Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Маска Аполлона

ModernLib.Net / Рено Мэри / Маска Аполлона - Чтение (стр. 24)
Автор: Рено Мэри
Жанр:

 

 


      — Да нам идти пора, — снова подтолкнул меня Феттал. — Репетиция зовет. — Хэрамон сказал, что проводит нас до театра. На улицах было еще жарче, чем на террасе; Феттал пошел между нами, чтобы дать мне от него отдохнуть; и тут я услышал, как он говорит Фетталу: — Скорее всего, такая самодостаточность у Диона после того появилась, как он сына потерял. Другого-то нету…
      — Что значит «потерял»? — изумился я.
      — Если точнее, то так и не нашел. Тот приобрел все вкусы и привычки дядюшки своего, а замечаний не выносил. Для Диона это было пыткой; ведь он не только отец, он еще и государственный муж… Говорят, он и суров бывал… Ну, верить можно не всему, что слышишь; но говорят, парень кинулся с отцовской крыши. Вполне вероятно, что попросту был пьян и споткнулся.
      После яркого света снаружи, в костюмерной казалось темно. Феттал избавился от Хэрамона возле двери и повернулся ко мне:
      — Надо было тебе на Самосе сказать. Но я об этом услышал вечером, накануне спектакля; расстраивать тебя не стоило; а потом я всё надеялся, что какая-нибудь хорошая новость ту пересилит, знаешь?
      — Он сделал это для города, — сказал я. — Во всяком случае, так он это видел. Как же он должен был страдать! Но эпитафий, государственные похороны… Кто бы мог себе это представить?
      — «Бог за гордыню сразил его карой суровой; После, смягчившись, вознес его к звездам небесным…» — произнес Феттал. — По-моему, вот так он это себе и представлял. Давай, Нико, начинай работать. Иначе ночью спать не будешь, поверь.
 
      Я пробыл в Афинах уже несколько недель, когда Спевсипп попросил придти к нему в Академию.
      В последнее время я держался оттуда подальше; главным образом потому, что Аксиотея до сих пор меня стеснялась. Воспоминание о наших Дионисиях ее смущало; и воскрешало в памяти слишком много другого. Ей явно не стоило заглядывать в храм, столько ее душа вынести не могла; и теперь она бросилась в философию, пытаясь понять, как же боги это допустили. Она сказала, это полезнее, чем покой неведения; а уж она-то лучше знала, это точно. Но еще очень не скоро нам вдвоем стало по-прежнему легко. Пока, убедившись, что ребенка я ей не сделал, я старался пореже попадаться на глаза. А кроме того, я наверно просто боялся новостей из Сиракуз. Этот вызов меня встревожил, потому что Спевсипп гостей в Академии не принимал; существовало лишь одно дело, в котором я мог быть им полезен.
      — Нико, — сказал он, едва мы остались наедине, — у тебя ангажементов на Сицилии нет?
      Было время, когда я сказал бы есть, независимо от того правда ли это. Но теперь я просто покачал головой и стал ждать, что дальше.
      — Ну, тогда я могу только просить тебя… Если ты мне друг, если ты любишь Диона, — придумай какой-нибудь предлог и поезжай. Никого из нас там не ждут; внезапный визит будет выглядеть странно; и может ускорить как раз то, чего мы боимся. — Он подобрал письмо со стола. Я всё еще молчал, не говорил, что возьму; и он понял, что придется сказать мне побольше: — Платон просил меня держать всё в секрете, насколько смогу. Этот человек, как ты понимаешь, был в Академии; не наш, нет, но люди таких тонкостей не знают. Дело в том, что мы боимся за Диона, даже за его жизнь. И угроза исходит не от известных врагов, — с ними он бы и сам управился, — а от друга, которому он доверяет.
      — Каллипп?
      — Так ты знаешь?! — Он чуть из кресла не выпрыгнул.
      — Только сейчас сообразил; а по-хорошему мог бы и раньше догадаться. Этот человек без ненависти не может. Дионисия он потерял, так на кого еще ему смотреть?… У него на лице это написано было, только я не понял тогда.
