А отсутствуют, кроме предварительного обсуждения и решения — кого, когда и как убивать, ещё и такие следы работы «суда», которые именуются, кажется, «распорядительным заседанием». Не знаю, что положено там делать, но совершенно очевидно, что шайка палачей и бандитов, изображающих Военную коллегию Верховного суда, предварительно и весьма быстро решала судьбы тех, кто ещё в это время сидел в камере и не знал, что через час-другой его убьют. А решали они быстро, потому что у них уже был список, напечатанный и кем-то подписанный, решивший участь людей, считавшихся «подсудимыми».
И до того времени, когда мой безвестный тихий юноша из КГБ достал из авоськи дела Бокия и Москвина, я много, очень много думал: а они признались? Я ведь хорошо знал и Глеба Ивановича и Ивана Михайловича и был совершенно уверен, что этих людей нельзя сломить угрозами и тем, что называлось деликатно «физическими методами». А они «раскололись», и так неожиданно быстро и без всякой борьбы! Почему? Вот об этом, о чем не осталось и следа в следственном деле, я и хочу поразмышлять. Опираясь не только на прочитанное, но и на свой немалый опыт человека и самого сидевшего и разговаривавшего об этом с десятками людей, пропущенными через мясорубку «карательных органов».
Из того, что в большинстве следственных дел лежит один, максимум два «протокола допроса», вовсе не следует, что допросов столько и было. Из нашей 29-й камеры Бутырок вызывались ночью на допросы одни и те же люди почти каждую ночь. Иногда они не приходили сутками, и мы знали, что они «на стойке» — стоят днем и ночью без сна, пока меняются их следователи. Иногда они приползали полуживые, с разбитым лицом, искореженными членами. Иногда их приносил конвой и кидал, как ветошь, на пол камеры. Словом, в следственных делах, в этих почему-то считающихся очень «секретных делах» не только не отражены, но и уничтожены все следы того, что происходило между одним протоколом допроса и другим, если в другом появлялась, как в случае с Бокием, надобность. Уничтожались следы пыток. И не просто пыток, а таких, о которых не знало, не имело представления не только какое-нибудь паршивенькое средневековье, но и такие мастера, как гестаповские палачи. Все эти кадры из советских детективов, где одетый в белый халат опытный, пыточных дел мастер стоит возле своего связанного клиента, позвякивая щипчиками и прочим пыточным инструментарием, — самая обыкновенная липа. А если не липа, то пустяк по сравнению с нашими «допросами без протокола».
Самой первой задачей палачей было убедить приведенного к ним без шнурков, пуговиц, поддерживающего спадающие штаны человека в том, что он — уже не человек, что он нечто, с кем можно делать и будут делать все. И делали. Начиная с тривиальных побоев, пощечин, обещания расстрелять, имитации расстрела и пр. и пр. Действия были самые разные. И рассчитанные на конкретного и подходящего человека. Наверное, Мура-лова было бы смешно пугать инсценировкой расстрела. А у нас в камере очутился тихий и пышноволосый курчавый еврей, работавший товароведом в ГУМе. Учился он в Плехановском институте и в свои студенческие времена носил косоворотку красного цвета, почему остряки с курса звали его террористом. А в 38-м году какой-то допрашиваемый бедолага-однокурсник на вопрос следователя: кого он знал из террористов, — запинаясь ответил, что вот одного студента из-за цвета рубашки у них на курсе так звали. Наш «террорист» пришел с допроса совершенно целенький, но какой-то странный. Он сел на нары, взял в руки клок своей пышной шевелюры, и она отделилась так свободно, как будто её даже и не приклеивали к черепу. Затем он повторил это и через несколько минут сидел перед нами с совершенно обнаженным блестящим черепом. Когда мы к нему кинулись, он нам начал рассказывать, как в кабинете ему объяснили, что сейчас его расстреляют, и как инсценировали этот расстрел…
Самое главное для них было не запугать даже, а унизить человека настолько, чтобы тот понял — здесь все БЕСПРЕДЕЛ! В славные времена Ивана Васильевича Грозного, да и позже, были пыточные камеры, и в них пытали — для этого там находились дыба и клещи и прочие необходимые для юстиции предметы. Но там велись «пытошные ведомости». И ведущие допросы дьяки дотошно записывали, какие применялись к подследственному меры убеждения. И даже фиксировали, что время от времени подвергаемый пытке «впадал в изумление» — то есть терял сознание. Но то было тогда. В наше славное, социалистическое время ничего не фиксировалось, ничего не записывалось и выбор средств для уничтожения личности был совершенно беспредельный. Можно было бить по наиболее чувствительным местам тела, зажимать пальцы дверью, срывать ногти, бить по половым органам, — никаких не было ограничений, кроме возбужденной фантазии нелюдей в мундирах.
