сможет вывести из равновесия меня? Все мы под богом ходим; может снег пойти, или жена Великого Архонта рожать начнет в театре, или фиванцы границу перейдут… Вот где настоящие проблемы; будем молиться Вакху, чтобы он этого не допустил. Но Гермипп… Давай лучше думать о чем-нибудь серьезном.
В результате, на генеральной репетиции он был сама обходительность; а Гермипп, на самом деле очень хороший актер, работал так, что времени дурачиться у него не осталось. «Слишком хорошо всё идет, — думал я. — Не иначе, на премьере что-нибудь стрясется.» Но при моем выезде на колеснице, вслед за Гермесом, одна из лошадей вытянула шею, схватила маску Гермиппа за парик, вероятно решив, что это солома, и сдернула его напрочь. Мы хохотали чуть ни до тошноты, а потом естественно стало полегче.
Но вот подошло время судьбоносного жребия на очередность постановок. В тот день шел дождь, но мы присоединились к толпе актеров и спонсоров, ожидавших в колоннаде театра, когда появятся списки.
Первые дни нас не касались: на Ленеях царствует комедия, и всё начинается с нее. Потом идут трилогии с финалом сатирического фарса, по одной каждый день. И только под самый конец одиночные пьесы. Появился список, в колоннаде заговорили о нем, и мы узнали, что выступаем последними; не считая комического финала.
Если такое случается на Дионисии, это удача без вопросов. Но во время зимнего фестиваля, как Ленеи, ты до самого последнего дня не знаешь, благословение это или проклятье. Если хлестанет ливень или резкий ветер поднимется, то все старики и люди болезненные, или просто плохо одетые, начинают расходиться по домам. А остальные становятся беспокойны; кто размяться выходит, кто облегчиться; и думают уже больше о горячем супе, который дома ждет; настроение у всех портится, и угодить им становится трудно. Зато если день окажется погожим, то у тебя самое заметное место на афишах, да и в программе тоже. Безмятежность и снисходительность публики в такие дни у артистов в пословицу вошла. Неудивительно, что и Зевсу, и Дионису, и Аполлону-Гелиосу так много жертвоприношений достается, заранее.
Накануне фестиваля я лежал и слушал шум полуночных обрядов; женщины носились по улицам, — изо всех сил стараясь кричать, будто менады в горах, играя в опасность, как всегда на Ленеях, — и увивали гирляндами Царя Виноградных Стволов, чтобы не гневался за подрезку. Всю ночь не давали уснуть их гимны, вопли «О, Вакх!» и красные сполохи факелов у меня на потолке. Уже под утро я услышал, как проходила под окном их компания, уже с потухшими факелами, дрожа, ворча и жалуясь на дождь.
Утром было облачно. Не такая скверная погода, чтобы представление отменять, но серая, угрожающая. Во время первой из комедий стало настолько черно, что люди побоялись из домов выходить; театр оказался наполовину пуст. Если бы труппа не поддалась настроению, — я думаю, пьеса могла бы и выиграть. Потом немного прояснилось, театр наполнился; ничуть не лучшую пьесу приняли хорошо и присудили ей приз.
В день, когда начался конкурс трагедий, поднялся ветер. Зрители приходили замотавшись до самых глаз, натянув на голову плащ, а то и два, у кого они были. Ветер рвал одежды с актеров и с хора; флейтисту, у которого руки были заняты игрой, платье закинуло на голову, обнажив всю спину. Протагонист, игравший Беллерофона, в этот момент исполнял очень серьезный речитатив, — а тут такая сцена! В следующей части трилогии он должен был влететь верхом на Пегасе. У меня просто сердце кровью обливалось за него, когда он болтался там взад-вперед, а публика визжала или хохотала. Конечно, пьеса оказалась загублена; но это была средненькая работа, так что вряд ли у нее был хоть какой-нибудь шанс.
На другое утро ветер был еще сильнее. Женский хор нарядили в длинные шарфы, вопиющая глупость на Ленеях: во время танца они запутались друг в друге и пришлось им разматываться. А поскольку хор состоял из мальчишек, они естественно хихикать начали. Вряд ли им хоть раз пришлось присесть за ту неделю, что тренер работал с ними. Пьеса было неровной: поэт сказал в первой части всё, что мог, а замахнулся на трилогию. Во время последней части ветер стал стихать и выглянуло солнце; но публика уже притомилась и жаждала фарса.
