Теперь подошли и люди из Ахрадины; неприятеля задержали на улицах, примыкавших к дамбе; а столкнувшись с этим неожиданным сопротивлением, нападавшие сломались и побежали, многих захватили под стенами. На стороне Диона оказались убиты всего семьдесят пять человек; частью потому, что профессионалы так отлично воевали, а частью потому, что сиракузцы вообще не воевать стали. Они были очень признательны — и предложили солдатам добавочную плату в сто мин. Часть этих денег люди истратили на золотой венок для Диона.
На следующий день послы вернулись. Дионисий хоть и нарушил перемирие, не опустился настолько, чтобы их убить. Быть может, в конце концов, Платон не зря у него побывал.
Третье посольство из Ортиджи обратилось непосредственно к Диону. Он принял его перед народом; ему вручили письма от матери и от жены. Он прочитал их вслух перед всеми; голос не дрогнул; они печалятся, но ни в чём не повинны. В конце концов появилось еще одно письмо; это он попросил прочесть лично, поскольку оно было от сына. Искушение было велико, но печать он всё же сломал. Письмо внутри оказалось не от Гиппарина, а от Архонта; оно сейчас в архивах Академии, я его читал. Говорят, это был удачный политический ход, но мне кажется — это всё он же: эмоции, вздорность, жалость к себе и беспочвенные надежды. Он подробно расписывал годы Диона на верной службе обоим Архонтам, укорял за незаслуженную обиду; клялся, что родня его, и жена, и мать пострадают, если Дион не остановится; просил не швырять священные Сиракузы безумной толпе, которая повергнет город в хаос, а потом его же и обвинит; а в завершение очень красиво предлагал провозгласить Диона Архонтом, если тот сохранит образ правления. Это, наверно, Филист добавил.
Писать Дион посчитал ниже своего достоинства, а послал короткий солдатский ответ. Но письмо оказалось не напрасным. Люди слышали, что такое предложение он получил; наверняка, оно искушает… В винных лавках это обсуждалось. Люди Диона только смеялись; или драться начинали, если были в соответствующем настроении. Они теперь любили его, как отца родного.
Теперь наконец появился Гераклид, с двадцатью триерами и пятнадцатью тысячами войска.
Он надолго подзадержался. Если бы рвался помочь, то пришел бы, как Дион, с чем был. Даже одни триеры, без транспортов с войсками, могли не пропустить Дионисия в Ортиджу. Вряд ли стоит сомневаться, что он рассчитывал застать Диона в беде, спасти всё дело — и взять командование на себя. Чего он хотел потом, — для людей или для себя, — нет его, и никто не скажет.
Так или иначе, он застал Диона победителем; солдаты его обожали, горожане чтили. Чтобы не показаться неудачником, пришедшим к шапочному разбору, Геркалиту надо было что-то делать. Правда, многое говорило и за него: изгнание подтверждало его борьбу с тиранией, и была в нём эта веселая легкость в общении. Контраст замечали все. Но хотя Дион даже в пятьдесят так и не научился разговаривать с людьми легко, я полагаю, он проявлял достаточно такта, чтобы не напрягаться от этого явно; как оно бывает у актеров, насилующих возможности свои.
Все эти парламентеры с Ортиджей кончились ничем; война на суше затихла. Но часть боевых триер Дионисия решила перейти к Сиракузам, и у Гералита оказалось уже шестьдесят кораблей. Однажды он услышал, что Филист пошел к проливам, и решил, что час его славы настал. Флоты столкнулись, Филиста окружили; когда взяли его галеру, он лежал на корме с мечом в груди. Ему было почти восемьдесят, потому не сумел сработать чисто и был еще жив. Гераклид всегда знал, как понравиться, и отдал его на потеху толпе.