      — А мы услышали от друзей из Тарентума. Их предупредил один из тех, кого зондировали. Сказал между прочим, что прежде всего стал говорить с самим Дионом, но тот ему не поверил. Теперь ты понимаешь, чего я прошу и почему?
      — Еще бы! Ладно, еду. Уж столько Дион заслужил от своих.
      Он посмотрел на меня с печалью; как наверно и я на него.
      — Так значит ты тоже слышал, Нико? Постарайся думать о нем как о человеке, попавшем в западню не к низости души своей, а к ее величию.
      — А я так и делаю, актеру это не трудно. Вся трагедия на этом стоит.
      — Его обвиняют в том, что он продлевает свою власть. Я уверен, что это несправедливо. Мы с Платоном послали набросок конституции; для этого города лучше не придумать; Коринф тоже советников прислал. Но там где существует справедливость, никто не получает всего, что хочет, за счет всех остальных… Такие вещи надо согласовывать, на это уходит много времени… А фракции остались, недоверие осталось; Гераклид свое наследство с собой не унёс.
      — Так кем же станет Дион в конце концов?
      — Конституционным монархом.
      Даже тогда эти слова прозвучали для меня строкой из пьесы.
      — Это богами уготовано, наверняка, — сказал я.
      — Царь, послушный закону. У него не будет права наказывать; для этого будут судьи. Будет Сенат; и какая-то форма советов с народом, еще не решенная пока.
      — Так камень преткновения в этом?
      — А как же иначе?… В Сиракузах никому ни слова, что ты приехал от нас; только Диону. И не только ради него, но и ради себя тоже.
      — Да уж постараюсь, поберегусь… Каллиппа я давно знаю.
      — Там громадный груз общественного блага, Нико; почти уже разгрузили в порту, понимаешь? И ты можешь спасти этот груз. Поезжай, с Богом.
      Ветра не было; по штилевому морю корабль трудно шёл на веслах. По вечерам бледно-красное небо ложилось на бледно-голубой горизонт; а рыжие волосы гребцов-фракийцев тлели, словно угли. Их певец тянул бесконечную песню, похожую на прибойную волну: она поднималась почти до воя — и падала вместе с ударом весел… В Сиракузы мы на три дня опоздали; но в этом покое и просторе я просто потерял счёт времени. По ночам смотрел, бывало, как крутятся звезды над самой головой, и понятия не имел, когда засну и засну ли вообще. Впервые с самого детства, мне не хотелось, чтобы путешествие это когда-нибудь кончилось.
      Сиракузы оказались очищены от развалин и почти отстроены. Всё выглядело мирно и спокойно. Те же самые тонконогие, пузатые ребятишки рылись в мусоре вместе с бродячими собаками… Однако теперь, если проезжала карета, они иной раз швыряли камень вслед. Раньше не решались.
      Я пошел в театральную харчевню и отчитался там о прибытии, выдав заранее подготовленную историю. Мол, мне рассказывали, как тут всё сложилось; театр не получает той поддержки, на какую мог бы рассчитывать; афинские актеры этим озабочены, и я приехал осмотреться, прежде чем хоть кто-нибудь рискнёт тратиться на дорогу сюда. Ну и намекнул смутно, что таланты ищу; а это всегда помогает ответы получать. На самых крупных праздниках пьесы ставят, как и прежде; но поскольку Главнокомандующий никогда на них не появляется, то и все, кто хочет сохранить с ним хорошие отношения, тоже не ходят. В Афинах обязанности хорега входят в налогообложение богатых горожан; в Сиракузах они выполняются только по желанию, славу приобрести или Архонту угодить. Некоторые больше не могли себе этого позволить; а другие просто не хотели, поскольку выгоды в этом не стало. Театр практически вымер; вот только Каллипп недавно спонсировал постановку «Жертвоприносителей». Публике понравилось, а несколько актеров смогли хоть что-то заработать.
      Я подумал, что пьеса как раз для него: сплошная ненависть и месть. Подошла компания молодых актеров, мечтавших уехать куда-нибудь, и я с ними пробыл допоздна; пора было искать гостиницу. Прежняя моя никуда не делась; и мне дали комнату, в которой жила Аксиотея.