А следующий день был наш.
Спать я не мог. Подумал было о маковом сиропе, но от него тупеешь, уж лучше усталость. Наконец едва не заснул, но тут прошла свадебная процессия, с шумом, с песнями; в этот месяц свадьбы почти каждую ночь. Я вздрогнул, перевернулся, встал, и высунул руку в окно; воздух морозный, но ветра не было. В слабом свете ночного неба разглядел Аполлона в деревянной рамке. Раз уж я был на ногах, то зажег маленькую глиняную лампу и поставил ее перед маской. Пламя чуть колыхалось в дуновении от окна; глазницы смотрели на меня; казалось, изучающе, но спокойно. Я вернулся в кровать и лег, задумавшись. А потом вдруг проснулся — уже на рассвете; лампа догорела, щебетали птицы… Небо было ясно.
Я вскочил и выглянул наружу. Мягкая белая изморозь опушила края олеандровых листьев и черные лозы винограда во дворе. Пар от дыхания висел неподвижно.
Я обмотался одеялом и начал упражнения возле окна. Голос звучал ровно и гибко. Какая-то взъерошенная птица в винограде засвистела так похоже на флейту, что я еще и кусок речитатива пропел. Я раздул угли в очаге и подогрел вина, добавив в него несколько яиц, белой муки и мёда. В такие дни этот старинный рецепт мне в самый раз. И, зная, что ничего больше есть уже не буду, накрошил туда немного хлеба. Потом собрал крошки со стола, высыпал их за окно своему флейтисту, помолился перед маской Аполлона и возлил ему приношение.
Выходя из дому, я чувствовал себя отлично, согрелся даже. Хозяин мой, вместе с женой, специально выглянули в окно, чтобы пожелать мне удачи. Вообще-то они меня редко замечали; разве что отслеживали, кого я по вечерам привожу; потому такое внимание я посчитал доброй приметой. Небо явно прояснялось. И хотя пальцы еще пощипывало, чувствовалось, что становится теплее.
Я задержался возле цирюльника и увидел, что с Гермиппом как раз заканчивали. Едва он смог говорить, как тут же выдал мне похабную историю о двух девахах, которых он встретил вчера вечером, когда они с обрядов возвращались. Мне разговаривать не хотелось; но я видел, что он страдает предстартовой лихорадкой — и своей трепотней старается поддержать настроение нам обоим. Потому я посмеялся, как ему надо было, и был за это вознагражден его компанией на всю дорогу до театра: он подождал, пока меня приводили в порядок.
Когда мы подошли к театру, все скамьи были уже полны; люди сидели, замотанные во всё, что у них было, натянув шапки на уши. Анаксий занял нам места на боковых скамьях, где актеры сидят, слушая не свои пьесы. Возле нас сидела труппа второй трагедии; когда первую доиграют до середины, им предстояло уйти. Чуть ниже расположились актеры, занятые в сатирическом фарсе «Силен и Горгоны». Они обрадовались Гермиппу, как заблудшему брату, спрашивали, когда он вернется в комедию… А над нами, до самого верха, разместились хористы, мужчины и мальчики; болтали меж собой, хвастались, анекдоты рассказывали…
Внизу, почетные места заполнялись послами и старейшинами, жрецами, хорегами и их гостями; а их рабы тащили горы ковров, одеял и подушек, чтобы расположить их с комфортом. Потом появились жрецы и жрицы высших рангов; Верховная Жрица Деметры, Верховные Жрецы Зевса, Аполлона, Посейдона и Афины. Но вот зазвучали барабаны и кимвалы; внесли статую Диониса и установили лицом к орхестре, чтобы он мог видеть работу слуг своих; его Верховный Жрец занял центральный трон; зазвучала и смолкла труба… Театр затих. И за пародом послышались первые звуки флейты, игравшей в хоре. Где бы ты ни был, — на скамьях или за сценой, — с этим моментом не сравнится ничто.