Маршал Советского Союза, уже будучи и маршалом и всенародным героем, плакал, вспоминая, как очередной лейтенант мочился на его голову. Хорошо на голову, других заставляли открыть рот и мочились ему в рот. А может ли любая женщина вынести, когда молодой мерзавец со смехом испражняется на её голову? У нас на первом лагпункте Устьвымлага была женщина интересной судьбы: еврейская рижанка, вышедшая замуж за архитектора и прожившая большую часть жизни в Бразилии и Париже. Потом муж приехал в Советскую Россию воздвигать величественные, достойные коммунизма здания. Загория (такая была у неё фамилия) рассказывала мне, что сидела в одной камере с одной большевичкой по фамилии Посто-ловская. И она была доведена до того, что каждый вечер начинала молиться Богу, чтобы её не вызвали, как обычно, на ночной допрос.
Постоловская… Эта личность мне была известна. Большевичка из старой большевистской семьи, жена Павла Петровича Постышева. Чтобы она стала верующей, молилась?! Что же такое её страшило в ночных допросах? Цирк. Так назывался допрос-развлечение, придуманное этими личностями. Постоловскую притаскивали в большой кабинет, где уже находилось шесть-семь молодых людей с жокейскими бичами в руках. её заставляли раздеться совершенно донага и бегать вокруг большого стола посредине комнаты. Она бегала, а эти ребята, годившиеся ей в сыновья, в это время подгоняли её бичами, добродушно выкрикивая поощрительные слова. А потом предлагали лечь на стол и показывать «во всех подробностях» — «как ты лежала под Постышевым»… И так почти каждую ночь.
Я спрашивал у сокамерницы Постоловской:
— Всегда были одни и те же?
— Нет, — рассказывает, — менялись, появлялись новые…
Ну да ладно! Перестанем перечислять все разнообразие пыток, с помощью которых человека принуждали подписывать все что угодно, делать все что угодно, лишь бы наступил скорей спасительный конец. Ибо в этом случае слова «смерть-избавительница» — были совершенно точным и желанным понятием.
Но физические пытки вовсе не были пределом. Во-первых, редко, но находятся люди, способные вынести любые физические мучения. Кроме того, человек так физиологически устроен, что, дойдя до определенного болевого порога, он теряет сознание, а следовательно, ничего из него больше выбить нельзя. Но в распоряжении палачей были и гораздо более действенные средства: близкие, в первую очередь дети. Никто из тех несчастных, которых на Лубянке или в Лефортове не доводили до нужных палачам «кондиций», не сомневались, что любые угрозы «сделать с детьми» — реальны. Независимо от возраста детей. Совершенно крошечных отдать в спецясли, где они почти мгновенно вымирали, постарше — в специальные детские дома, где они сначала мучились, а потом вымирали. ещё постарше — арестовать и заставить пройти по всем кругам ада.
В первой и наиболее знаменитой книге Роя Медведева приводится эпизод, когда один крупный партийный работник не подписал ничего, несмотря ни на какие пытки. Тогда в кабинет следователя привели его 16-летнюю дочь, изнасиловали на глазах отца и спокойно пригрозили: за дверью стоит взвод солдат, и сейчас они будут все насиловать девочку. И отец не выдержал — подписал. Не ради спасения дочери — спасти её было уже невозможно, её выпустили, она вышла и бросилась под поезд. Отец подписал требуемое, потому что это НЕВОЗМОЖНО ПЕРЕНЕСТИ!
