Куделин смерил его недовольным взглядом, покраснел и, надувая щеки, ответил:
– А хоть бы и труженик! С тятькой в поле сызмальства работал.
– Я вижу, как ты там работал, – злобно скривился Парамонов. – Рожу-то вон какую отъел, покуда пролетариат за народное счастье кровь проливал!
Парень нетерпеливо мотнул головой и сжал кулаки:
– Мой тятька тоже сражался! И брат старшой. И я в девятнадцатом годе нашим пособлял…
– Пособлял, говоришь… – подойдя к Куделину и схватив его за грудки, сквозь зубы процедил Парамонов. – Сколько же лет тебе тогда было, боец?
– Шестнадцать уже! – парень резко дернулся в сторону.
– Стоять. Смирно! – прорычал Парамонов. – Тоже мне, помощник сопливый. Да я с четырнадцатого года на передовой! И в гражданскую в Красную армию одним из первых вступил… Поучи меня еще, щенок… «Пособлял»! Пролетарии изо всех сил беляков били, голодные и босые, а вы, жулье мелкобуржуазное, на печи валялись, животы грели. Как удача-то к Красной армии перешла, так все вы, хитрожопые, большевиками заделались!
Он отпустил Куделина и, поправив гимнастерку, отчеканил:
– За пререкания посидишь ночку под арестом на гауптвахте, ума поднаберешься. Будет тебе урок дисциплины!
Парамонов глянул на застывшие лица призывников:
– Что рты раззявили? Заканчивайте обед, служба ждет!
* * *
Гауптвахта помещалась в небольшом сарае на краю сборного пункта. Едва стемнело, четверо односельчан Куделина выбрались из казармы и подошли к охранявшему гауптвахту часовому. Один из парней, шустрый вертлявый малый, затеял разговор с караульщиком:
– Эй, товарищ! Не разрешите ли нам дружка попроведать? Мы ему сала несем, пирогов домашних. Как уж он тама? Чай, не чужие…
– Не дозволяется, – лениво отмахнулся часовой.
– Так ведь никто не узнает! – заверил малый. – Нешто вы не человек?
Часовой огляделся по сторонам и пожал плечами:
– Мне-то что? Жалко разве? Слыхали про вашу перепалку за обедом. По себе знаю, какой нрав у Парамонова. Ничего не поделаешь – герой! Я сам тож деревенский, второй год в «комендантском» служу, понимаю.
– А вы откудова? – участливо поинтересовался малый.
– Рязанский, – вздохнул часовой.
– Хорошо, небось, тама?
– Еще бы! – мечтательно улыбнулся часовой. – Дома-то всегда лучше.
– Ну так мы пойдем, навестим дружка-то, а? – робко напомнил малый.
– А идите! – решительно кивнул часовой. – Замка на двери нету – щеколда там, так вы ее отвалите. Только опосля затворите его. Иначе…
Вознесенские парни согласно замахали руками и с благодарностями засеменили к гауптвахте.
* * *
Арестованный Куделин насытился салом с пирогами и яблоками, устало привалился к стене и, уныло глядя куда-то перед собой, проговорил:
– Вот, ребя, и начали мы свою службу…
– М-да, уж так вышло – наперекосяк! – по-стариковски покряхтел малый. Остальные тоже вздохнули.
– Наперекосяк аль нет, – а только дальше обиды терпеть я не собираюсь, – продолжал Куделин. – Покумекал я туточки, в сарае-то, и решился: коли станет энтот косорукий меня и завтра донимать – сбегу. Нету такового закону, чтоб нас безвинно обижать. Нешто мы не люди? Небось который год – свободные человеки. Аль не так, братцы?
Друзья послушно закивали. Каждый из них думал о теперь уже далекой деревенской жизни, о том, что нелегкие крестьянские будни куда легче и приятнее армейской дисциплины с ее непонятной суровостью. Еще вчера их провожали с песнями и положенным почетом – как защитников родной земли, а вот теперь они сидят в грязном сарае и пытаются понять, в чем же они провинились. Им было жаль матерей, ночами вышивавших своим сыновьям нарядные «для походу» рубахи; жаль отцов, подаривших по такому случаю выходные сапоги; жаль любимых девушек, провожавших со слезами до околицы… Только-только зародившееся ощущение взрослой жизни, свободы от родительской опеки, самостоятельности и гордости собой вдруг сменилось тоской и горестным унынием.