Первой шла трагедия «Амфитрион»; какого-то нового автора, который никогда больше не появлялся, так что имя его я забыл. Он наверно весь израсходовался на эту пьесу, потому что была она вовсе не плоха. Он внимательно следил за всеми новшествами в театре и не упустил ни одного эффекта, имевшего успех в предыдущем году, ни одной мелочи. Его пьеса была отшлифована, словно гоночная колесница. Хотя всё там было позаимствовано откуда-то еще, — чувствовалось, что сам поэт вряд ли это заметил; настолько уверенно всё было сделано. Хоровые интерлюдии были просто замечательны; с лидийскими «облигато» для флейты; когда это было внове, мы называли такое «музыкой из живота». Даже сегодня она меня настраивает на плач по Адонису. Флейтист был не вполне на высоте своей задачи, но вряд ли хоть кто-нибудь в публике это заметил; яркие, живые, изящные пьесы радовали, словно горячее вино с пряностями. Было видно, что Гермиппу не до смеха.
— Отличная работа, — сказал я Анаксию.
Он кивнул, — спокойнее, чем я ожидал, — и заметил:
— Судьи в этом году старики.
Я потянулся поглядеть на представителей десяти племен. Чтобы попасть в комиссию, человек должен быть достаточно зрелым; но в этом году, на самом деле, там было несколько настоящих дедуль. Не похоже было, что им сможет понравиться рыдающая флейта; а некоторые явно принимали фальшивые ноты за современную музыку. Я представлял себе, как поэт грызет себе ногти при каждом таком звуке.
Однако, пьесу приняли на ура; публика кричала, топала, размахивала шляпами и шарфами. Тем временем судьи совещались. Меня несколько обеспокоил такой успех первой пьесы; раньше я больше боялся второй. Автор ее, Анаксандрид, выигрывал главный приз на Великих Дионисиях; такие поэты вообще редко снисходят до Леней. Возможно он хотел высказать что-нибудь резкое; люди предпочитают слышать критику в адрес Города, когда зима запирает дороги и моря, так что чужестранцы этого не слышат. В любом случае, это соперник очень серьезный; а кроме того, его спонсор, вытянувший первый жребий, выбрал Эвпола, который получал актерские призы двадцать лет подряд.
Вступительный хор, хотя в нем и были отличные строки, оказался неровным, лоскутным, в последнее время Анаксандрид писал гораздо лучше. Я начал подозревать, что это переработка какой-то пьесы, которую когда-то не допустили на конкурс; и автор не хотел рисковать, представляя ее на более крупный фестиваль. Но у него был Эвпол, игравший сейчас Телемаха, Одиссеева сына. Двигался он прекрасно, как всегда, и я подумал: «Что за дикие мечты у меня были? Ведь нас даже не выдвинут!»
Гермипп наклонился ко мне:
— Я думал, он умнее. Ему надо было играть Пенелопу.
Я поднял брови. Эвпол был знаменит как раз юношескими ролями; совсем еще не стар, чуть за сорок пять, и грациозен, словно мальчик. Но вот он заговорил, — я поразился. Он звучал лет на двадцать старше, чем прошлым летом.
— Он что, болел? — спросил я шепотом.
— Нет, но ему три зуба вырвали. Он с ними полгода мучился; потом его врач предупредил, что они до смерти доведут, если он от них не избавится. Ты что, не слышал? Но взяться теперь за Телемаха…
Мне много за что надо благодарить отца; в частности и за то, что у него были прекрасные зубы, ни разу в жизни не болевшие, и я унаследовал такие же. Я уверен, каждый кто слышал Эвпола в тот день, вздрогнул, словно сову увидел в солнечный день. Через год то же самое может случиться с каждым из нас… Стоит утратить многогранность, и актер, как правило, кончается. Редко бывают такие пьесы, как «Троянки», где ведущий актер стар с начала до конца и ему не приходится менять маску на юную.
Теперь наши шансы смотрелись получше. Но я не мог радоваться, слыша, как отличный актер поет свою лебединую песню перед публикой, которая отлично это понимает. Когда Анаксий толкнул меня и сказал, что нам пора, я знал, что на самом деле еще рано. Но всё равно поднялся и пошел; оставаться и слушать — сил не было.
Внизу, за скеной, царила обычная тихая свалка; знакомая мне с тех пор, как я был настолько мал, что приходил и уходил, словно мышонок на оживленной кухне; никем не замеченный, если никого не цеплял. После того был я мальчиком-хористом, щебечущей птахой в стае, хихикавшим, болтавшим, любившим прихвастнуть и подразнить чьего-нибудь ухажера; потом стоял с копьем, в восторге от того, что делаю что-то заметное; потом подменял настоящих актеров на сцене и сидел в амфитеатре во время репетиций, чтобы научиться двигаться, как они; и наконец стал третьим актером, с триумфом взобрался на склон, с которого только и становится видно, как высок еще подъем на вершину. Потом второй… Вторым можно остаться на всю жизнь, если не подвернется удача, которую ты сможешь ухватить… А теперь, впервые в жизни, я пришел сюда как протагонист; здесь, в уборной Первых Актеров был мой стол, и ждал костюмер, и одежды развешаны на гвоздях в стене, и разложены маски и реквизит.