      Все вечерние приглашения я отмел, поскольку собирался встать ранним утром, и уже ложился, когда хозяин пришел сказать, что ко мне гость. Это был Каллипп.
      Он теперь стал здесь важной персоной; было бы естественно, если, захотев меня видеть, он пригласил бы меня явиться к нему в дом. О ком другом я мог бы подумать, что это от скромности; про него я сразу подумал, что он был бы поосторожнее, если бы время не поджимало.
      Вёл он себя почти точь-в-точь как дома; как я его помнил, когда он вынюхивал за сценой; только вот заносчивость появилась, которую он пытался спрятать. Спросил о работе… Я, как обычно, подумал, что ему хочется услышать какую-нибудь жалобу. Вот со мной вот так вот плохо поступили, он может рассердиться за это; а если со мной ничего плохого не произошло, то и относиться ко мне можно похуже. Однако на этот раз его это не волновало; он явно торопился с учтивой беседой. Чтобы ему помочь, я рассказал, как опечален за артистов в Сиракузах в эти тяжелые времена. Печально, говорю, думать, что при тирании они чувствовали себя лучше, чем при нынешнем просвещенном правлении.
      Он тут же начал меня прощупывать. Всего один раз в жизни ко мне подошли с такой целью; надеюсь, в последний. Было так, словно ухажёр, от которого тебя тошнит, начинает гладить тебя на застольном ложе, якобы нечаянно. Но там, по крайней мере, отодвинуться можно; а должен был делать вид, что мне это нравится. Сначала он как-то невнятно похвалил Диона; потом перешел к разочарованию и стал его оправдывать… Я ответил, мол, его слова лишь подтверждают то, что я уже слышал: я не стал уточнять, о ком. Тогда, ничего уже не скрывая, он заявил, что Дион наверняка принес городу войну именно затем, чтобы обеспечить тиранию себе самому.
      — Мы в Академии — (Я представил себе, как Спевсипп белеет от ярости) — оказались жестоко обмануты!
      Я сказал, что это ужасная новость; но если он хочет, я в Афинах пойду к Спевсиппу и всё расскажу; или, быть может, он доверит мне письмо? Очень хотелось посмотреть, испугает ли его такая идея; если да, — его планы могут быть еще далеки от завершения.
      — Это было бы здорово, — сказал он. — Тебе, с твоим знанием Сиракуз, поверят. Ты видел весь путь этого человека; ты видел тирана в яйце; как он проклевывает скорлупу и рвётся наружу, и оглядывается в поисках пищи. Ты видел, как это начиналось… А ты, вообще, надолго к нам?
      Это он спросил явно не просто так. Он имел в виду, что я пойму; и руки у меня похолодели. Его бледные глаза ждали; и я знал, — будто видел через одежду, — что за пазухой у него нож, на случай если покажу, что он сказал слишком много. А почему он думает, что может убить в городе и не ответить за это? Это мне сказало больше, чем всё остальное.
      Теперь надо было играть; жизнь выигрывать. Расположение проявить; не понять, что он имел в виду… Он хочет, чтобы я оправдал его перед Академией. Если я соглашусь, это его только поощрит. А я не мог придумать ничего такого, что человек вроде меня может сказать такому, как он, чтобы заставить его повременить.
      Так что я загорелся собственными делами; в актере это никого удивить не может. Стал рассказывать ему о новой пьесе, которую только что прочитал; и как бы я её поставил, если бы не передумал; и каких сиракузских актеров взял бы, только тут он пусть мне поможет советом… Рассказал, что собирался пойти к самому Диону за покровительством, от имени всех актеров, но теперь, — после всего услышанного, — просто представить себе не могу, как это сделать; ладно, утро вечера мудренее, надо на этом выспаться и подумать еще раз… Он очень скоро объелся моей трепотнёй и собрался уходить. Чтобы попрощаться поучтивее, я похвалил его новую постановку замечательной старой пьесы. Он задержался в дверях с многозначительной улыбкой:
      — Для тех, кто оплакивал Гераклида, это было утешением. И заодно напомнило, что те, кто Агамемнона оплакивал, — те не только плакали.