Глава XIV
По окончании следствия по «делу Гимназиста» и передачи его в суд Рябинин получил трехдневный отпуск.
Во вторник, седьмого октября, они с Полиной засиделись у Андрея. Вечер был темный, промозглый. За окном, словно заблудившийся прохожий, отчаянно метался осенний ветер. Стараясь развлечь Андрея, Полина рассказывала веселые истории и последние школьные новости.
– А как поживает старина Меллер? – она вдруг сменила тему.
– Даже и не знаю, – ответил Рябинин. – К своему стыду, давным-давно его не видал. Соседи передавали, будто Наум заходил пару раз, а застать меня не мог. Да и как тут встретиться? То командировки, то на работе сутками сидишь. Ну ничего, скоро служба моя закончится!
Полина удивленно подняла брови.
– Все, баста! – махнул рукой Андрей. – В четверг подам Кириллу Петровичу рапорт и – обратно на «Ленинец».
– Так он тебя и отпустил! – хмыкнула Полина.
– У нас был джентльменский уговор, разве ты не помнишь? С бандой Гимназиста покончено, значит, миссия моя завершена. Да и зачем я ему теперь? В губернии наступила тишь, гладь и божья благодать. Без меня управятся.
– Может, и так, – неуверенно протянула Полина и вернулась к разговору о друзьях Рябинина. – Ну, Меллер-то ладно: посиди ты день-другой дома – объявится. А что Старицкий? Ты как будто стал с ним редко видеться. Вы поссорились?
Андрей поморщился и опустил глаза:
– Не знаю, как и сказать… Годы разлуки нас изменили…
– Георгию не по душе твоя служба?
– Строго говоря, не в ней дело… – задумчиво сказал Андрей. – С тех пор, как мы расстались в начале восемнадцатого года, Жорка стал другим. Раньше мы жили одними идеалами, дышали одним воздухом.
– Не знаю уж, чем вы там жили, – капризно поджала губы Полина, – а только я лично не хотела бы иметь в друзьях Георгия Старицкого!
– Это почему же? – осторожно поинтересовался Рябинин.
– Скрытный он, хитрющий, непонятный какой-то. И при этом – умен. Крепко умен! Да и личность сильная, сразу заметно. Не из тех, правда, что строят и созидают, живут во имя будущего…
Андрей пытался возразить, но Полина нетерпеливо схватила его за руку:
– …И знаешь, он такой не потому, что долго служил в армии и, очевидно, не раз бывал в серьезных переделках, нет. Я видела военных и неплохо разбираюсь в их психологии. Все прошедшие огонь и лишения люди стремятся к покою, миру и созиданию. Здесь же – нечто иное. Рядом со Старицким жутковато, невольно хочется нащупать в кармане «наган». Или, на худой конец, убежать.
– Вижу, он тебе определенно небезразличен! – нервно засмеялся Андрей. – Подобные умозаключения на пустом месте не появляются. Ты размышляла о нем?
– И не раз, начиная с нашей первой и единственной встречи. Кажется: обыкновенное знакомство, непродолжительный разговор, который и был-то почти полгода назад. А я забыть не могу! Будто находится Старицкий где-то рядом, стоит за дверью и наблюдает.
– Да Жорка и впрямь недалеко – в четверти часа ходьбы, – невинно похлопал глазами Андрей.
– Не отшучивайся, – погрозила пальчиком Полина. – Вот именно сейчас, сей момент, я поняла, отчего у меня такое ощущение – оттого что ты, Андрей, о нем постоянно думаешь, мучаешься тем, что вы уже не так близки, как прежде.
– Ты сгущаешь краски.
– Ничуть. Всякий раз, когда вы встречаетесь, ты возвращаешься сумрачный, задумчивый, подолгу молчишь и отвечаешь невпопад. Исключение – ваша последняя встреча по его приезду из Ленинграда, да и то, я подозреваю, что причина твоей радости состоит в том, что с матерью ничего не стряслось во время наводнения.
– Позволь мне развеять эти опасения, – Рябинин устало вздохнул. – По складу характера и ума Старицкий радикален, а такие всегда настораживают. Юношей я, наверное, тоже был таким и потому не мог замечать подобного в Жорке.
