— Тс-с-с, — прошипел Буров, приложил палец ко рту и замер, превратился в статую, вслушиваясь в полутьму. — Тихо, тихо…
Да, все было тихо в чертоге веры — братия, отбарабанив полуночницу <Вид службы.>, отбыла на покой, псы кемарили, не вылезая из будок, и даже монахи-штрафники, на которых была наложена епитимья, дрыхли, невзирая на всевидящее око божье. Языческий идол Морфеус царствовал безраздельно в оплоте Христовом. Так что дела никому не было до шевалье и Бурова, по-воровски крадущихся по гребню стены. Разве что сытеньким, отъевшимся к зиме засранцам голубям да черным, словно смоль, недобро каркающим спросонья воронам.
— Ну вот, мон шер, осталась самая малость, — напротив трехэтажного, с черепичной крышей здания Буров остановился, сдернул арбалет с плеча, вытащил козью ногу. — Еще немного, еще чуть-чуть…
С лязгом напружинил дуги и вложил болт в желоб — с обычным наконечником, не отравленным, зато со стальным кольцом и крепкой, пропущенной сквозь него бечевкой. Болту сему предстояло пересечь внутренний двор и застрять в стволе уродливого корявого дубка, выросшего по воле благосклонного Провидения на крыше у самого карниза.
— Ну, помогай нам Бог, — Буров изготовился, задержал дыхание, прицелился и… опустил арбалет. Кажется, этот монастырский дворик переплюнуть можно, а вот иди-ка ты попади. Темно, непривычно, а главное, страшно. А ну как промахнешься. Стрела улетит к чертовой матери, веревка лопнет, все сорвется, пойдет прахом. И тут Буров рассмеялся — внутренне, неслышно — над собой. Ну, блин, прямо, как курсант-первогодок. Не думать надо, а расслабиться и довериться телу. Подсознание все сделает само, только нужно озадачить его. В длинные рассуждения вдаются только дегенераты… Он по-ново поднял арбалет и, особо не стараясь, выстрелил — будто развлекаясь в тире. Рявкнула тетива, свистнуло, чмокнуло, и Буров удовлетворенно крякнул — есть контакт.
— Ни хрена себе, — восхитился шевалье и начал быстро перебирать веревку руками; отчего она пошла через кольцо в болте, увлекая за собой уже веревку толстую, прочную, способную удержать вес человека. Скоро воздушный мост был готов. Переправляться по нему полагалось, также усиленно работая ручками.
— Ничего страшного, мон шер. Высота метров шесть, минус ваш рост плюс длина ваших рук, — заботливо сказал Буров, проверил еще раз, как держатся лапы якоря, и закинул арбалет за спину. — Если даже на крайняк и сорветесь — пустяки, какие-то жалкие три метра. Ну, удачи.
Слез со стены, повис на веревке и скоро уже стоял, обнявшись с дубом, и свистяще, словно змей-искуситель, шептал:
— Ну же, Анри, давайте. Это, право, такие пустяки. Как аттракцион, чертовски приятно.
Только шевалье его энтузиазма не разделял. Сделав наконец титаническое усилие, он все же оторвался от стены, обвил веревку руками и ногами и с трудом пополз в направлении дуба. Дополз — поднялся на ноги, перевел дух и вдруг беззвучно рассмеялся, как человек, которому уже нечего терять:
— Как вы там сказали, князь? Еще немного, еще чуть-чуть?
— Да, мон шер, осталась самая малость, — отозвался Буров и, пригибаясь к кровле, двинулся по скату крыши. — А вы, Анри, смелый человек…
Искренне сказал и в то же время с умыслом — как яхту назовешь, так она и поплывет. И дело тут не в попутном ветре — в психологии.
— Да ладно вам, князь, — смутился шевалье и пошел вслед за Буровым к внушительной, в человеческий рост, печной трубе. Выщербленной, черной, словно обгоревшей. Сколько столетий пронеслось над ней, сколько леса вылетело через нее дымом — один бог знает.
— Бр-р, словно вход в преисподнюю, — шевалье глянул в зев, не увидел ничего, кроме кромешной темноты, и в голосе его послышалось сомнение: — Неужели вы полезете туда, князь?