Я надел платье Зевса для пролога; отличная вещь: пурпур, расшитый золотыми дубовыми листьями. Костюмер протер большое зеркало из полированной бронзы, я увидел в нем другой конец комнаты, у меня за спиной; там стоял стол Эвпола. В тишине ясно слышался его голос на сцене, и кашель из публики. Судя по интонации строк, скоро он должен был уйти со сцены. Я подхватил свой скипетр, задвинул маску с царственной бородой себе на голову, и сказал костюмеру, который возился с моим поясом, что скоро вернусь. Он решил, наверно, что меня кишки скрутили; такое часто бывает перед выходом на сцену; так что задерживать меня он не стал, и я успел убраться вовремя. Эвполу больше некуда было деться между уходом со сцены и выходом с поклонами; а я на его месте предпочел бы ни с кем не встречаться в тот момент.
Не знаю, где я тогда ждал; а следующее, что помню, — сижу на троне на Божьей Платформе, на левой руке орел, в правой скипетр; Анаксий в маске Фетиды идет ко мне, а глаза всего Города раздевают меня до костей.
Когда я сидел там в позе Зевса-Олимпийца, выдвинув правую ногу вперед и поставив ее на скамеечку, мне казалось, что я вылез туда, как лунатик, и только что сообразил где я. И меня вдруг охватил ужас. Первые пять строк крутились в голове, но дальше я не помнил ничегошеньки. Вот сейчас скажу эти строки — и умолкну; а подсказать наверх, чтобы весь театр не услышал, просто невозможно; а с богами подсказка всегда вызывает смех… Если это произойдет, мне уже до конца пьесы не оклематься. Я подумал о Дионе, которого сейчас подведу; об Анаксие, чьи надежды порушу; вот он уже рядом… За какое-то мгновение я успел пережить вечность ужаса. Дочь Океана, думал я, Дочь Океана… Руки казались ледяными. И тут я вспомнил отца. Он сейчас умер бы от стыда; он никогда не забывал роли; я ему в подметки не гожусь!..
И в тот же миг строки вернулись. Я начал свой монолог, обращая внимание на все мелочи, которым он меня учил. Даже трудно было поверить, что он не стоит рядом со мной. Скоро я вошел в роль; а когда вышел на сцену Приамом, волновался не больше, чем на репетиции. Но до самого конца я ощущал его присутствие, словно отец никогда и не уходил.
6
Наш победный пир помню довольно смутно. Фиванка Гиллис, специально приехавшая на фестиваль, говорила мне потом, что никогда не видела человека, который так много пьет и остается таким трезвым. Вообще-то я пить не мастер; но в тот раз глотал, наверно, всё, что мне наливали, — и всё сгорало в моем счастье.
Банкет этот учинил сиракузский консул; говорили, что такой роскоши уже много лет не видели даже у него. Выступая от имени автора, он пригласил нас в Сиракузы, чтобы мы могли сыграть для своего поэта.
Анаксий и Гермипп пели сколий вместе, положив руки друг другу на плечи. Гермипп напрочь забыл о своем комическом прошлом, вспоминал только трагедийные свои роли; однако каждая его история кончалась смехом. Мы все были, как братья; я пожалуй не помню ни одного такого дружного победного сборища. Анаксий сыграл своего Ахилла гораздо лучше, чем на репетициях. Скорее всего, просто потому, что хотел сам стушеваться, а меня выпятить: актерский приз был назначен только протагонистам. А я старался изо всех сил, чтобы добыть приз для пьесы; но что и меня наградят — этого и в мыслях не было. И теперь я то и дело трогал свою гирлянду из плюща, вроде как расправить; а на самом деле, чтобы убедиться, что она на самом деле на мне.