У меня пора крайностей прошла, а он, как видно, пока не вырос…
Еще в детстве, несмотря на завидную физическую силу и фантастическую выносливость, Жора страдал порывистостью и отсутствием трезвой рассудительности. Очертя голову он бросался в самые отчаянные авантюры, шел напролом – так ему казалось легче. Я от природы являлся сторонником продуманных действий, и потому мы неплохо дополняли друг друга. И во дворе, и в гимназии Старицкого считали мальчиком дерзким и крайне честолюбивым, однако в отношениях со мной, как с лучшим приятелем, он представал совсем в ином свете: заносчивость и стремление выделиться были лишь своеобразной защитной реакцией.
Впервые об этом мне сказал отец, когда нам с Жоркой исполнилось по четырнадцать лет: «Гошу нужно понять – он до сих пор переживает смерть матери, стесняется жалости и сочувствия взрослых. К тому же он не находит поддержки в семье: Станислав Сергеевич – натура слабохарактерная и никчемный воспитатель; с мачехой у мальчика отношения натянутые. Ему не привили многих основных качеств нормального человека – терпимости, родственных отношений, стойких нравственных идеалов. Он формально придерживается подобающих его происхождению и социальному статусу правил поведения, в остальном его сформировала улица. Только одно может сделать из Гоши настоящего человека – хорошая палка. Лучшее для него – армейская служба, с ее железной дисциплиной, строгой регламентацией и понятиями долга и чести». Папа оказался прав: из Старицкого вышел прекрасный офицер. Он был умен, находчив, храбр, отважен, любил солдат. Военная служба стала его делом.
Теперь, оглядываясь назад, можно с уверенностью заявить, что полтора года в окопах, проведенные бок о бок с Жоркой, оказались лучшими годами нашей дружбы. Вокруг грохотала война, а мы были полны сил и безграничного счастья – мы защищали свою великую Родину, выполняли священный и почетный долг, перед которым сама смерть представлялась ничтожной и жалкой. В трудную минуту каждый из нас твердо знал, что рядом – друг, готовый прийти на выручку.
И друг не подводил никогда!..
А потом все резко изменилось: ушла в небытие наша страна, и вместе с ней погибла и наша армия. Я старался осмыслить ситуацию или хотя бы выждать время; Жорка метался, буквально сходил с ума. Поначалу он не терял оптимизма, пытался найти для себя новые занятия – помогал отцу в госпитале, «вникал в политику» и даже подвизался корреспондентом модной газеты. Он не жаловался на трудности, только ушел в себя, замкнулся. Наконец, случилась буря – Жорка не выдержал и сорвался. Таких яростных, отчаянных истерик с ним не бывало никогда. Тут я вспомнил слова отца и посоветовал Жорке служить. «Где? – кричал он, бегая по комнате из угла в угол. – В Красной гвардии? Можно, конечно; черт с ней, с политикой и идеалами! Раз уж подорвали империю – пусть, куда деваться! Но это – не армия, это банда, сборище вечно митингующих партизан! Нет уж, увольте, служить в ватаге самозванцев я не намерен. Прости, брат, лавры Гришки Отрепьева меня не прельщают…» В январе восемнадцатого плюнул Жорка на все, разругался со мной и уехал на юг, к Корнилову. Теперь вот – всплыл красным партизаном и инвалидом гражданской, булки выпекает, зажил крепко.
Андрей помолчал и заключил:
– Знаешь, Полина, я уверен в одном: ежели имеется в человеке некий заложенный природой и родительским воспитанием здоровый стержень – никакие перипетии судьбы и невзгоды его не изменят. Существует в каждом из нас изначальная святость, песчинка высшей благодати, та мера добра и зла, через которую нельзя переступить, не нарушив основы основ – собственной души. Мне кажется, Жорка потерял эту меру, подменил ее слишком уж грубой рациональностью и весьма удобной скидкой на нелегкие времена.
– В таком случае, – пожала плечами Полина, – вам лучше реже видеться, встречаться лишь для «теплых воспоминаний» и не бередить друг другу душу.
Рябинин согласился и предложил выпить чаю. Но Полина посмотрела на часы и, извинившись, стала собираться домой.
Не успел Андрей подать ей пальто, как в дверь настойчиво постучали. Рябинин отворил и увидел на лестничной клетке сотрудника ОГПУ Елизарова.
– Простите за беспокойство, вас срочно вызывает товарищ Черногоров! – козырнув, выдохнул он.