Конечно, можно сказать, он знал, чего заслуживает; потому и пытался покончить с собой. Он был правой рукой обоих тиранов, с самого начала. Но о нем можно сказать и то, что он оставался верен сыну, от кого мог взять всё что захочет; хотя отец сослал его по одному лишь подозрению… Что он вообще за оружие взялся в этом возрасте, когда мог бы уплыть куда угодно с мешком золота и умереть в покое, — одно это требовало уважения, пусть и неприязненного. Но что случилось — случилось: это была еще одна смерть Фитона; хотя не было тирана который приказал бы ее, а только вольные граждане Сиракуз. Осадной башни у них не было; да они и не стали бы ждать целый день. Его раздели донага, связали… Из-за раны его нельзя было прогнать по улицам, — так протащили волоком; и каждый прохожий делал с ним, что хотел. В конце, когда стало ясно, что он без сознания и позабавиться больше нечем, ему отрубили голову, а тело отдали мальчишкам. Они привязали его за ногу, сломанную в бою пятьдесят лет назад, и таскали, пока не устали; а после бросили на кучу дерьма. Дион узнал, когда Филист был уже мертв.
Тимонид, который был тогда с Дионом, рассказывал мне после в Академии, что в ту ночь Дион заперся и не спал. Он всегда верил, что честь порождает честь… Он пот свой и кровь свою проливал, чтобы освободить этих людей; в них была часть души его… Нечего удивляться, что когда Гераклит — всеобщий герой — пил с капитанами, Дион к пиру не присоединился. Давным-давно, в Дельфах, когда убили Мидия, я видел, что он этого просто не понял. Он не знал толпу. Он даже сейчас так и не уяснил себе, что представляют собой люди, которым в течение двух поколений приходилось жрать дерьмо. Его не устраивала жалость к ним или ярость к тем, кто их так развратил; он хотел убедить себя, что сама свобода их облагородит. Когда они предали его в бою, он их простил: он был солдат и не слишком много ждал от необученных людей. Наверно, впервые его зацепило вот это убийство. Наверно, он начал раздумывать, что такие люди сами не понимают своего блага; если предоставить их самим себе, они будут страдать хуже, чем при тирании, и опустятся еще ниже… А ведь Сократ учил Платона, — а Платон его, — что лучше претерпеть зло, чем сотворить.
Осень начинала закрывать моря, но в Италию через проливы корабли проходили; в хорошую погоду они весь год курсируют. Морских битв больше не случалось; но в общественном мнении Гераклит стоял теперь вровень с Дионом. Он был мил и приятен со всеми, и не скрывал мнения, что Сиракузы должны управляться точь-в-точь, как Афины; то есть народным собранием и общим голосованием. Однако, необходимость главнокомандующего была очевидна, пока Дионисий сидел в Ортидже. И Гераклид плел интриги, чтобы добиться равной доли в командовании.
Не знаю, что сделал Дионисий, когда узнал, что Филиста больше нет и ему придется воевать самому; скорее всего, напился. Но что достоверно, — вскоре он послал Диону предложение о сдаче Ортиджи. Дворец, крепость, корабли, вся армия с пятимесячной оплатой вперед, — всё уходило в обмен на охранную грамоту для него по дороге в Италию, и на ежегодный доход с его собственных поместий.
Теперь Диона, наверно, подмывало выставить свои условия. Но он поклялся честью своей зачитать все предложения перед народом; и для него это решило дело. Народ единогласно сказал нет. Они попробовали крови Филиста; а насколько слаще должна быть кровь хозяина! Чтобы пойти на такое предложение, Дионисий должен уже при последнем издыхании быть; и всем захотелось взять его живым. Тщетно Дион пытался им втолковать, что всё, — всё, за что они боролись, — уже у них, если только захотят. Они только думали (и говорили тоже): «А вот он ничего не выстрадал!» В Сицилии месть в почете. Некоторые говорили, что Дион должен был получить предложение получше прежнего, чтобы отпустить тирана безнаказанным; но он же и родня тирану… Гераклид против этих слухов не выступал. Быть может и на самом деле им верил; о человеке, которого ненавидишь, легко думать самое скверное. Послы вернулись домой ни с чем, осада продолжалась. Гераклид проводил всё больше времени на берегу, занимаясь политикой. А в одно туманное осеннее утро, когда наблюдатели флота не слишком старались, Дионисий с небольшим отрядом, увозившим все его драгоценности, поднялся на борт и ушел. Когда об этом стало известно, он был уже в Италии.