Только одно недоразумение случилось. Аксиотея была достаточно скромна, чтобы не заходить в винные лавки или палестры, но тут решила зайти к нам на пир. Спевсипп, лучше разбиравшийся в приличиях, пытался ее отговорить, как он рассказал мне позже; но она заявила, что оставаться у нее и в мыслях нет, она только зайдет поздравить, — а без этого просто нельзя, это дружеский долг, и займет всего миг. Он согласился ее проводить; при условии, что она не отойдет от него ни на шаг. Когда она вошла, я изумился; но в тот момент я любил весь мир вокруг, потому кинулся ей навстречу и обнял. Но бедная девушка была трезвее трезвого — и испугалась; а какой-то дурак, решивший, что это дружок Спевсиппа, выкрикнул дурацкую шутку и привлек к нам всеобщее внимание; она покраснела и стала еще красивее, и тогда тот шутник заявил, что он ее у нас отобьет. Спевсипп — я никак не предполагал, что он настолько горяч, — едва не ввязался в драку, и бог знает, чем бы всё могло закончиться; но мне как-то удалось их утихомирить и спустить это дело на тормозах. Когда я попросил прощения у нее, она ответила, что я всего лишь приветствовал ее как друга… Я подозреваю, что она была расстроена больше, чем призналась; но Аксиотея была щедрая девушка и не хотела портить мне праздник.
Хотя Ленейская премия была установлена в те времена, когда деньги были повесомее нынешних, сумма и сейчас вполне приличная; а при наших перспективах я посчитал вполне возможным эту сумму потратить. Я знал о Сицилии достаточно для того, чтобы понимать, что нам придется показать себя не только на сцене, но и вне ее; и потому пошел к Калину. Он сшил мне плащ из тонкой милезийской шерсти, белой с кремовым отливом, и с богатой вышивкой по краям: сочная кайма из темно-красных звезд с синей оторочкой по лучам и с золотыми кончиками. В отличие от сценических костюмов, вблизи он смотрелся еще лучше, чем издали. Я не собирался являться к Дионисию Сиракузскому в таком виде, будто у меня ничего нет кроме того, что он соблаговолит мне дать. Тут кроме собственного престижа еще и об Афинах надо было думать.
Анаксий и Гермипп чувствовали это еще острее моего. Плащ Анаксия оказался покрыт вышивкой настолько, что в нем можно было бы царя Мидаса играть. А Гермипп даже отдал свой в покраску, в пурпур, услышав от кого-то, что в Сиракузах это обычная одежда. Я догадывался, что ему теперь нечем будет за квартиру платить; моя осторожность, впитанная с детства, выросшая на рассказах о взлетах и падениях артистов, едва не заставила меня посоветовать «Отдай его назад»; но я побоялся, что он примет это за зависть.
Несколько дней мы ждали подходящий корабль: консул полагал, что мы должны прибыть с шиком, а не рисковать в штормах дрянного сезона на какой-нибудь маленькой скорлупке. Однако отплыли мы по отличной погоде, для этого времени года, и от Корки до Тарентума прошли почти без качки. В Сибарисе мы зашли в порт, чтобы выгрузить партию расписных ваз. Они и упакованы были, и обращались с ними, будто с яйцами; не иначе стоили эти вазы бешеных денег, как и всё в этом городе. Гермипп наведался там в бордель; и рассказывал после, что заведение шикарно, как дом аристократа, с фресками в каждой комнате; самыми поучительными, какие он когда-либо видел. Он предположил, что фрески эти должны отвлекать клиентов от мыслей от ценах, а то они все импотентами станут. Теперь он был абсолютно разорен, но не расстраивался: Сицилия уже рядом.
В театре там ничего не шло, но мы посмотрели балаган на Агоре, типа пантомимы в итальянском стиле. Все мы знаем, что сквернословие в комедии богу угодно, и я не считаю себя ханжой; но в Афинах мы держимся в границах приличия и богохульства не допускаем. Дионис — он хозяин всякого веселья, и потому над ним пошутить не грех; но с Зевсом Всемогущим никто не шутит; и Аполлона даже в сатирическом фарсе играют прилично. А здесь Геракл гонялся за ним с дубиной, загнал на крышу собственного храма, как кота на дерево, и бог сидел там и ругался всячески; а потом его приманили пирогом, он потянулся книзу, получил по башке и рухнул в бочку с водой. Еще хуже было с Зевсом: с огромным носом и чудовищным фаллосом он карабкался по приставной лестнице совращать Алкмену; а Гермес подглядывал за ним через окно и рассказывал зрителям, что там происходит. Гермипп поначалу смеялся их шуткам, но под конец даже он оказался шокирован.