      Всю ночь я почти не спал; а поднялся еще в темноте, чтобы времени не терять; зная, что Дион встает с зарёй. Я уже выяснил, что он вернулся в свой старый дом в Ортидже.
      У ворот по-прежнему располагалась стража; однако все оказались очень вежливы и лишь спросили, что у меня за дело. Пропуск был не нужен. И никто не пошел за мной следом. Очевидно, я убедил Каллиппа, что меня бояться не стоит.
      Дом Диона выглядел как обычно: очень ухоженный, простой, чистый… Но на этот раз ни один мальчишка не вышел посмотреть, кто там. Я глянул на крышу; с той стороны, где склон вниз уходит, там есть куда лететь.
      Привратник сказал, что я едва разминулся с его хозяином. Тот уже ушёл во Дворец, у него рабочий день длинный.
      В портике, меж красных львов самосского мрамора, мускулистый аргивянин в полированных доспехах отсалютовал и спросил моё имя… А потом проводил меня внутрь, хоть это и не нужно было. Дорогу я знал так хорошо, что ноги сами бы привели.
      Из комнаты обысков платяные вешалки исчезли. Теперь это была просто приемная; и несколько человек уже ждали, несмотря на такую рань. Вспомнилось, какие лица попадались здесь прежде: испуганные, надменные, коварные; лица, следившие друг за другом, жадные лица льстецов… Тех людей не стало; но и про этих нельзя было сказать, что они так уж счастливы. Заботу, обиду, нетерпение, многострадальный долг — это всё я видел. А вот надежду или преданность разглядеть не мог. И ни улыбки не видел, ни любви.
      Однако долго смотреть мне и не дали: почти тотчас в приемную вышел чиновник, сказать, что Главнокомандующий меня вызывает; и я пошел, под сердитое бормотание пришедших раньше. Золоченая бронзовая решетка была открыта. Я вошел в комнату, которой не видел двенадцать лет.
      Все безвкусные украшения убраны, кабинет почти пуст; осталась единственная вещь, какую я помнил. Дионисий на мог забрать этот стол в Локри, он бы и корабль потопил. Так он и стоял на крылатых бронзовых сфинксах, основательный как мавзолей; на том самом месте, где его первый хозяин писал «Выкуп за Гектора». А за ним, в простом кресле полированного дерева, сидел нынешний владыка Ортиджи.
      Я его едва узнал. Волосы побелели почти совершенно. Лишнего веса на нём никогда не было; но была твердая гладкость атлета; а теперь он стал худ, и лишняя кожа на руках свисала со шрамов. Ему было пожалуй около шестидесяти, но бороду он сбрил; наверно, чтобы казаться помоложе, как и должны поступать стареющие вожди, если только могут. Сильные скулы и высокий лоб смотрелись хорошо, но веки меж ними потемнели и сморщились; под глазами синие тени; а внутренние углы бровей, казалось, срослись в вечной хмурости, которой он уже не замечал. Его темные глаза глянули на меня с каким-то ожиданием… Чего?… Годы прежние, простое общение человеческое, хорошее что-нибудь? Так и не знаю: он просто отодвинул, что ему было нужно; по привычке. Он слабость проявил, вызвав меня первым; и был зол на себя за это; но слишком справедлив, чтобы отыгрываться на мне.
      Он поднялся. Я был из Афин, где граждан не заставляют стоять перед сидящим человеком. Это была учтивость царя по отношению к тому, кто когда-то принимал его в изгнании. Вероятно, мы как-то говорили что-то более или менее официальное… Не помню. Помню только его лицо. Царь; наконец он станет царём; это богами уготовано, сказал я не так давно… Ну, а теперь вот смотрел, — но передо мной был не политический статус, а живой человек. Представляя себе Диона, я всегда видел его как в тот день в Дельфах, давным-давно, когда он зашел к нам в костюмерную, статуей победителя. И лицо его представлял древней маской Аполлона, на которой поверх юношеской свежести лежала мужская мудрость и мощь… А теперь я стоял перед царем. Перед старым царем, уставшим от бремени своего; перед человеком, запятнанным грехами, которые власть просто заставляет совершать, если ты не можешь от нее отречься; перед царем, в непреклонной стойкости несущим позор свой вместе с другими бедами; перед человеком, привычным к одиночеству и забывшим, что такое надежда.