В Афинах ни о чём больше не говорили когда узнали. Величайшая тирания Эллады рухнула, свергнутая человеком, взращенным в Афинах; почти афинянином, можно сказать. Седовласые философы носились по Академии, как мальчишки; Аксиотея с подругой кинулись целовать меня в оливковой роще… Они же рассказали мне то, что не было еще известно улице: Ортиджа еще держится и без хозяина, а комендантом там оставлен Аполлократ. Этого даже я не ожидал; если сын похож на него, то война можно считать выиграна; и мы решили, что праздновать можно уже сейчас. Еще и вспомнили, что недавно падучая звезда пролетала по небу; такая яркая, что ее видели в дюжине городов; ночь в день превратила.
Много народу учиняли пиры в честь события; в том числе и мы с Фетталом. Теодор рассказал нам замечательную историю. Он недавно играл в Македонии перед новым царем, Филиппом, которого — сказал он — убить будет посложнее, чем прежних. Похоже, когда появилась яркая звезда, тот горный царь решил, что она была послана в его честь; поскольку он выиграл какую-то битву, и колесничную гонку, и жена его родила сына. Он и весь его двор пили всю ночь. А спустя несколько недель пришла великая новость из Сиракуз. Так что мы просто посмеялись над варваром и его претензиями, и стали пить за свободу всех греков.
19
— О, Никерат! — воскликнула Аксиотея (она была первой, кому я сказал). — Ты на самом деле на Сицилию? Как бы я тебя ни любила, почти ненавижу! Где ты там собираешься играть? Не в Сиракузах же, раз там до сих пор осада?
— Играть я вообще не собираюсь. Хоть раз в жизни еду просто ради удовольствия. А почему бы и нет, пока могу, пока в силе?
— В силе? Как льву подобный Диомед? Мне за тебя просто стыдно. Феттал тоже едет?
— Нет, он в Ионии. Он теперь полноправный партнер, и освободится только через несколько недель. Это я делаю только для себя, исключительно. Видел, как начиналось это предприятие; и хочу быть там, когда оно будет увенчано.
Высказанные слова мне не понравились. Когда актер-трагик говорит о венках, — и особенно если он сам только что выиграл венок, — он говорит о трагедии. Я только что высказал по ошибке худое слово, плохой знак; обычно я осторожен с такими словами, это на меня не похоже.
Я спросил, какие новости. Тимонид еще писал Спевсиппу; но тот со всеми делами в Академии, исследованиями, и с архивами компании, был слишком занят и не слишком доступен, так что я видел его редко. Аксиотея ответила, что последнее письмо было неделю назад, и особых перемен, похоже, нет. А потом добавила:
— Но мы в последнее время не всё видим. Раньше, бывало, вслух читали. Конечно, сейчас и новостей меньше… Похоже, что этот Гераклид (ты же знаешь, он никогда не был одним из наших) до сих пор всякую бяку учиняет. Ты его когда-нибудь видел?
— Однажды. Один момент. Принял его за простого, честного солдата; а на самом деле он не таков. Ему надо было стать актером. Но в своей труппе я бы его не хотел. Он из тех, кто прячет твою маску — и играет блестящие импровизации, пока ты ее ищешь.
— Ты знаешь, что он сделал, чтобы вернуть восхищение горожан после того как упустил Дионисия? Предложил на Собрании, чтобы все земли в Сиракузах разделили поровну!
— Что? Сейчас? — удивился я. — Пока еще война идет? Не верю.
— Но это правда! Эту часть письма я видела.
— На Сицилии… Да там и куска луковой грядки никто без боя не отдаст! Там же мятеж поднимется; а потом вылазка из Ортиджи, — и Дионисий снова дома.
— Наверно, Гераклид это знает не хуже Диона. Но сказать «нет» пришлось Диону.
Мы сидели на мраморной скамье возле статуи героя Академа. В вечернем свете его тень падала далеко за нас; длинный тонкий гребень шлема и десять локтей копья на траве.