Но, хоть оно было и отвратительно, от этого меня не так тошнило, как от представления каких-то этрусков, с севера. Это смуглые ребята с терновым глазами, отличные танцоры и флейтисты; их предки, говорят, из Лидии переселились. Я не знаю, что за историю они там разыгрывали, итальянцы их вроде понимали. Но одно могу сказать. Лица у них были голые; они прямо этими лицами играли; своими!
Трудно передать, как на меня подействовало это зрелище. Есть варварские народы, которые тело свое показывать стесняются, а люди цивилизованные тренированным телом гордятся и с удовольствием выставляют его напоказ. Но раздеть лицо перед толпой, как будто всё это происходит с тобой, а не с Приамом или Эдипом, — тут надо медную морду иметь, чтобы такое выдержать. Когда играешь роль — знаешь, что внутри маски лицо твоё говорит; иначе и быть не может, если ты не совсем бесчувственный; но это твой секрет, твой и бога. Анаксий возмутился не только как актер, но и как аристократ: сказал, что надо шлюхой себя чувствовать, чтобы позволить себе такое.
Через пару дней мы обогнули мыс Геракла и увидели, как плывет высоко надо морем белооблачная грудь Этны. Мы стояли на корме, с наветренной стороны от гребцов, вонявших под весенним солнцем еще хуже обычного, и смотрели на землю, проступающую вдали. Капитан, с которым мы успели подружиться, похлопал нас по плечам и сказал, мы должно быть настоящие люди, раз в Сиракузы попали. Мало даров Дионисия, которые наверняка будут чрезвычайно щедры; мы еще можем проехать с постановкой по всем греческим городам на побережье, — театры там отличные, — и нас всюду будут принимать на наших условиях. Похоже, что этой поездкой мы себя обеспечим на всю оставшуюся жизнь.
Когда он ушел, Анаксий сказал:
— Это его регулярный рейс; он вероятно знает, что говорит. Быть может я тебе рассказывал, до войны у нас было небольшое поместье возле Марафона. Очень хорошая земля; оливки в Афинах продавали с названием… Нынешний хозяин в городе живет, а все дела ведет через управляющего. Кто знает? Может, согласится продать…
— А вот чего бы я хотел, — размечтался Гермипп, — это собрать свою труппу и податься в первоклассные гастроли. Три актера, два статиста; хороший флейтист, чтобы мог с хором управляться… Один год, скажем, Коринф, Эпидавр, Дельфы, и на север в Пеллу; другой — Делос и Иония. О Пергамоне замечательные вещи рассказывают; Самос я знаю… Эфес — да, это чудо что за город! А насчет Сицилии, я огляжусь, пока мы здесь. Ну возьмите все эти знаменитые труппы, ну хоть Дифила; чем они от нас отличаются? Только оснащением, честное слово: костюмы, маски; и ездить им есть на чем: мулы изукрашены и на повозках позолота. Но стоит туда попасть — можно там и остаться… Я бы купил домик в Коринфе, на Театральной улице, чтобы было куда возвращаться между гастролями. Я даже девушку одну знаю, как раз такую, чтобы этот домик теплым стал. Она бы за это ухватилась; ее сейчас банкир содержит, хромой, пузатый… — Ну и так далее. Пофантазировав какое-то время, он обратился ко мне: — А ты, Нико? Чего молчишь?
Я рассмеялся:
— Нечего, — говорю, — теленка продавать; он еще не родился.
На самом-то деле, я так же был полон планов, как и они; только суевернее. Отец это во мне с младенчества взрастил. Перед фестивалями мы всегда на цыпочках ходили, чтобы не те слова не сказать ненароком, или змею дома не потревожить, или сон какой не рассказать неподходящий. Но не было ничего хуже, чем заранее рассчитывать на победу. Это я запомнил на всю жизнь с самого первого раза, так он тогда разъярился. И на самом деле, выиграл другой; а я потом много лет казнил себя за это.
Попутный ветер был так хорош, что гребцы сложили весла. А на рассвете мы увидели Сиракузы.
Когда мы входили в Большую бухту, Анаксий сказал:
— Так вот оно, то место, что сделало меня актером.