Из квадратного отверстия еле слышно тянуло теплом и совершенно явственно — большими приключениями.
— Конечно. Это еще не самое большое дерьмо, в которое я влезал, — Буров, свесив ноги, устроился на кладке и начал действовать решительно и споро, словно хорошо отлаженный бездушный автомат. Вытащил фонарь, веревку и огниво, снял парик, камзол, жилет и шпагу, принайтовил к поясу страховочный конец, запалил тройной, хитрой скрутки, фитилек. Ничего лишнего, обременяющего, сковывающего движение. Только кольчужонка под одежонкой, самопальная бандура да верный, не единожды опробованный в мокром деле тесак в полтора локтя. Еще сумка навроде нищенской, с кое-каким припасом, огневым набором да инструментом. Холщовая, через плечо. Все, ажур, готов к труду и обороне.
— Травите, мон шер, не спеша, вдумчиво. — Буров на прощание помахал, словно космонавт, рукой и начал потихоньку уходить в трубу.
В трубе было тесно, черно и смрадно. Воняло дымом, прокопченным камнем, чем-то жирным, невообразимо мерзким, пролитым на угли. Снизу уже совершенно явственно поднимался теплый дрожащий воздух. Может, и прав шевалье, что дорожка эта в ад?
“Не кочегары мы, не плотники. Трубочисты мы, такую мать”, — обвив одной рукой веревку и держа фонарь в другой, Буров плотно терся плечами о трубу, потихонечку зверел и думал только об одном — цела ли железная решетка, перегораживающая обычно дымоход? Хорошо бы сгнила, проржавела. Хоть какая-то польза будет от беспощадного, все превращающего в тлен времени. Ну а если нет…
Время действительно беспощадно — скоро без малейших препон Буров опустился на прогоревшие, но еще теплые угли. Однако без решетки все же не обошлось, она закрывала жерло необъятного — бревно положить можно — роскошного камина. Вася-смилодон словно очутился в клетке.
“Кучеряво живут, сволочи”, — Буров в знак благополучного приземления дернул за веревку, отвязался от нее и начал выбираться на волю — приподнял решетку, отставил в сторону и чертом из преисподней шагнул на мозаичный пол. “Да, действительно кучеряво”. Попал он, прямо скажем, не в монашескую келью. Апартаменты, под стать камину, были впечатляющими — просторные, с дубовыми, затейливой резьбы, панелями на стенах, с могучими балками, поддерживающими потолок, с аляповатой, расставленной безвкусно массивной мебелью. На самом видном месте в углу висел распятый, вырезанный с поразительным искусством из дерева Спаситель в окружении любящих учеников и оплакивающего народа. Довершали композицию аллегорические, также вырезанные с тонким вкусом сцены потопа, Страшного суда и адских мучений. Позы были безупречны, ракурсы достоверны, корчащиеся грешники, работящие бесы, ликующие монстры — словно живые. Смотреть на все это, освещаемое пламенем лампад, было жутковато, и Буров глянул в сторону, на роскошную, совсем не похожую на ложе инока кровать. Там храпел, причмокивал, присвистывал и, судя по амбре, пускал злого духа толстый человечек, почивающий столь сладко, что по его жирному подбородку тянулись обильные слюни. Чем-то он напоминал сытого, счастливого, выхолощенного на откорм борова <Хряка необходимо выхолостить за 3-4 месяца перед убоем. Иначе мясо его, насыщенное гормонами, будет непотребно на вкус и на запах.>. Аскезой, воздержанием и умерщвлением плоти здесь и не пахло — воняло сортиром.
“Не надо было тебе есть на ночь сырых помидоров”, — поморщился гадливо Буров и поспешил убраться подальше — вытащил из сумки сутану, закосил под монаха и открыл тяжелую дверь.
— Жирный, пока! Еще увидимся.