Чуть погодя, она добавила:
— Мы всегда слушали все письма… Говорят, Дион изменился.
— Сомневаюсь. Скорее, и пытаться измениться перестал.
— И Платон изменился, — сказала она.
— Вот тут я готов тебе поверить.
— Когда он молодой был, ты знаешь, он ведь путешествовал, как Солон и Геродот. В Египте учился. Он не считает, как большинство, что всюду варвары, кроме Эллады. Даже про Македонию не считает. Но он всегда учил, что законодательство для любого города должно составляться соответственно тому количеству людей, которые в этом городе думать могут. Когда-то он верил, что таких будет много, если их можно свободно выбрать из бедных и богатых и вместе обучать. Он и сейчас предпочитает личные достоинства происхождению; но теперь не верит, что таких людей достаточно, чтобы оно сработало. Вот и всё.
— Всё? Мне кажется, более чем достаточно.
Она вздохнула:
— Он был там, а я нет. А теперь вот ты едешь, Никерат… До чего ж я тебе завидую!
Отплывал я примерно через полмесяца. Спевсипп вручил мне пачку писем для Диона. И рассказал по ходу, что Гераклид и Феодот (тот самый родственник Гераклита, который спровоцировал Платона поймать Дионисия на лжи) пишут всем видным людям Греции, поливая Диона грязью; так что его надо предупредить.
Платон писал тоже. Лишь много времени спустя, когда оно уже было в архиве, узнал я, что за тревожное письмо повез тогда. Начиналось оно с добрых пожеланий и надежд; потом напоминало, что глаза всего мира смотрят на Сиракузы, на него, а через него на Академию; предупреждало, что повсюду носятся слухи о его раздоре с Гераклитом, что вредит делу; а в конце добавляло, что ничего кроме слухов Платон ничего и не знает, поскольку Дион давно уже не пишет ему. Самый конец, сколько помню, звучал примерно так: «Берегись; говорят, ты стал не так хорош, как мог бы быть. Не забывай: чтобы чего-либо добиться, ты должен расположить к себе людей. Нетерпимость приводит к изоляции.»
Переход морем в Тарентум оказался самым скверным после того крушения, что мне довелось пережить. Кормчий был первоклассный и команда отличная, только потому и дошли. Перепугался я до смерти; но на борту были люди, которые меня знали. Если я когда и сомневался, сколько тщеславия кроется под обычной храбростью, то теперь у меня сомнений не осталось.
В Региуме я пересек проливы и дальше поехал сушей. Не хотел рисковать встречей с военным флотом Ортиджи. Большая часть горожан ездила так же. Зная тамошние порядки, я нанял хорошего верхового мула, уж очень он мне понравился; а дорога была длинная, и до Леонтин я успел подустать. Город показался безлюдным; мне сказали, что все мужчины ушли сражаться за Диона. Когда спросил мальчишек о своем прежнем хозяине, римском офицере Авлусе Рупилиусе, — оказалось, что он дома; отца хоронит. Я зашел засвидетельствовать почтение и жертву принести; меня уговорили остаться на ночь. Я не стал бы вторгаться в дом траура, но оказалось, что меня принимает друг: завтра Рупилиус возвращался в Сиракузы и сказал, что будет рад, если присоединюсь к нему.
Тронулись мы рано. Он не так уж расстраивался из-за смерти отца (тот был уже не в себе, не жилец) и больше волновался по поводу будущего, а не прошлого. Когда я спросил, в чём дело, сказал только, что судя по всему в Сиракузах что-то не в порядке. Я обратил внимание, что он в доспехах и с мечом. Он трусил рысью; коренастый, краснолицый, седобородый, со сломанным носом; когда солнце пригрело, начал потеть под кирасой; размышлял о чём-то и едва слушал меня.