А сколько же людей — и какие люди! — соглашались на все, соглашались на участие в фарсовых «открытых процессах» в надежде спасти своего ребенка! Ведь им давали «честное слово коммуниста», им устраивали свидания, присылали подложные письма. Да, все было по Достоевскому. Для них никакого Бога не было, а следов-вательно, — все возможно…
Я так и не узнал и никогда не узнаю, как заставили Бокия и Москвина подписать все немыслимое, что они подписали. Как мне кажется, не только страх за близких — у Глеба Ивановича была годовалая девочка, не говоря уже о более старших. Я полагаю, что оба они нисколько не сомневались в ожидающем их конце. Они были достаточно информированы и о системе, и о людях, её осуществлявших. Они их знали, среди них были и такие, которых они сами вырастили — как Москвин Ежова. Они знали, что их убьют, и, как мне кажется, делали все, чтобы приблизить эту минуту.
И у меня к ним нет ни чувства горечи и разочарования, ни обиды, ничего, кроме самой обычной и бесконечной жалости. В своей книге я жестоко обругал генерала Горбатова за его гордое заявление, что вот другие «признались», а он-де не признался… Может быть, я был несдержан в словах, но до сих пор считаю себя правым. Никто не имеет нравственного права в чем-либо обвинять жертвы, а следовательно, и оправдывать палачей.
По количеству информации, «следственные дела» Глеба Ивановича и Ивана Михайловича были бы совершенно ничтожными. Но к ним было приплетено так называемое «реабилитационное дело» — бумажки всякого рода, которые рассматривали как чины прокуратуры и Верховного суда, так и парткомиссии ЦК КПСС. Бумаг довольно много, включая хвалебнейшие письма о Бокии Стасовой и Калининой и кончая допросами разных людей, в один голос утверждавших, что расстрелянные Бокий и Москвин были прекрасными и бескорыстными людьми. Зачем все это понадобилось чинам государственным и партийным — понять не могу?! Даже малограмотному ежу понятно, что все это «следственное дело» — сплошная липа, что тут имеется обдуманное убийство и не требуется для этого никаких доказательств. Но, вероятно, делать бессмысленную работу за немалые деньги, хорошие пайки и персональную машину не так уж и плохо… Ну, хрен с ними!
Но в этом «реабилитационном деле» я нашел нечто, которое, казалось бы, должно было хоть как-то удовлетворить мои чувства ненависти, мести и пр. к тем, кто мучил моих близких. Знал ли комиссар государственной безопасности Вольский и его придворный палач Али, что им осталось жить всего-то лишь не более двух лет? Что уже в 39 или 40-м году они будут валяться избитыми на полу, и другие молодые люди, а может быть, и их сотруднички станут с ними проделывать все, что они проделывали с другими? Когда убрали очередного «мавра» — Ежова и новый «мавр» — Берия стал наводить свои порядки, он, естественно, поснимал и пострелял, предварительно помучив, всех тех, кого привел в свое время Ежов и которые были его опорой. Бельский и его заединщики оказались в их числе. Бельский и Али были расстреляны 5 июня 1941 года. Аминь!
Но в их делах я нашел то, что не знал, — подлинную судьбу жены И. М. Москвина Софьи Александровны. В моей короткой семейной жизни на Спиридоновке она для меня была радостным и светлым пятном. С её добротой, щедростью, открытостью, весельем… Я был уверен, что её постигла обычная участь жен — схлопотать статью ЧСИР — член семьи изменника родины, получить свои 8 лет и быть отправленной в лагерь на Потьму, где собрали и изолировали десятки тысяч таких, как она. Мне даже кто-то рассказывал, что видели её там на станции Явас. А что лагерь она не выдержит и со своим больным сердцем погибнет там через какое-то время, я не сомневался.