Я его понял. Его семья разорилась во время Великой Войны, а проиграли ее Афины именно здесь. Мы наверно проходили как раз то место, где плавучее заграждение заперло наш флот. А над морем — теперь хорошая дренированная земля — расстилалась болотистая равнина, где они ставили свой лагерь и заражались болотной лихорадкой, которой в Греции и не знали во времена наших дедов, так мне говорили. Вообще, плосковатая страна; даже их знаменитые Эпиполайский высоты в Аттике назвали бы холмами. Но ни один из актеров той давней трагедии не узнал бы сцены сейчас. Верхний город был вооружен, словно дракон, — сплошные стены и башни, — и была у этого дракона голова. На конце длинной шеи-дамбы, в чешуе башен, возвышалась из моря крепость Ортиджа; со стенами, словно утесы, на которых сверкали боевые машины. Это всё Дионисий построил. О цене даже подумать страшно было; но его ненасытность прославилась на всю Грецию; говорили, — и теперь я в это поверил, — что он облагал своих подданных налогом в двадцать процентов дохода. Я спросил капитана, как они это терпят.
— Ты сразу бы понял, как, — ответил он, — или скорее, почему, если бы побывал в городе, который только что карфагеняне разорили. Мне вот довелось. До того дня я думал, что уже повидал достаточно зла… Право, лучше не знать, что люди способны на такое. Если б не карфагеняне, всё это не имело бы смысла. Это из страха перед ними, не перед тираном, свободные люди работали на этих стенах, как рабы; и старик продержался у власти все эти годы по той же самой причине, что и добрался до нее: уж лучше он, чем карфагеняне. Когда сойдете на берег, не забывайте об этом. И не болтайте лишнего.
Вскоре появился театр, на склонах Эпипол. Мы глазели, вытянув шеи, и Анаксий сказал:
— Нам могут понадобиться добавочные репетиции с этой акустикой.
Я согласился, впрочем оно и раньше было известно. Театр этот из тех, где акустику губит пологий склон, так что приходится использовать усилители звука. В некоторых театрах устанавливают полую бронзу, чтобы звук кидала подальше; в других деревянные щиты; а здесь приспособили соседнюю нишу в скале, естественную. Отражательная камера похожа на острое ухо, и какой-то шутник придумал назвать ее Ухом Диониса, по аналогии с ослиными ушами царя Мидаса; об этом ухе все актеры знали. Меня предупреждали, что надо специально освоиться с ним.
На палубе началась какая-то суета. Паруса спустили, но гребцы не работали почему-то. Вместо того, чтобы заходить в гавань, капитан с кормчим стояли на носу корабля и оба хмурились. Когда я подошел, капитан спросил:
— У тебя со зрением в порядке?
— А что надо рассмотреть?
— Мало народу. Слишком тихо; слишком мало людей; а кто есть, те о чем-то вроде шепчутся, глянь. Обычно толпа глазеет, когда корабль заходит в порт. Что-то там не в порядке, на берегу.
Это и я видел. Если появлялся новый человек из города, то люди на пирсе останавливали его и спрашивали о чем-то; это везде выглядит одинаково. А потом снова собирались в кучки и толковали. Не было слышно ни рабочего шума, ни криков, обычных в деловом порту.
Капитан с кормчим повернулись ко мне.
— Что бы там ни произошло, мало вероятно, чтобы Дионисий отказался посмотреть свою пьесу, — сказал я.
Сиракузские пассажиры тем временем заволновались.
— Что это может быть? — спросил я капитана. — Чума?
— Нет. Был бы дым от погребальных костров. А если война — все были бы заняты. Тут что-то с политикой. Если останемся на рейде, то когда-нибудь кто-нибудь к нам подгребет. Купец за своим товаром или пассажир какой… Тогда всё и узнаем.
К нему подошла группа сиракузцев, требуя, чтобы он их высадил на берег. Другие возражали.
— Ну что за жизнь собачья! — возмутился Гермипп. — Перед каждым большим представлением обязательно что-нибудь страшное происходит. Ладно, что бы там ни стряслось, у них будет время с этим управиться еще до того, как начнутся репетиции с хором.
Мы бросили якорь, где были. Солнце становилось всё жарче, а панорама берега всё скучнее. Несколько пассажиров поторговались с рыбаками на лодке и поехали с ними на берег. Глядя, как они там спрашивают о новостях, мы тоже задергались и решили, что следующая лодка будет нашей. Вскоре она появилась; но останавливать ее не было нужды — лодка направлялась к кораблю.