А что если он во фракции Гераклида и против Диона? Повезло мне: не спросил. Едва возникло это имя, он меня устыдил настоящим панегириком, который длился несколько стадиев. Вот человек древних добродетелей! Ничего для себя, всё для общего блага. Храбрость и мудрость в войне; выносливость воина на двадцать лет моложе; генерал, который никогда не спал мягче или суше своих солдат и никогда не ел, если они были голодны; человек с «гравитас» (римское слово, означающее наверно достоинство души); неподкупный по службе и безупречный в личной чести. Быть может, ему не хватает искусства, которым люди низкие привлекают дураков; но в трудную минуту у него всегда есть дельный приказ и доброе слово для людей. Короче (это у него выскользнуло нечаянно, при всей его учтивости), зря Дион родился греком. Ему бы римлянином быть.
Ясно было, что похвала эта произносилась с возмущением. Но причину я понять не мог, поскольку Рупилиус был настроен говорить о Дионе только хорошее.
Если становилось видно море, на нем повсюду торчали военные корабли. Я спросил, как идет осада; Рупилиус был полон надежд. Аполлократ, парнишка лет шестнадцати, вряд ли мог быть кем-то большим, чем символическим командиром, заложником гарнизона. Блокада серьезна; скоро у них ничего не останется.
— В общем, всё на стороне Сиракуз, — сказал он, — кроме них самих. Они мне напоминают людей из той пьесы, что ты здесь играл: настроились изгнать богов.
— Слушай, ты мне настроение портишь. Мы скоро до города доберемся?
— Зависит от того, достанем ли подменную скотинку. Нынче ничего не знаешь заранее. Если нет, едва к вечеру доедем.
— Ничего. Ехать приятно, дорога симпатичная… А со следующего подъема опять море увидим.
— Тихо!
Римляне, как и спартанцы, не видят смысла в лишних словах. Он поднял руку и натянул поводья. И тут я услышал спереди шум битвы.
— Что это такое? — спрашиваю. — До Сиракуз ведь еще далеко.
— Там брод через реку. Дионисий мог высадить войска. Держись под прикрытием, пока не увидим.
Мы подъехали к ближайшему холму, привязали своих скотинок, а дальше пошли пешком. Шум становился всё ближе; два отряда; один из них — совсем дикий — вопил и оскорблял своих противников (это было слышно даже отсюда), а те держались очень тихо, только иногда резкая команда слышалась.
Мы были под самым гребнем; Рупилиус, кряхтя и отдуваясь, остановился отдышаться… И вдруг схватил меня за плечо так, что я едва не вскрикнул. Тогда и я узнал голос командира. Мы так рванулись кверху, что поцарапались даже; а поднявшись не начали прятаться, просто прислонились камню и стали смотреть.
Внизу была река, вьющаяся по равнине меж холмами и морем. Один отряд начал ее переходить, в полном порядке, двигаясь на север к Леонтинам; цепочка людей двигалась по бедра в воде среди камней, храня снаряжение сухим, а главные силы прикрывали ее с тыла. Вторая армия — если можно так назвать подобную толпу — пыталась их поторопить. Часть из них была вооружена по-солдатски; у других было что попало, что при драке хватают; а некоторые швыряли камни. Было еще и несколько всадников; копьями размахивали, словно готовы напасть на колонну, если решатся. Похоже, никто ими не командовал, разве что сзади. Но первого командира видно было отлично; даже слышно, как камень по щиту попал. Это был Дион.
Рупилиус снова схватил меня за руку, попав по свежему синяку:
— Наши! — говорит. — Я должен идти вниз.
— Подожди, — попросил я. — Объясни мне, что происходит.
Не мог я понять, почему обученные солдаты должны отступать перед такой шоблой; а уж Дион тем более.
Рупилиус вытянул шею, присмотреться. Дион выстроил своих людей, большинство из которых были на берегу, в боевой порядок из шести шеренг. Противник несколько смешался, закрутился на месте; но тут кто-то завопил пеан, — кинулись в атаку. Люди Диона не дрогнули. Сначала просто крикнули и застучали оружием. Некоторых атаковавших это засмущало, но большинство поперло дальше. Тогда первая шеренга ударила щитами и древками копий; и после первых упавших остальные подались в беспорядке назад. Никто их не преследовал; фронт просто ждал в обороне; а Дион приказал продолжать переправу.