И вот я беру в руки последнее дело из матерчатой авоськи — дело Софьи Александровны. И не отрываясь смотрю на её первую тюремную фотографию: расширенные от ужаса глаза и летнее платье, в котором её 14 июня увезли в Волынское присутствовать при обыске.
— Зачем вам пальто? — сказал главный чекист. — Мы же через час вернемся. — Она уехала в одном легком платье, в нем и была снята на тюремной фотографии.
Первое упоминание о ней было в письме Бельского Ежову с предложением арестовать Москвина. Ежов наискосок накладывает резолюцию: «т. Вольскому — к исполнению», — и подписывается. И уже после подписи приписывает: «И жену тоже». Я не ожидал, что Ежов, которого Софья Александровна так опекала, заботилась о его здоровье, относилась, как к близкому человеку, может сделать какое-то исключение для нее, и был уверен, что её постигнет участь и других жен «врагов народа». И действительно: первый допрос проводил у неё не Бельский со своим пыточным мастером Али, а некий Т. М. Дьяков, и обвиняли её в обычных для таких преступниц делах — не могла-де не знать о злодеяниях ни первого, ни второго мужа. Через три недели опытный Али довел Софью Александровну до того, что она призналась, что укрывала злодеяния своих мужей. И уже через несколько дней в деле лежала приготовленная стандартная бумага заключение, по которой Софья Александровна обвинялась в «укрывательстве», а следовательно, и шла по статье ЧСИР — её ожидало постановление «Особого совещания», или «тройки», — черт их знает, как эти убивцы себя называли! — к 8 годам Потьмы.
Но бумага эта так и осталась лишь следом, что у Ежова в отношении своей бывшей гостеприимной хозяйки были другие планы. Ибо Софью Александровну никуда больше не двигают. А начинается у неё новый цикл «допросов», который ведет уже непосредственно один Али и довершает его протоколом от 27 ноября 1937 г. Здесь и обвинение и сценарий совсем другие. Оказывается, Софья Александровна замышляла убить самого Ежова. А для этого привлекла в соучастники доктора Бадмаева. Я хорошо знал Николая Николаевича Бадмаева — умного, спокойного интеллигентного бурята. Приходился он племянником знаменитому дореволюционному Бадмаеву и шел по его стопам: лечил какими-то травками всю кремлевско-придворную знать. Конечно, бывал и на Спиридоновке и даже давал мне какие-то порошки от чего-то: я ими чистил свои брезентовые туфли… Так вот, Софья Александровна и уговаривала Бадмаева отравить Ежова, который по своему положению тоже входил в число пациентов модного доктора. Но Бадмаев заявил, что он английский шпион и задаром такие поручения не выполняет. Вот если Софья Александровна согласится работать на английскую разведку, то тогда… Естественно, что Софья Александровна согласилась. И, очевидно, не сразу.
На одном из своих допросов в 1939 году арестованный Бельский показал, что уже после окончания дела Москвиной его вызвал Ежов и приказал ему добыть у Софьи Александровны показания о том, что она покушалась на его драгоценную жизнь. Бельский немедленно поручил это опытному Али. Потом Али, уже на своем собственном допросе, признался, что это было нелегким делом, ибо подследственная упиралась… Но дело мастера боится! И 27 ноября Али получил протокол с сознанием, что Москвина была шпионкой и террористкой. Вот это уже совсем другое дело! Это не сладкая жизнь в женском лагере, а верная пуля. 25 декабря 1937 года пишется постановление об окончании следствия, 27 февраля 1938 года составляется обвинительное заключение, подписанное Вольским и Вышинским, а 8 апреля 1938 года Софью Александровну привозят из Бутырок, где она содержалась, в то самое здание на Никольской, где находится зловещее царство Ульриха — Военная коллегия Верховного суда. «Судят» её даже не сам Ульрих, а его заплечные помогайлы — Кандыбин, Колпаков и Суслин. На четвертушке бумаги, где изложен протокол суда, говорится, что обвиняется Москви-на-Бокий по ст.ст. 58-6 и 58-8 (шпионаж и террор), что суд длится 15 минут, что обвиняемая просит сохранить ей жизнь, что она приговаривается… Через несколько минут или час — не знаю — Софью Александровну убивают, о чем в её деле остается небольшой клочок бумаги: «Приговор приведен в исполнение 8 апреля 1938 года, акт о расстреле передан для хранения в 1-й Спецотдел НКВД, том 3, лист 142/».