В коридоре было полутемно, но все же лучше, чем в дымовой трубе. Выщербленные камни напоминали о вечности, правильные линии — о гениальности строителей, сюжеты барельефов — о смерти и страданиях. Все по канону, все по уставу, ничего новенького — святое семейство, распятый Христос, раскаявшася Магдалина, исцеленный Лазарь. Словно сцена из какой-то древней, разыгранной еще не известно по чьему сценарию, пьесы…
“Да, у них тут весело”, — Буров сориентировался, ушел налево и скоро уже стоял у двери библиотеки — по контуру ее шли кованые накладки, петли были вмурованы намертво, замочная скважина напоминала амбразуру. На первый взгляд такую — или тараном, или толом. Но это для непосвященных, полагающих, что выдра <“Выдра” — универсальная отмычка к врезным замкам.>— это хищный зверь о четырех лапах и с хвостом, а вот в бурсе, где учился Буров, думали совершенно иначе. Там был даже особый курс, освещающий эту тему. Вел его пожилой, но еще полный сил рецидивист-медвежатник, вор в законе и спец высшей пробы.
— Эх, паря, — часто говорил он Бурову и щерил фиксы, — а ведь у тебя талант. Тебе бы поучиться как следует, на всю катушку, чтобы практики побольше. Человеком бы был. Со специальностью.
В общем, Буров неплохо разбирался в “яругах”, “благодатных”, “де с прорезом” и без <Названия отмычек.>, так что и минуты не прошло, как дверь библиотеки открылась.
Внутри царила торжественная тишина. Молочный свет луны, лившийся сквозь стрельчатые окна, выхватывал из тьмы шкафы, скамьи, кипарисовые пюпитры с прикованными цепями драгоценнейшими фолиантами. Вот она, квинтэссенция схоластической мысли, увековеченная на пергаменте железными чернилами и переплетенная в окованную железом же по углам свиную кожу. Щедро изукрашенная к вящей господней радости золотом, киноварью и ляпис-лазурью. Аминь…
“Словно собака на цепи, — Буров, не удержавшись, взял толстенный фолиант, глянул на роскошь миниатюр, на филигранные, выведенные с тщанием буквы, вздохнул: — М-да, редкая порода. Такую вывести — охренеешь”. Бережно положил том на место и, не интересуясь более запечатленной мудростью, пошел в дальний угол библиотеки. Там действительно стоял старый черный шкаф, скорее буфет, какие были в моде в конце пятнадцатого века — резной декор, разлапистые ножки, створки с изображениями четырех стихий, сфинксов, арабесок, фантастических птиц. Верхняя же часть его в точности копировала собор Парижской Богоматери. Все было так, как рассказывала старая колдунья. Впрочем, это только на первый взгляд…
“Ну-с, будем посмотреть”, — Буров подтащил к буфету скамью, встал и неспешно повернул шпиль игрушечного Нотр-Дама. Внутри буфета что-то зашипело, клацнуло, ударилось с медным звоном, и в миниатюрном фронтоне образовалась щель — достаточно широкая, чтоб пролезла ладонь. Тленом, запахом веков повеяло из нее.
“Смотри-ка ты, сработало”, — не то чтобы удивился или обрадовался — констатировал Буров, вытащил тесак и начал осторожно засовывать его в щель — в целях профилактики, как колдунья учила. Снова зашипело, но уже злее, резче, и клинок будто ужалила чудовищная оса, стремительно, мощно, с металлическим звуком. Словно пытаясь прокомпостировать булатную сталь… “Хорошая пружина”, — одобрил Буров, со скрежетом вытащил клинок и, засунув в нишу руку, нащупал нечто мягкое, круглое, приятное на ощупь. Это был свернутый в трубочку лист тонкой телячьей кожи, матерчатая лента, перевязывавшая его, выцвела, истлела и расползлась… “Так, будет что почитать на ночь”, — Буров, не разглядывая, убрал добычу в сумку, починил фронтон, слез, оттащил скамью на место, взял фонарь со стола и совсем уж было отчалил, но вдруг остановился. Интуиция, эта тяжелая на подъем, любящая поспать лентяйка, прошептала ему: “Не спеши. Прикинь хрен к носу. Второй раз ведь не придется…”