Перешло еще человек пятьдесят, когда побитые стали шевелиться и поднимать друг друга на ноги. Тут они снова расхрабрились, боевые кличи послышались, даже приказы какие-то… Дион прервал переправу и снова выстроил своих людей. Но на это раз (я слышал громкий голос) приказал атаковать по-настоящему.
Люди его бросились бегом, неся перед собой ровную стену щитов, и ударили тех, — словно волна накрыла. Теперь падали на самом деле; в основном враги; и вскоре всё было кончено. Те бежали, как зайцы; кроме захваченных, стоявших на коленях и моливших о пощаде, касаясь ритуальным жестом солдатских коленей или бороды. Некоторые солдаты, разгорячившись, кинулись преследовать, но Дион их вернул. Они привели еще нескольких пленников.
Всё это время Рупилиус никуда не двигался, поскольку знал, что ему не успеть. Теперь он снова засуетился и стал говорить, что ему пора.
— Так забери своего коня, — сказал я, — он тебе нужен будет. А я с тобой пойду.
Он удержался от того, чтобы сказать, что буду только под ногами путаться. А по дороге вниз я слышал, как он проклинал этих вероломных, завистливых, трусливых, неблагодарных греков.
Когда мы спустились к броду, отряд Диона уже перешел; люди смотрели друг другу раны, а пленников вытолкнули на середину. Дион подъехал и молча сидел на коне, глядя а них сверху вниз.
— Псы египетские! Это ж сиракузцы, — сказал я Рупилиусу.
Рупилиус лишь наклонился и сплюнул в пыль. Потом толкнул коня вперед, и я поехал за ним.
Едва подъехали поближе, из отряда раздались крики его товарищей. Понять я смог не много; только ругань в адрес сиракуцев, и что идут на Леонтины. При этом Рупилиус не стал больше ждать, рванулся к Диону, спрыгнул с коня и — словно пёс, проплывший от Пирея до Саламина, чтобы найти хозяина своего, — сказал:
— Господин мой, Авлус Рупилиус вернулся к службе.
— Привет тебе, Рупилиус, — ответил Дион. — Но похоже, что служить нам с тобой больше некому.
Больше я ничего не услышал: окружили солдаты и стали спрашивать, уж не сиракузец ли я. Так у змеи спрашивают, ядовитая она или нет. Я рассказал им, кто я такой; солдаты в друзьях с актерами, если только нет веской причины врагами быть; а когда они узнали, что я даже и не сицилиец, — заговорили разом. В результате я выяснил, что Гераклит (чьё имя никто не произносил без ругани) снова предложил на Собрании раздел земли. Дион снова заявил, что это несвоевременно; и тогда народ, с которым заблаговременно поработали, проголосовал за то, чтобы от главного командования его отстранить. Это разъярило его войска, освиставшие вновь выбранных генералов. Тогда Гераклит заявил, что это частная армия, которую содержат за счет города, чтобы привести Диона к тирании; и предложил, чтобы жалованья им не платили (а уже должны были за пять месяцев). Предложение прошло на ура.
— Тогда мы им сказали, пусть они целуются со своим Архонтом, — добавил кто-то, — и забрали генерала из этого дерьма. И счастье, что он с нами.
Вмешались еще другие; рассказывали, что фракция Гераклида предложила им гражданство — вот уж подарочек, право слово! — даже заплатить обещали, если они бросят Диона… Да подавитель вы своим серебром, крысы позорные!.. А они пойдут куда угодно — в Египет, в Персию, Галлию или Вавилон — и будут сражаться под Дионом. Они в Северную Африку пойдут и колонию там организуют… Злы были настолько, что соображали не очень.
— Но вы уже ушли, — удивился я. — С какой стати тот бой?
Снова начались проклятия; разобраться было сложно.