Почему Ежов захотел обязательно убить Софью Александровну — не знаю! И никогда не узнаю. Даже предположений не могу строить — это уже дело будущих беллетристов. Но, значит, — убили ее. Расстреляли. А я ведь видел это место… В 1990 году в нашем совете «Мемориала» снова возникла мысль о том, чтобы попытаться под здание и музей «Мемориала» завладеть тем страшным, расстрельным домом, где была Военная коллегия, а сейчас находится горбдской Военный комиссариат. И решили поехать посмотреть этот дом… Благодаря тому, что среди нас было несколько народных депутатов, а самое главное — был Евтушенко, чьему напору и популярности не могли противостоять даже прапорщики, снующие в военкомате, мы не только проникли в этот дом, но и спустились в подвалы. Со второго этажа, где заседала эта самая «коллегия», мы закоулочком прошли к узкой лестнице, ведущей глубоко вниз. Лестницу, очевидно, никогда и не ремонтировали: покосившиеся цементные ступени, стертые от бесчисленных прикосновений узкие металлические перила. И подвалы, подвалы, разделенные на отсеки. В них навалом лежит солдатская одежда, теплые шапки, пояса — ну да это все для призывников. Когда-то, когда соседнее здание именовалось «Аптекой Феррей-на», в этом доме помещалось какое-то торговое дело. И подвалы были устроены, чтобы хранить тюки с мануфактурой. А чтобы спускать их вниз и вытаскивать наверх, был устроен широкий люк с пандусом, по которому эти тюки вытаскивали наверх во внутренний дворик. Люк и пандус сохранились в безукоризненном состоянии, они очень пригодились, когда в этом доме не торговали, а убивали.
И я себе представил, как их ведут или волокут по этой узкой лестнице, как их убивают тут же или же доводя до подвала, как баграми или веревками вытаскивают через люк трупы наверх, где их грузят в залитый кровью грузовик, накрывают брезентом и отправляют в одно из многочисленных подмосковных мест, подготовленных для захоронения трупов. Вот как, значит, закончилась жизнь Софьи Александровны… ещё я узнал про нее, что она с 1904 по 1909 годы была членом партии эсеров, арестовывалась 4 раза, просидела год в тюремном заключении… Ну, все это уже не имеет значения. За свои 51 год она прошла столько жизней, драм, радостей и горестей, только вот этот конец… А зачем они скрывают то, что никогда и нигде — в средневековье, при любом царистском правлении, при немецких фашистах, никогда не скрывалось, — дату конца жизни, дату смерти? Зачем они это делают?
Вернувшись из лагеря, Елена Бокий начала выяснять судьбу матери. О том, что отец и отчим расстреляны, она уже знала, что младшая её сестра умерла в этапе — тоже знала. Ничего не знала о матери. И, узнав, что дело её матери рассматривалось Военной коллегией, обратилась туда. Это было в августе 1956 года. Уже прошел XX съезд партии, уже жиденькими, но толпами, возвращались из лагерей оставшиеся в живых жертвы Сталина и его славных соратников. В деле Софьи Александровны я нашел заявление Елены, адресованное Председателю Военной коллегии, и его ответ от 14 августа 1956 года: «Сообщите Елене Глебовне Бокий, что её мать Софья Александровна Москвина-Бокий была осуждена 8 апреля 1938 года Военной коллегией и, отбывая наказание, умерла 12 сентября 1942 года». И подписано: «Председатель Военной коллегии Верховного суда, генерал-лейтенант юстиции — А. Чепцов».