“Ладно, уговорила”, — Буров снова взялся за скамью, влез, пристально, не выпуская фонарь из рук, уставился на шкаф. Посмотрел-посмотрел и неожиданно для себя повернул второй шпиль на манер первого. Спроси почему, ни за что бы не ответил. Все вопросы к интуиции. Результат был аналогичен — снова зашипело, звякнуло, стукнуло, и на фронтоне появился новый паз, похожий один в один на только что закрывшийся. И все пошло по второму кругу — также клацнуло невидимое жало, встретившись с булатной сталью. С таким же скрежетом Буров вытащил тесак из ниши, также сунул в нее руку. Только вот нащупал он не свернутый пергамент, а что-то твердое, угловатое, напоминающее пачку “Ротманса”. И вспомнил ни к селу ни к городу Ильфа и Петрова: “Этим полукреслом мастер Гамбс начинает новую…” Однако это нечто, угловатое, похожее на пачку “Ротманса”, хоть и оказалось деревянным футляром, но заключало в себе не памятную медалюшку знаменитого мебельщика, а зеленоватый камень неправильной формы, слишком уж невзрачный, чтобы оказаться драгоценным. Брось такой на улице — никто и не поднимет. “Или безоар” <Затвердение, образующееся во внутренних органах некоторых, чаще жвачных, животных. Считалось одним из лучших средств против яда и стоило бешеные деньги. Некоторые феодалы за обладание безоаром закладывали все свои земли.>, или философский. Или у кого-то странное чувство юмора, — Буров положил находку в сумку, быстренько восстановил статус-кво и, попрощавшись взглядом с чертогом мудрости, решительно и бесповоротно направился на выход. — Все, пишите письма”. Тихо притворил дверь, без звука закрыл замок, тенью метнулся по коридору. До зловонных покоев добрался без приключений. Однако там его ждал сюрприз, неприятный, в лице проснувшегося и справляющего малую нужду толстомясого хозяина.
— Кто ты, брат? Зачем ты здесь? — прервавшись, тот резко обернулся от объемистой посудины, вгляделся, судорожно сглотнул, и в голосе его прорезалась истерика. — Сколько же премерзко от тебя воняет дымом, серой! Геенной огненной! Изыди! Изыди, сатана!
Кто бы говорил, сам-то похуже скунса.
— Аминь, — Буров, чтобы не пачкать рук, пнул его верхним хлестом в ухо, снял сутану, влез в камин, привязался к веревке и неожиданно, то ли от хорошего настроения, то ли из озорства, закричал голосом бешеного мартовского кота. И сразу же раскаялся — сила у шевалье была гигантская, а труба такая шершавая… Ох, верно говорят, подниматься в этой жизни всегда сложно. Наконец экзекуция закончилась — пробкой из бутылки Буров выскочил на воздух, вздохнул с облегчением, уселся на трубе.
— Бонжюр, шер ами. Чертовски рад видеть вас.
— Я вас тоже, хоть вы и похожи на черта, — Шевалье ухмыльнулся, выпустил веревку из рук и вытер пот со лба. — Ну как сходили? Удачно ли?
Молодец, даже не спросил, что случилось. Мало ли отчего орут бешеные мартовские коты.
— Отчасти, мон шер, отчасти, — весело ответил Буров, сплюнул в дымоход и кардинально переменил тему. — Пошли домой, а? У маркиза, как пить дать, головка бо-бо, не дай бог опоздаем к завтраку.
Если честно, он не до конца доверял Анри. Как там говорят французы-то? Предают только свои? Во-во, и рыжеволосая любовь тому примером. А еще трижды прав Мюллер-Броневой из киносказки про Штирлица-Исаева: “Что знают двое, то знает свинья”. Вовремя не зарезанная. Нет, что касаемо тайн, секретов и вопросов выживания — лучше в одиночку.
— Да, князь, вы правы. Жрать хочется зверски, — Анри помог Бурову одеться, первым, повиснув на руках, слез с трубы, и они отправились обратно — по скату крыши к дубу, над пропастью двора на стену. Подняли на прощание якорь, вытянули веревку из кольца — и все, никаких следов. Кроме массивного, засевшего в дубе намертво, хорошо оперенного болта. А сверху на людскую суету смотрели бледная луна и мелкие, похожие на битое стекло, звезды. Им было наплевать…
Домой добирались в тишине, без приключений — Лютеция спала. Дрыхнули разбойнички, почивали шлюхи, томная аристократия, вернувшаяся с гульбищ, уже видела свой первый сон. Только Вася Буров да шевалье де Сальмоньяк топали по ночному городу, всматривались, вслушивались в его обманчивую тишину, не отнимали пальцев от рукоятей шпаг. Главное в этой жизни что? Бдительность.