— Генерал принял это слишком спокойно; так они решили, что он испугался…
— Демагоги хотели его захватить…
— За пятки хватают, словно дворняжки…
— … да мы еще из города не вышли, стоило копьями по щитам постучать — все обделались с испугу…
— Дион нам не позволил их трогать…
— Выгнали, как козла отпущения в горы, сучьи дети…
— Наверно, ихние матери над ними посмеялись, — вот они и пошли еще раз попробовать…
— Ты оставайся; посмотришь, что мы сделаем с этими…
Показывали им опущенные большие пальцы, обещали всякие ужасы, а те выли и тянули руки.
Дион был всё там же; высокий человек на высоком коне. Выглядел он не старше, чем в Афинах; скорее моложе; загорелый, похудевший, быстрый, — бронзовый воин на бронзовом коне, статуя победителя. Именно статуя: хочешь — любуйся; а разговаривать с тобой он не станет. Что-то в его лице сказало мне, что выкладываться он больше не станет ни для кого. Нет смысла; ничего не приобретается; а мысли свои он выскажет, когда и если сам захочет. Меня он увидел и кивнул головой; но спрашивать, что я там делаю, не стал. Ему и без того было о чем подумать.
Рупилиус до сих пор стоял возле него, с нетерпением:
— Господин мой, когда ты будешь в Леонтинах, мой дом — твой дом. Гостевая комната у меня отличная, прохладная, вот Никерат скажет…
Вмешался другой офицер:
— Ты опоздал, Авлус. Неужто ты думаешь, никто не предложил генералу гостеприимства своего? Он мне пообещал эту честь.
Греки, составлявшие большую часть армии, одобрительно заворчали. Сами они участвовать не могли, поскольку были с материка; главным образом аргивяне, что на стольких Играх борьбу выигрывают, а с ними коринфяне и суровые аркадские горцы.
— Спасибо, Рупилиус, — сказал Дион. — Разговоры отставить, я встречу парламентеров.
От дальней толпы сиракузцев шли двое, размахивая зелеными ветвями. Дион никого не послал их встречать, а просто сидел на коне и смотрел, как они подходят. Солдаты стояли, опершись на копья, молча как приказано; но видно было, что их трясет.
Парламентеры подошли бочком; а солдаты делали всё, чтобы их посильней запугать: мечи свои поглаживали и всё такое. С мрачным раболепием, те попросили позволения забрать своих убитых; тем самым признавая, по законам войны, за кем осталась победа.
— Забирайте, — ответил Дион.
Они еще чего-то подождали, но больше он не сказал ни слова. Лошадь его дернулась нетерпеливо, он от них отвернулся… Они прокашлялись и спросили, не будет ли он столь милостив, чтобы назначить выкуп за пленных.
Снова наступила пауза; солдаты переговаривались в полголоса; а Дион рассматривал парламентеров, как прежде пленных. Потом показал на кучу щитов, подобранных вслед за беглецами:
— Я слышал, незадолго до того, как его выдавили из внешнего города, Дионисий разоружил горожан из страха перед восстанием. Но вы пришли с оружием. Кто вам его дал?
Они переминались с ноги на ногу. Я глянул на щиты; коринфская работа, такие сразу узнаешь. Солдаты взревели яростно… Но тут я его понял.
— Тихо! — сказал он снова. — Идите и забирайте этих людей. — Показал на пленников, тянувших шеи чтобы лучше слышать. — Я сиракузец, земляков на выкуп не держу. А ни зачем больше они мне не нужны. Забирайте.
Только когда парламентеры и освобожденные переходили реку, я увидел, что он освободился, и рискнул подойти со своей сумкой. Он поблагодарил меня за письма, вежливо но коротко, и отдал их одному из офицеров.
— Тут еще одно, господин мой, — сказал я. — Я полагаю, его стоит посмотреть особо. — И дал ему письмо Платона.
Он взял письмо с благодарностью; но я видел, что он готов был сунуть его в общую кучу. Только когда заметил, что я смотрю, всё-таки раскрыл и прочел. Оно было совсем коротким, как и по толщине понятно. Лицо его не изменилось.
— Спасибо, Никерат, я перед тобой в долгу. Ответа не будет.