Не знаю, жив ли этот подлец Чепцов, подписавший эту гнусную лживую бумагу, снабженную официальными грифами, гербами, печатью и прочими приметами, которые должны свидетельствовать, что тут учреждение великого государства, а не банда бандитов и разбойников. Но ведь он был не один! Тысячи, десятки тысяч людей получали в этот и последующие годы из московских и других загсов стандартные, с траурной каемочкой бумаги, извещающие, что такой-то умер. Точно указывалась причина болезни (чаще всего пневмония и паралич сердечной деятельности) и абсолютно точно день, месяц и год. И никогда место смерти и захоронения. Все эти бумаги были лживыми. Лжива причина смерти (хотя, если в человека выстрелить, у него, вероятно, и происходит паралич сердечной деятельности), а главное — была лжива дата. И сочинением этих бесчестных, подлых и лживых бумаг занимался не сам генерал-лейтенант Чепцов, а сотни, тысячи, много тысяч обыкновенных работников загсов. Это им было поручено сочинять эти бумаги, это им было приказано придумывать в определенных временных пределах лживые даты смерти. И они наверняка были моложе, чем генерал Чепцов, который, наверное, за это время успел сдохнуть. Но никто и никогда за все эти годы, включая и годы создания «Мемориала», и годы всеобщего лживого раскаянья в содеянных преступлениях, никто не делал попытки разыскать этих людей, этих загсовских чиновников и через них узнать, пройти по цепочке к тем, кто давал распоряжения скрыть от близких даже дату смерти. Это я вот узнал точную дату смерти Софьи Александровны — не 14 сентября 1942 года, а 8 апреля 1938 года. И я, и её дочери были тогда еще, в этот день, живы, жили в Гранатном переулке и нетерпеливо ждали, когда, наконец, придет письмо из лагеря и можно будет немедленно послать посылку. С теми теплыми вещами, в которых ей отказал убийца в фуражке с синим верхом. Как в воду глядел, мерзавец, — они ей не понадобились…
Я начал говорить о тех маленьких чиновниках, которые сочиняли бумажки с лживыми датами смерти. Но что они! Ведь были и есть — живы до нашего времени не сотни, а тысячи, много тысяч тех, кто всегда звались точно и однозначно — палачами. По неопровергнутой справке МГБ, данной в 1956 году, только с 1 января 1935 года по 22 июня 1941 года было расстреляно 7 миллионов людей. По одному миллиону в год… При Александре II в России было повешено немногим более 60 политических заключенных. Это не так уж и много, но проблемой был палач — он тогда, этот знаменитый арестант Фролов из Бутырок, был один на всю Россию. И его возили из Москвы в Шлиссельбург, в Одессу, в Вильно — всюду, где надо было «по закону» убить человека.
А сколько же палачей требовалось, чтобы ежегодно убивать миллион людей? И не так, как это делали немецкие фашисты, — почти открыто, тысячными толпами сгоняя обреченных днем к готовым рвам. Нет, убивали тайно, и, чтобы это совершить, надобно было привлекать к этой работе много тысяч людей. И убивали-то ведь беспредельно жестоко. Повешение 3 апреля 1881 года пятерых цареубийц на Семеновском плацу в Петербурге кажется венцом гуманности. Разрешили написать последнее письмо к близким — и до сих пор невозможно без душевного потрясения читать предсмертное письмо Софьи Перовской к матери; и вместе привезли на Семеновский плац, и они в последний раз увидели толпы людей, ради которых сами убивали и шли на смерть; и перед смертью распрощались и расцеловались друг с другом…