Однако оказалось, что не только им одним не спится в ночь глухую. Будучи уже в родных пенатах, в парке, они вдруг услышали грохот ко лес, и вскоре мимо них к центральной усадьбе, словно на пожар, пронеслись две кареты. Из них чертом выскочили мажордом и отделение лакеев, а командовала всей этой бандой рыжая сиротка Лаура Ватто.
— Этого в разделочную, — указала она на связанного человека с мешком на голове. — И разбудите Немого. Для него сегодня много работы.
И она засмеялась, мстительно и торжествующе. Словно хищный зверь зарычал. Хлопнули двери, вскрикнул увлекаемый в застенок пленник. И тут же замолк — дворецкий со своими лакеями даром хлеба не ели.
— Так, еще один, — шевалье вздохнул, впрочем, совершенно равнодушно, сунул в рот жухлую былинку, сплюнул. — Работает сирота. Надо отдать ей должное, с огоньком.
Буров промолчал: в глубине души ему было неприятно, что он живет с бестией, мегерой, исчадием ада. Нет, что ни говори, а женщина должна быть женщиной. Чуткой, нежной, любящей. И не только в постели. А то ведь какая штука — семьдесят процентов международных террористов — женщины. Взрывы, убийства, насилие, рэкет — все это дело их нежных рук. Это если не считать наемниц, женского армейского контингента и… И тут Бурову сделалось смешно — господи, ведь при шпаге, в ботфортах и в парике, а мыслями все там, в двадцать первом веке. В котором, по большому-то счету, ему и места не нашлось. Да, странная все-таки вещь — человеческая психика. И память тоже. Интересно, как там жив-здоров черный, привыкший шастать через форточку кот? Котище. Здоровенный, мордастый и смышленый. Его хотелось бы увидеть куда сильнее, чем жену. Да, впрочем, какую там жену! Бывшую, прежнюю, сразу после судилища подавшую на развод.
— На войне, как на войне, — сказал, чтобы хоть что-то сказать, Буров и по шуршащей листве, огибая цветник, задумчиво направился к усадьбе. — Не знаю, как вы, шер ами, но я, если чего-нибудь не съем, не усну.
В чем, в чем, а когда дело касалось еды, Анри был человеком компанейским.
— Вы читаете мои мысли, князь, — воодушевился он.
Ну и не мудрено, что, проникнув в дом по водосточной трубе, друзья направились первым делом на кухню. До завтрака далеко, а кладовая с колбасами, сырами и копченостями — вот она, родимая, заперта на плевый, будто игрушечный, замок. А ко всему этому духовитому, перченому, соленому, тающему во рту харчу очень хорошо идет оставшееся с ужина старое доброе бургундское. Впрочем, токайское и лакрима-кристи <Сорт вина.>идут тоже совсем неплохо. Под шпигованную-то буженину и малосольную ветчину… В общем, ночь друзья провели не зря, нагулялись от души и нажрались от пуза. Новый день начинался хорошо, правда, несколько тяжеловато.
— Боюсь, князь, теперь мне уже будет не уснуть, — пожаловался шевалье на сорок пятой минуте пиршества, взглянул с отвращением на потрепанный окорок и с видимым усилием поднялся. — Или, может, все же попробовать?
— Попробовать, мон шер, попробовать. Как говорится, попытка не пытка, — Буров кивнул, закрыл кладовку и следом за Анри подался из кухни. — Счастливо отдохнуть, мой друг. Увидимся за завтраком.