      Богоподобная маска исчезла; это я сам — ради себя самого! — надел на него эту маску, как когда-то в детстве на любимого своего. Если в источниках мутно, кто не мечтает о чистой воде? Но я только мечтал, а он попытался свою мечту осуществить. Теперь у него было всё, что могло бы его порадовать, если бы душа его упала во зло. У старого Дионисия было то же самое, а тот умер счастливым… Но он страдал, потому что всегда любил добро и по-прежнему стремился к нему… И еще я подумал, что сам тоже отмечен печатью профессии своей: в следующий раз буду играть Тезея в Преисподней — обязательно вспомню его.
      — Господин мой, — сказал я. — У меня письмо от Спевсиппа. Могу я попросить, чтобы ты прочитал его сразу? С тех пор как я здесь, я узнал, что предостережение более чем серьезно. Этот человек подходил ко мне. Его военный переворот почти подготовлен, и он намерен тебя убить.
      Он выслушал меня спокойно, ничуть не изменившись в лице; кивнул и протянул руку за письмом. Я подумал, он пригласит меня сесть, пока будет читать; но он вспомнил, что кресло всего одно, сидеть больше не на чем, и остался стоять сам. Письмо было довольно длинное; но он быстро просмотрел его, явно в поисках чего-то; а когда нашёл, отложил.
      — Похоже, — говорит, — Спевсипп рассказал тебе всё что слышал. Тебя предупреждали только о Каллиппе? Больше ни о ком?
      — Только о нём. Я его еще по Афинам знаю. И полагаю, что здесь он был со мной не так осторожен, как в Академии. Он опасный человек.
      — Скорее, очень ловкий и способный, скажем так, — улыбнулся Дион. Улыбка царя, обращенная к простому парню, который хочет как лучше. — Успокойся, Никерат. Если Каллипп и опасен, то только для моих врагов. Я дам тебе письмо для Спевсиппа, которое его разубедит; если ты будешь настолько добр, чтобы его отвезти.
      Я не так удивился, как встревожился. Подумал, помню, что людям свойственно судить по себе. Поэтому рассказал ему обо всём нашем ночном разговоре, не упуская ничего; даже такого, что могло поранить его или оскорбить. Дело было такое, что тут уж не до деликатности.
      — Да-да! — Тон был снисходительный; я едва поверил своим ушам. — Как я тебе сказал уже, он очень ловкий малый. Проверку людей, в чьей верности он сомневается, он сделал своей главной задачей; уже не сегодня и даже не вчера. И только с моего позволения, заметь! Ведь такие подозреваемые, как ты, — другие тоже есть, — просто приходят и докладывают мне. Я очень сожалею, что он так неправильно понял тебя, Никерат; но теперь ты всё знаешь, и я надеюсь, что ты удовлетворен. И тем не менее, спасибо тебе за наилучшие намерения.
      Я сказал что-то… Наверно, даже извинился. «Всё тело казалось единой печалью…» Всё исчезло: и бронзовое достоинство, и гордость Ахилла, чистая словно пламя… Был только старый царь, который поддался грустным потребностям надоевшей власти; и научился использовать таких как Каллипп в качестве шпионов своих.
      Так что я сказал, что сказал; и стал ждать, когда он меня отпустит. Но он задержал меня и стал расспрашивать об Афинах, снова с голодным ожиданием на лице. Я никогда прежде не слышал, чтобы он разговаривал просто ради разговора. Одинокий, он и будет так же одинок; быть может даже воспоминание о прежних днях чего-то стоило.
      — Ты можешь успокоить Спевсиппа, — сказал он. — Страхи его беспочвенны. Даже жена моя и мать оказались обмануты, и я их разубедить не смог. А смог сам Каллипп: поклялся перед Деметрой в священной роще… Ты должен понять, Никерат, что Сиракузы — это не Афины.