20
Я едва не поехал прямиком в Мессину, чтобы плыть обратно домой. В Леонтинах было по три человека на одну кровать; а при мысли о Сиракузах меня тошнило. Однако, приехал я издалека; в Афинах все станут спрашивать, что видел; если сейчас удрать — буду выглядеть дурак-дураком. А кроме того, я еще и Менекрату написал, что приезжаю. Про него я не сомневался, что он исключительно своим делом занимается; так что мне не придется преломить хлеб с врагом Диона.
Однако привратник сказал мне, что он на гастролях в Италии. Письма моего он не получил; оно так на столе и лежало; а жена его с сыновьями была у отца своего. Еще раз пожалев, что явился, замученный, пошел я по Новому Городу гостиницу искать. Привратник вообще-то полагал, что Менекрат вот-вот появится; стоило его подождать. А погода стояла ветреная, и о море думать не хотелось.
В городе шла настоящая партийная война: все вожди, выбранные вместо Диона, имели свои фракции и время от времени объединялись ради общих интересов. Мне рассказали, что когда Диона погнали из города, — он показал на стены Ортиджи, усыпанные людьми. Тогда никто внимания не обратил.
Я нашел чистую тихую гостиницу и залёг, совсем рано. Но день был длинный, было что вспомнить, не спалось; а когда уже почти отрубился — услышал, что в соседней комнате кто-то плачет. Некоторое время послушал, на случай если кто-нибудь придет ее утешить, но она была очевидно совсем одна. Дело было не моё, будь она хоть домашняя женщина хоть гетера. Веди она себя чуточку шумнее, я бы не стал так внимание обращать; но она изо всех сил старалась приглушить слезы, и это мешало. А народ еще ходил вокруг. Я спустился вниз, нашел слугу и спросил, кто там в комнате. Молодой человек, сказал слуга, из Афин.
Я снова пошел наверх. Поклясться мог, что это женщина; мужской плач, как правило, порезче; но это объясняло и старания скрыть его. Не стал больше колебаться, взял лампу и поцарапался в дверь. Меня не услышали, плач продолжался. Я попробовал щеколду, оказалось открыто, я потихоньку отворил дверь и вошел.
На кровати видны были лишь темные волосы и рука. Однако, сосед мой, потревоженный светом, вскочил и замотался в простыню. Взъерошенное, заплаканное лицо показалось знакомым.
— Извини, — сказал я, — но я афинянин. Никерат, актер-трагик. Говорят, ты из моего города, и ты в беде. Могу помочь?
— Нико! О, Нико!..
Я подошел к кровати. Почти не поверил глазам своим, но они оказались правы:
— Аксиотея! Ради всех богов, что ты тут делаешь?!
Она обрадовалась мне, как потерянный ребенок матери; пожалуй именно в этом качестве я и сел с нею рядом и обнял ее. А о правде догадался еще до того, как она выплеснула свою историю. Все ее друзья были с Дионом; она вспомнила, как это было сидеть домохозяйкой; поругалась с Ластенией, утверждавшей что это безумие, и удрала. Путешествие оказалось ужасным; ее часто принимали за юношу, но она никогда не старалась поддерживать эту роль; и понятия не имела, каково ей будет на корабле. А в море никто не бреется; ее приняли за евнуха, и ей пришлось поддерживать эту версию, на потеху морякам. А когда она, наконец, добралась до Сиракуз, — увидела, как его гонят, словно пса.
Путешествие ее измучило, а здесь всё было страшно. Её пугали солдаты и нищие, молодые пьяницы из винных лавок, вербовщики, заманивавшие ее в свои фракции, и сутенеры, предлагавшие девочек или мальчиков. Она каждую минуту ждала, что ее разоблачат и забьют камнями. Она-то имела в виду, что присоединится к друзьям по Академии, которые с Дионом; надеялась, они будут ее смелостью восхищаться; но в этой дикой стране — не в оливковых рощах — они оказались просто такими же мужчинами, как все: презирали ее за глупость и тяготились обузой; даже стеснялись её. Ну а вдобавок и ушли все, в Леонтины. Она осталась совсем одна.