Сам он отдыхать не собирался: поднявшись к себе, устроился за столом и принялся копировать пергамент из буфета. Судя по всему, вещь редкая, цены не малой. Пусть будет, пригодится. Хотя, на первый взгляд, черта ли в нем собачьего? Латинские, причудливо раскрашенные литеры, какие-то каббалистические знаки, хитрые загогулины еврейских завитков: “Мы, библейский народ. Жизнь. Разум. Власть на земле”. А еще на пергаменте были рисунки, красочные, разноцветные, выполненные с поразительным мастерством. Фантастико-аллегорические, совершенно непонятные. Буров порядком притомился, срисовывая все это великолепие: гадов — свивающихся в клубок, распятых на крестах, кусающих себя за хвост, летучих Меркуриев в крылатых сандалиях, пустынные пейзажи и прекрасные сады, драконов и грифов, купающихся в фонтанах. Причем колер у него был один — радикально-черный, и чтобы не упустить все многообразие красок, пришлось уже по-русски делать сноски: у этой розы с человечьей головой стебель золотой, корни голубые и шипы серебряные, а вот этот монстр с высунутым языком шерсть имеет желтую, когти коричневые, рог кроваво-красный и глаза ярко-васильковые. В общем, прокорпел Буров все утро, с трудом успел управиться и, даже не взглянув на камень в футляре, с тяжелым сердцем отправился завтракать. Невыспавшийся, мрачный, терзаемый после окорока жаждой.
А в гостиной, хоть и Розовой, было тоже мрачно. Маркиз сидел сгорбившись, изжелта-серый, с видом Сократа, принимающего яд, пил крепчайший кофе и тихим, но суровым голосом говорил гaдocти. Досталось всем — и Мадлене за нерасторопность, и Анри за неинициативность, и Лауре за головотяпство, а главным образом мудаку Бернару, у которого этой ночью клиент взял да и помер на дыбе. И ведь не в первый раз…
— Ох, плохо дело, князь, — расстроился шевалье. — Я-то думал, что мы пока без кучера и, значит, можем отдохнуть. А у него, оказывается, люди мрут. Теперь точно не будет нам покоя, заставят куда-нибудь ехать.
Как в воду смотрел.
— Единственное, что утешает меня и внушает скорую надежду на благоприятный исход предприятия, так это похвальный пыл и примерное рвение моего младшего сына и князя Бурова, отменнейшего патриота, — маркиз даже прослезился. — Вот они, скромные герои, не жалеющие живота своего, готовые положить оный на алтарь отечества, вскормившего, а главное, вспоившего их. Виват! Вперед, богатыри! В атаку, чудо-молодцы!
Как видно, нажрался он вчера, хоть и в одиночку, но знатно. В общем, как и предвидел шевалье, пришлось ехать с утра пораньше. Анри отчаянно зевал, Буров немилосердно потягивался, Бернар смотрел зверем, ужасно скалился и все норовил угостить прохожих кнутом. По роже, по роже, так, чтобы сопли, слезы, кровь ручьем. Зато орловцы-звери, сытые, лоснящиеся, бежали по парижским улицам, весело, напористо, с рессорным скрипом влекли карету по булыжным мостовым. Куда? Естественно, к Кладбищу Невинных, поближе к обиталищу старой хромой колдуньи.
— Я, князь, пас, — сразу заявил Анри, когда карета остановилась. — Общество попугая для меня невыносимо. Лучше уж с Бернаром, дерьма меньше. Я, пожалуй, посплю.
— Ну что ж, колхоз — дело добровольное, — Буров усмехнулся, поправил шляпу и, выбравшись из экипажа, окунулся с головой в шумный, волнующийся и не имеющий дна омут рыночной суеты. Однако нынче там все разговоры были не о торговле — о страшном, являющемся по ночам дьявольском создании — Мохнатом монахе. Стук его сандалий по мостовым напоминает цокот копыт, борода черна, кудрява и раздвоена, глаза же сверкают красными и зелеными огнями, как обычно мерцают искры среди догорающих углей. Господи спаси услышать его мерзкий смех, ощутить прикосновение когтистых пальцев, а пуще всего — мерзкого, блудливого, похотливого члена. Аминь! Так вот, прошлой ночью это исчадие ада тайно пробралось в аббатство Сен-Жермен и осквернило своим гнусным присутствием скромную келью отца Фридерика, праведного католика, доброго христианина и скромного пастыря. Ведающего уже много лет финансами аббатства. “Изыди, сатана! Сгинь! Сгинь! Сгинь! Пропади! — не растерявшись, закричал он, пал на колени и истово, глядя на святое распятие, трижды осенил себя крестным знамением. — Сгинь! Пропади! Заклинаю тебя именем Приснодевы, заступницы нашей!” И Мохнатый монах сгинул, двинув напоследок преподобного отца в ухо и к тому же похитив шкатулку с монастырской казной. После него еще долго воняло серой, фекалиями и паленой шерстью…
“Эх, дурак я, дурак, надо было и впрямь кассу взять”, — Буров усмехнулся про себя, нырнул в расщелину, где обреталась Анита, и скоро уже стучался в незапертую дверь. Старая колдунья, казалось, ожидала его.