      Я вспомнил дорогу в Леонтины и ответил:
      — Конечно.
      — Эти люди мои подопечные, понимаешь? Непостоянные, глупые, трусливые, раболепные — какими бы они ни были, я за них в ответе; мои же предки сделали их вот такими. Я обязан спасти их даже вопреки их воле; обязан дать им вырасти, чтобы карфагеняне не обратили их в рабов навсегда. Вот ты, Никерат, показываешь царей и правителей на перекрестках судьбы; но ты не представляешь себе, каких низких средств требуют люди от тех, кто пытается спасти их от низости. Ты не знаешь, что от меня требовали, чтобы я снял памятник старому Дионисию? Это отец моей жены; это человек, который — при всех своих недостатках — любил меня больше, чем собственного сына, потому что жизнь свою доверял только мне! Неужто они могут думать, что я вот так стану покупать их расположение?
      — Мертвых чтить надо, — ответил я. — Они беспомощны, мы тоже такими будем.
      — Беспомощны? Ты на самом деле так думаешь? — Его ввалившиеся глаза вдруг заблестели. — Ты не согласен с Пифагором, что они спят в Лимбо; пока их не призовут на суд, где судьи выберут им искупление? Ты не веришь в месть мёртвых, на которой вся ваша трагедия держится?
      — Не знаю, господин мой. Все актеры суеверны, но я предпочел бы оставить это богам. Они знают больше.
      — Ты прав, — сказал он. — Философия именно так и отвечает. Знаешь, я вчера видел странный сон; если только можно назвать сном то, что видишь, когда не спишь. Я читал у себя в кабинете, и заметил вдруг какое-то движение. Поднял голову, и в дальнем углу увидел старуху с метлой, пол подметала. Ни один слуга не смеет этого делать в моем присутствии; но когда я удивился, она повернулась ко мне. Что за лицо, Никерат! Маска Фурии из «Эвменид»; настолько ужасная, что описать невозможно… Но маска эта была живая, с глазами, словно угли зеленые; а в волосах змеи вьются…
      Я заметил пот у него на лбу. Почти с любым, кого я знал, я просто подошел бы и обнял бы за плечи; но здесь это было исключено.
      — Господин мой, — сказал я, — ты денно и нощно тратишь себя ради города, и некому тебя поблагодарить, чтобы облегчить сердце твоё. Ты, наверно, задремал, читая, и тебе приснился какой-нибудь из детских страхов. Я слышал, что некоторые женщины рожают в театре, когда появляются эти страшные маски; даже выкидыши бывают. По-моему, ни одного ребенка вообще нельзя брать в театр.
      Он улыбнулся. Больше от гордости, но заметна была и доброта. И уже совсем, было, собрался отпустить меня, когда я вдруг, — наверно то было от его дурных слов, — понял, что никогда больше его не увижу. И закричал дурак-дураком:
      — Господин мой, ты только вспомни, как счастлив был в Афинах! Там все чтут имя твоё. Возвращайся в Академию! Только подумай, как рад будет Платон…
      Он подтянулся; если только это возможно для человека и так прямого, словно копьё; брови поднялись… И на момент я вновь увидел на постаревшем лице властную молодость, сверкнувшую в Дельфах.
      — Платон?… Рад?… Прибежать к нему трусом, ничего не добившись, лишь сменив тиранию на хаос? Бежать к Платону, который здесь трижды жизнью своей рисковал ради меня и дела моего? Да я бы лучше не рожденным умер, чем возвращаться из боя, бросив щит!
      — Ты говоришь как Дион, иначе и быть не может. Но подумай, господин мой, прости. Если Каллипп считает, что жизнь твоя в опасности, тебя не слишком легко застать? Я сюда прошел безо всяких хлопот; не так как прежде.
      — Как прежде? Ну уж, надеюсь, нет. Иначе что мне тут делать? Уж лучше умереть сегодня же, чем такая жизнь, как прежде.
      Он сказал еще что-то; пообещал мне письмо для Спевсиппа, если зайду назавтра; и попрощался. Я ушел в раздумьях. Ну ладно, раз так — я его еще увижу; хоть один раз.