В 11-м номере журнала «Известия ЦК КПСС» за 1991 год есть лаконичное описание расстрела 157 политических заключенных 11 сентября 1941 года. Все они имели судебные сроки и содержались в Орловской тюрьме. Среди них было довольно много людей с богатой политической биографией. Сталин и Берия решили их убить. Ну, убить так убить! Дело привычное, и не таких убивали и в количестве более значительном. Но «закон есть закон», и 6 сентября Сталин дает указание расстрелять 170 человек в Орловской тюрьме. 8 сентября Ульрих с подручными быстро составляют «приговор», а уже через три дня убивают 157 человек. Но как! Для этой «операции» (у немецких фашистов это называлось «акцией») из Москвы прибыла специальная большая команда палачей. Всем убиваемым специально сшитыми кляпами затыкали рты, затем связывали руки, объявляли им, что их сейчас будут расстреливать, затем усаживали в грузовики и отправляли за 11 километров в лес, где уже были выкопаны рвы для трупов. Среди расстрелянных были мужчины и женщины преклонного возраста, и надо собраться с силами, чтобы представить себе, как вбивают матерчатые сшитые кляпы Ольге Окуджаве, которой было 63 года, Ольге Каменевой — 59 лет, Марии Спиридоновой — 57 лет. Варваре Яковлевой — 56 лет… Среди мужчин было много просто стариков, X. Г. Раковскому исполнилось 68 лет, а профессору Д. Д. Плетневу и все 69…
Да, в такой «операции» одним Фроловым из прошлого века не обойдешься! Палачей были сотни и сотни. И те, кто шил кляпы, и те, кто вбивал их в рты убиваемым, и те, кто завязывал рты и руки, и те, кто втаскивал их в смертные машины, и те, кто убивал, стаскивал трупы в ямы… И даже те, кто после этого не просто закапывал страшные могилы, а высаживал на эти места заранее приготовленные деревья… Много, множество палачей занимались своим делом. И — удивительное дело! Ни одного участника убийств найти не удалось. Прокурор В. Зыбцев, вынесший 12 апреля 1990 года «Постановление о прекращении уголовного дела», сделал вывод: «Принятыми мерами розыска участников этой акции и места погребения осужденных найти не представилось возможным». Я привел название документа «Постановление о прекращении уголовного дела». Это ж какого дела? А убийц, убийц, начиная с главных и кончая женщинами, шившими кляпы для вбивания в рты убиваемых? Ну, этих женщин, вероятно, и найти трудно. Хотя наши доблестные чекисты на протяжении десятков лет искали и находили в самых, казалось бы, скрытных местах всех тех, кто в годы войны был в зондеркомандах, помогал немецким фашистам расстреливать и закапывать трупы. Тех — всех находили, а вот наших — ни одного!
Впрочем, главных убийц и не надо было искать, они были известны. И прокурор В. Зыбцев в так называемом «судебном решении» пишет:
«Поскольку данное судебное решение вынесено на основании постановления Государственного Комитета Обороны — высшего в тот период времени органа государственной власти, действия Ульриха В. В., Кандыби-на Д. Я. и Буканова В. В. состав какого-либо преступления не содержат.
На основании изложенного, руководствуясь п. 1, ст. 208 и ст. 209 УПК РСФСР, — ПОСТАНОВИЛ: «Уголовное дело в отношении Ульриха В. В., Кандыбина Д. Я., Буканова В. В. — прекратить на основании п. 2. ст. 5 УПК РСФСР за отсутствием в деянии состава преступления».
Ну, вот и все! Непонятно лишь, почему, когда немецкий солдат, пойманный за убийство стариков и детей, совершенно логично отвечал: «Их бин зольдат» — это не принималось во внимание? Точно так же могли сказать и, может быть, говорили эта тройка известных палачей и тысячи палачей, оставшихся неизвестными, потому что их никто не разыскивал, а когда делали вид, что искали, то найти «не представлялось возможным».
Я привел страшное описание убийства, или, «литературно выражаясь», казни людей из Орловской тюрьмы. Но разве оно было самым страшным? Я уже писал, как у нас на штрафной командировке 1-го лагпункта Усть-вымлага живых и никем, собственно, не осужденных людей связывали в круг и клали в плетеную башенку на 50-градусный мороз, пока они не превращались в оледенелый неразгибаемый труп. А как убивали в других местах? Это ведь зависело от изуверской изобретательности палачей.
Академик С. Б. Веселовский, занимавшийся историей царствования Ивана Грозного, писал, что Малюта Скуратов, специализировавшийся на уничтожении боярских родов, изобрел специальную казнь для женщин.