— А, это ты, красавчик, — она захлопнула толстую, переплетенную в свиную кожу книгу и, не вставая из-за стола, требовательно протянула руку, более похожую на лапу хищной птицы. — Покажи. И сядь.
Буров, не говоря ни слова, вытащил пергамент, отдал и опустился на добротную, даже не скрипнувшую под его весом скамью. В комнате повисла тишина, лишь потрескивали поленья в камине да огромный цветастый попугай разговаривал сам с собой под потолком: “Маранатха! Маранатха! Маранатха!”
— Да, это он, — колдунья перестала ползать носом по пергаменту, вздохнула, облизнула губы и неожиданно с улыбочкой уставилась на Бурова. — Признайся, ты ведь перерисовал его, а? Небось тщательно, стараясь, высовывая язык? И даже не понимая, что это и нужно ли оно тебе. Да потому что ты кот. Огромный красный кот. Сильный, быстрый, свирепый и ловкий, только понимающий все в меру своего разумения — кошачьего. И все же ты лучший из этого зверинца, из этой стаи праведных католиков. Остальные — падалыцики, ехидны, трупоеды, шакалы, навозные черви. Маранатха <Страшное иудейское проклятие.>на них на всех! На тех, у кого злые псы, лошади, закованные в железо, шпаги и кинжалы, кошельки, набитые золотом, сердца, полные ненависти, и дети, бросающие камни в нищих. Маранатха на солдат, которые грабят и убивают, на торговцев с фальшивыми весами, на женщин, насмехающихся над любовью. Маранатха! Маранатха! Маранатха!
Анита вдруг поднялась, склонила голову набок, глаза ее расширились, движения стали резкими, слова бессвязными, она словно перестала быть собой и вещала низким, идущим откуда-то извне голосом:
— Кот, кот, кот, огромный красный кот… Сильный, смелый, добрый, но еще не человек… Еще надо стать им, верить, что человек — это бог… По праву рождения и смерти… Сердцем слушать, о чем толкует ветер с деревьями и что бормочут травы замшелым могильным плитам. Видеть то, что можно увидеть между двумя вспышками молнии… Понять, что старость превращает золото в свинец, а смерть превращает свинец в бриллиант высшей пробы… — Анита вздохнула, опустилась на скамью. — Это двадцать второй лист книги Фламеля, красавчик. Книги, открывшей ему все тайны мира <Речь идет о средневековом алхимическом трактате со странным названием: “Священная книга еврея Авраама, Принца, Священника, Левита, Астролога и Философа из племени Иудейского, которое вследствие гнева божьего было рассеяно среди галлов”. Фламель (ок. 1330-ок. 1418), будучи обыкновенным писцом, в силу обстоятельств якобы постиг смысл этой книги, вследствие чего обрел невиданные способности. Причем вошел в историю даже не как знаменитый алхимик, а как человек необыкновенной доброты, щедрости и великодушия, направивший все свое богатство на свершение благих дел. А книга эта, содержащая 21 пергаментный лист, находилась в библиотеке Арсенала, с нее были сняты многочисленные копии, над коими ломали головы многочисленные поколения алхимиков. Видит бог, без всякого толку.>. Слышал ли ты когда-нибудь о Николе Фламеле?