      Я пошел по городу, встретился с парой друзей; и мне рассказали, что какой-то молодой актер, которому я вроде что-то пообещал, меня разыскивает. Было бы жалко не увидеть его, потому к вечеру я собрался с театральную винную лавку.
      Постоянной клиентуры было мало; потому там обслуживали кого попало, и место стало совсем не таким приятным, как прежде. Вокруг длинного стола в дальнем углу сидела куча солдат, молодых греков, потихоньку разговаривая голова к голове. Ребята были сильные, но явно недалёкие; когда такие сидят тихо, обязательно ждешь от них какой-нибудь пакости. Как раз когда мне принесли вино, из их группы поднялся кто-то и пошел на выход. Я узнал Каллиппа. Если эти мерзавцы вели себя глупо, — скоро пожалеют.
      Они продолжали о чём-то толковать. Были они в уличной одежде, без оружия, так что — я подумал — пока, во всяком случае не опасны; но соседство это мне не нравилось, и я решил больше не задерживаться. И почти уже встал, когда подошел ко мне человек лет пятидесяти, до сих пор сидевший в углу.
      — Никерат, — говорит. — Я всё думал, подойти поздороваться, или ты меня не узнаешь после стольких лет?
      У него было доброе, мягкое лицо неудачника; когда-то красивое наверно. Я не мог вспомнить, чтобы мы когда-нибудь встречались; но он мне понравился, я что-то пробормотал в ответ… А он продолжал:
      — Ну конечно, не вспомнил. Ты же совсем мальчишкой был; в отцовских пьесах выступал. А я бы тебя узнал где угодно… Давным-давно мы с тобой «Мирмидонцев» читали.
      — Аристон!
      Я схватил его за руку. Он казался совсем чужим; любовь нашу я забыл, словно давний сон; но все эти годы хранил благодарность ему, помня его доброту.
      Он рассказал мне, что когда я появлялся раньше, он как раз бывал на гастролях. Честно говоря, не думаю, что это правда: скорее без работы сидел и не хотел, боялся спекулировать на прошлом. Я ни разу не слышал его имени в Сиракузах и решил, что он уже умер; но дело было проще, он был очень средним актером. Плащ его был заштопан; выглядел он голодным; но заказал себе вина, прежде чем заговорить со мной. Наверно теперь, когда все в городе были без работы, ему стало полегче ко мне подойти.
      Я тотчас вознамерился позаботиться о нем, забрать в Афины и найти ему что-нибудь; но об этом потом, он себя уважает. Так что мы вспоминали прошлое; а тем временем солдаты говорили потихоньку, но смеялись очень громко, резко, как мальчишки, замыслившие какое-то поганое дело, которое их пугает, но не настолько, чтобы заплакать и запроситься назад.
      Что-то я услышал такое, что привлекло внимание, хоть я и не знал почему. Какой-то момент пытался слушать… Вроде, фраза была типа «Он сейчас домой идет», это могло относиться к кому угодно; не знаю почему ее заметил. Но заметил, и отвлекся от Аристона; настолько, что он это почувствовал, и я это понял. А этого я себе позволить не мог: слишком хорошо я был одет. Обидеть его — этого я ни за что в мире не допустил бы. Хотя о себе самом я бы так думать не стал. У каждого своя гордость.
      Так что я вернулся к нему, рассказывал, слушал, уговорил его поужинать со мной… А тем временем солдаты-греки ушли, все.
      Мы расстались, договорившись встретиться снова (я не стал спрашивать, где он живет), и я пошел потихоньку к своей гостинице, в угасающем свете заката. На юге темнеет быстро; красный сменяется пурпурным на глазах… И то ли этот свет; то ли какое-то слово, на которое прежде внимания не обратил; то ли какая-то новая нота в шуме городском, — не знаю. Но сердце вдруг подпрыгнуло, — и я понял: мне Каллипп говорил правду, это Диону он лгал.
      Я побежал к Ортидже. Люди на улицах на меня оглядывались: бежал, словно ребенок, который спасается от буки, а сам знает что никто другой эту буку не видит. На западе умирающий день погружался в кровавую тьму; а я чувствовал, что бегу от знания, что уже поздно.