Несчастную сажали верхом на туго натянутую железную проволоку и водили по ней туда и назад, пока не распиливали… Маленький и очень грустный врач-грузин, с которым я встретился на 17-м лагпункте, сидел в Батум-ской тюрьме. Там кто-то, не менее изобретательный, чем Малюта Скуратов, придумал «мужскую казнь». Человеку на шею накидывали петлю из тонкой и прочной проволоки, затем пригибали голову вниз и другую петлю надевали на половой член. Затем ему тыкали в лицо горящую паяльную лампу. Спасаясь от огня, мученик непроизвольно отрывал себе половой член. «Смерть, как правило, наступала от потери крови», — почти медицинским термином заканчивал свой страшный рассказ батумский доктор. А были ещё другие казни, и ещё и еще… Я понимаю, что будущему историку надлежит все узнавать, обо всем написать, ничего не скрывать. «История должна быть злопамятной», — написал тишайший и добрейший Николай Михайлович Карамзин.
Но я не историк, я не пишу историю преступлений. И тех, кто мучил и убивал тогда, и тех, кто сейчас их сознательно укрывает. Не от уголовного суда, нет, а от суда истории, времени, совести. Ибо, как бы они ни притворялись овечками, как бы они перед экранами телевизоров и залами, заполненными приглашенными, ни уверяли, что они «другие», они — такие же… И, как звери в «Маугли», встретясь на том свете, в адском огне, могут крикнуть друг другу: «Мы с тобой одной крови!» Ведь, глядя каждый день на маленькие фотографии в «Вечерней Москве», фотографии людей, убитых 50-60 лет назад, убитых ни за что, глядя на эти фотографии, никто из многих тысяч людей, служащих в этих огромных домах на Лубянской площади, никто из них не сошел с ума, не покончил самоубийством, никто не выступил устно или письменно со словами и слезами покаяния, ужаса, смертельной тоски… Помните, в рассказе Чехова «Припадок» студент, побывавший в своей веселой компании в публичном доме, вдруг начинает почти сходить с ума от сознания, что эти несчастные женщины — люди! Замученные, несчастливые люди! И никто из навещающих его товарищей-студентов — образованных, умных и, вероятно, добрых — не может понять, что же случилось с их коллегой.
Нет, никто из них не поймет, никому из них нет никакого дела до тех, кого убивали, никого из них не интересуют безвестные могилы, где лежат останки людей тебе близких и дорогих. Я никогда не узнаю и не увижу тот клочок земли в Вогвоздине, где зарыли Оксану, никогда я не узнаю, в каких ямах, в каких рвах, рощах, оврагах закопаны вместе с другими останки Глеба Ивановича, Ивана Михайловича, Софьи Александровны… И почему их одних? А моих братьев Израиля и Мерика, а моих друзей, товарищей, знакомых… Это ж надо так уметь! Миллионы людей как бы слизнули из жизни, из истории, как будто их никогда не было на свете! И не оставить от них никакого следа. Чтобы негде было встать и закрыть глаза…
Нет, я должен перестать об этом сейчас думать. Я давно уже перестал листать дела, они лежат уже больше часа или двух около меня, застывшего в кресле со своими мыслями. И присмотрщик уже начинает нетерпеливо покашливать и смотреть на часы. Пора, пора. Мне здесь уже нечего делать. Я отдаю дела, и папки снова небрежно укладываются в матерчатую авоську. Я иду вниз, по пустым коридорам, прохожу мимо часовых, которые даже документ у меня не спрашивают, и выхожу на Лубянскую площадь.
Всего только пять часов вечера, а уже почти темно, мелкий и тихий дождь идет непрерывно, отвесно, этот дом остается за мной, я стою на тротуаре возле него и не знаю, что же мне делать. Я понимаю, что что-то должен сделать, но что?! Как ужасно, что я неверующий, что я не могу зайти в какую-нибудь тихую церквушку, постоять у теплоты свеч, посмотреть в глаза Распятого и сделать, сказать то, что делают верующие, и от чего им становится легче.