— О знаменитом алхимике, что ли? — Буров улыбнулся виновато, словно двоечник на экзамене. — Он вроде делал из свинца золото…
— Ох уж мне эти люди. Люди-звери, — Анита оттопырила нижнюю губу, в глазах ее, слезящихся и красных, вспыхнуло презрение. — Золото, золото, только и знаете, что золото. Да золото — это самое меньшее, что может дать обладание Азаром <Философский камень, но не как таковой, а как высший принцип посвящения и мудрости.>. Духовная трансформация, обретение алкагеста <В самом низшем проявлении — элемент, который растворяет все металлы и посредством которого все земные тела могут быть возвращены в свою изначальную материю. Высший аспект алкагеста — трансформация силы воли.>— вот истинные цели алхимика. Над таким человеком не властен рок, он вне времени и пространства, он воистину бог, сам вершащий свою судьбу. И не только свою… О, чего бы я только не дала, чтобы познать эту тайну… Ты говоришь, золото? Да плевать я хотела на золото. Вернуть молодость, здоровье, красоту, родить вот от такого молодца, как ты… Вот предел моих желаний. Однако, даже обладая принесенным тобою листом, невозможно постигнуть тайну. Нужен Ключ, называемый Ребром Дракона. Говорят, что это осколок небесного камня, упавшего на землю в незапамятные времена. Евреи называли его сапфиром Шетия и, если не врут, то Моисеевы скрижали и Урим с Тумимом были сделаны именно из него <Скрижали Моисея были якобы изготовлены из божественного минерала, который Иегова лично отломил от своего трона. Причем читать горящие буквы можно было с обратной стороны скрижалей, поскольку камень был прозрачным. Урим и Тумим — загадочные предметы, находившиеся в специальном кармашке нагрудника еврейского первосвященника. Что они представляли из себя, каковы их назначения, неизвестно.>. Так что зря ты, красавчик, старался, срисовывая пергамент, — красному коту не по силам Красный лев . Да и вообще это никому не под силу. Всем, владевшим Азаром — и Альберту Великому <Богослов, философ, алхимик (1193-1280).>и Агриппе Неттесгеймскому <Выдающийся алхимик (1486-1535).>, и аббату Тритемию <Выдающийся эзотерист, учитель Парацельса (ок. 1461-1516).>, и Раймунду Луллию <Алхимик и поэт (1235-1315), прославился тем, что на глазах у короля Англии превратил хрусталь в бриллиант высшей пробы — это исторический факт.>, — всем им был дан Ключ. Чертом ли, богом ли, архаусом <Созидающая сила мироздания.>ли, дьявол их всех разберет. Ну все, иди, красавчик. У меня осталось мало времени.
И она принялась снова водить носом по последнему листу книги тайн. Словно Бурова уже не было и в помине. Однако он напомнил о себе, тактично, но требовательно.
— Пардон, мадам, а как же мой вопрос?
— А нет никакого вопроса, красавчик, — Анита нехотя оторвалась от пергамента, и Буров услышал ее смех, скрипучий, мерзкий, словно звук пилы. — Так же, как и яда. Она обманула тебя, эта твоя женщина, похожая на львицу. Да, да, не сомневайся, — Анита вдруг оборвала смех, резко поднялась. — Подойди. Руку дай.
А когда Буров подошел и протянул ей руку, с силой полоснула сталью по его ладони, потом по своей и прижала свою руку к его руке так, что места порезов соприкоснулись.
— Ну что, теперь ты мне веришь, красавчик? Ты умрешь не от яда, и еще очень нескоро. Ну все, иди.
И Буров пошел, послушно, ни о чем не спрашивая, словно в тумане, — видимо, давала о себе знать бессонная ночь. Мыслей ноль, вопросов ноль, только одно желание — двигать ногами…
— Надеюсь, СПИДа у нее нет, — уже на улице он вспомнил про ладонь, хотел было перевязать ее платком, но, посмотрев на руку, обомлел: ни крови, ни разреза, лишь розовый, в ниточку, шрам. Ну вот, дожили — от недосыпу уже глюки пошли. Нет, это дело надо было срочно исправлять — в ударном порядке. Благо сиденья в экипаже были мягкие, ход плавный, и шевалье не возражал — сам дрых сном праведника без задних ног, крепко уперев оные в стены кареты. Так что устроился Буров на подушках да и отдался в объятия Морфея, успел только рявкнуть кемарившему Бернару:
— Пошел! Куда хочешь! Только не тряси!
Приснилось ему бескрайнее ржаное поле. Русское. Которого он сам тонкий колосок…