      Из Ортиджи донеслись крики, покатились от башни к башне… На крыше Дворца стоял человек с двумя факелами, размахивая своей новостью на фоне черного неба…
      А бежал я не от надежды, что страхи мои напрасны; что суматоха вызвана какой-то другой причиной. Я знал. А с этим знанием и страх прошел, и даже скорбь. Ему ничего другого и не оставалось, кроме как умереть по-царски, как в трагедии, прошествовав по пурпурной дорожке к топору за сценой. Его освободили из тюрьмы в Ортидже, прежде чем эта тюрьма его поглотила; единственным способом, каким можно было освободить. Мне не надо было рассказывать, что умер он храбро; сражаясь с ними всеми как солдат. И я долго надеялся, — напрасные были надежды, — что сражался он не один.
      Оставаться в Сиракузах и читать ему эпитафий не хотелось. Да там и некому его написать; это предстоит старику в Афинах… Впрочем, в сердце своём, он уже написал наверно. Что до меня, Каллипп не стал тратить время на тщеславного актера, у которого в голове нет ничего, кроме своих ролей. И я отплыл с Аристоном, который был добр со мной в то время, когда доброта или жестокость формовали душу мою. Я прослежу, чтобы он не умер в нищете или одиночестве. В конце-то концов, на это может рассчитывать почти каждый; как бы ни крутилась история человечества.

24

      С тех пор прошло лет двенадцать. В Сиракузах я больше не бывал. Говорят, там на улицах трава растет; а народу осталось меньше, чем в провинциальном городишке в Аттике. Тирания за тиранией (Каллиппа так ненавидели, что он продержался всего год); даже сам Дионисий возвращался на времечко править на этом пустыре. В конце концов, Коринф — метрополия бывшая — сжалился над своим несчастным ребенком и послал им генерала; похоже хорошего. Дионисия тот выгнал; а сумеет ли карфагенян отогнать — Бог его знает. Но пока он достаточно доверяет людям, чтобы разоружить Ортиджу; стены там срыты.
      Дионисий убрался, только жив остался. Теперь он никто. Держит школу для мальчиков в Коринфе и сам ходит на рынок, чтобы еду себе приготовить. Когда я играл там в последний раз, он заходил за сцену меня поздравить. Боги над ним сжалились: он теперь не может позволить себе спиться до смерти, только толстеет. Он до сих по считает себя знатоком и тонким судьей драмы, и потому болтался у меня довольно долго; пока более именитые горожане его не подвинули.
      Кроме Коринфа, у которого есть собственный интерес, Сиракузы никому больше не нужны. Это такое место, где когда-то что-то происходило. А в Греции сейчас столько интересного происходит, с этим Филиппом Македонским, который прёт на юг и во всё влезает… Кто вообще вспоминает заброшенный остров, где без конца дерутся бандиты, при всём его славном прошлом? Быть может, в том прекрасном театре еще собираются иногда по нескольку сот человек; но все приличные актеры оттуда убрались уже много лет назад.
      А в Греции для нас полно работы. Говорят, что техника развилась чрезвычайно; хотя хорошей новой пьесы мне давненько не попадалось. Все лучшие постановки — возобновленные, в которые мы пытаемся внести хоть что-то новое; или, по крайней мере, представить с блеском, достойным покойных гигантов.
      Мы с Фетталом по-прежнему живём в доме над рекой; и каждые несколько лет вместе ездим на гастроли. Живем независимо друг от друга, иногда спорим, ругаемся; но ни один не представляет себе жизни без другого. Хорошо, что я старше. В нём столько жизни, что ему потребуется еще длинный кусок, когда меня не станет, чтобы выработать ее до конца. Хочет он того или нет.
      Большую часть нынешней весны мы провели вместе. Он получил венок на Дионисиях и учинил банкет, о котором, как и о всех его остальных, будут говорить весь год. А потом уехал на гастроли в Пеллу. Если теперь хочешь хоть что-то значить в театре, Пеллу надолго забывать нельзя. Актеров там настолько ценят, что мы им даже посольства доверяем.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25