* * *
Кирилла Петровича Андрей нашел хмурым и раздраженным. Коротко кивнув на приветствие подчиненного, Черногоров сразу перешел к делу:
– Не сердись, что прервал твой отпуск и вызвал в столь поздний час, – у нас, Андрей Николаич, беда… Садись и слушай! – Он нетерпеливо указал на кресло. – О положении с хлебозаготовками всем известно – крестьяне еще с августа выражали недовольство закупочными ценами и сдавали хлеб вяло и неохотно; завалили губком и совнархоз жалобами и прошениями; в уездных комитетах партии денно и нощно заседали депутации от сельских обществ. Напряжение усиливалось. После недавнего пленума губкома Луцкий запросил Москву, и не сегодня-завтра должен-таки прибыть спецуполномоченный по заготовкам; дано указание создавать комиссии по урегулированию цен на зерно.
Казалось бы, вопрос решен. Так нет же, опоздали!.. Второго октября на сборном пункте в Колчевске произошел позорный инцидент: красноармеец Парамонов повздорил с призывником из села Вознесенское и посадил его на гауптвахту. Незаслуженное суровое наказание обидело парня, и наутро, когда оскорбления Парамонова повторились перед строем, он подбил друзей-односельчан на побег. Пятеро дезертиров укрылись в родном селе, общий сход которого не выдал беглецов милиции. Вечером четвертого октября начальник уездного отделения ОГПУ собрал отряд из двадцати чекистов и отправился арестовывать дезертиров, но крестьяне и их выгнали из села. Вознесенский сход постановил вооружить всех взрослых мужчин и организовать круговую оборону. Увещевания председателя сельсовета Рыжикова тоже ничего не дали – ему вручили петицию ко всем высшим органам власти губернии и выдворили за околицу. В бумаге говорится о том, что по причине «грубого и неуважительного отношения к крестьянству и особенно к призывникам села Вознесенское сельский сход от имени общества отказывается посылать новобранцев в Красную армию и выполнять обязательства по сдаче зерна».
Копии петиции немедленно разослали с ходоками по близлежащим селам, а уже через сутки о событиях в Вознесенском узнала вся губерния. Домохозяева ста двенадцати сел вернули окладные листы; в семи произошли столкновения с милицией и чекистами; в одном – подожгли сельсовет; на сборном призывном пункте в Колчевске – волнения и массовое неповиновение, тридцать шесть случаев дезертирства; всюду изгоняются партийные и комсомольские работники; организуется самооборона. Еще немного – и начнется восстание. Пока крестьяне медлят, оглядываются на зачинщиков – на вознесенских мужиков. Экстренное заседание губкома, ввиду явного нежелания крестьян вести диалог с местными партийными и хозяйственными органами, предложило решить вопрос нам, то есть ГПУ.
– И что же вы прикажете делать мне? – подал голос Рябинин.
– Съездить в Вознесенское и попытаться утихомирить мужиков. Ты был там и, как я узнал, установил дружеский контакт с местной общиной. По словам Трофимова, после твоего визита в село «Красный ленинец» весьма успешно помогал тамошним артелям. Попытайся объяснить крестьянам, что Советская власть готова пойти на уступки по хлебозаготовкам и простить дезертирство новобранцев (кстати, Парамонов уже отдан под суд). Со своей стороны, община должна сдать оружие и вернуть в село предсовета Рыжикова. Замирение в Вознесенском сведет на нет волнение во всей губернии! Коли нам удастся столковаться с зачинщиками бунта, так и остальные успокоятся.
– А ежели мне не удастся договориться с крестьянами? – спросил Андрей.
Черногоров добела сжал губы.
– Тогда… – он пристукнул кулаком по столу, – придется поступить единственно приемлемым способом! На этот случай с тобой будет две сотни конников из Имретьевской бригады, плюс – отряд местных чекистов, которые находятся поблизости от села.
Рябинин посмотрел прямо в глаза начальника:
– Значит – карательная операция?
– У тебя есть другие предложения? – Кирилл Петрович упрямо вскинул брови.
– Вы приказываете в случае неудачи переговоров применить оружие? – негромко переспросил Андрей.
– Так точно. Приказываю разоружить бунтовщиков, арестовать зачинщиков и дезертиров и обеспечить доступ в село следователям ОГПУ.
Рябинин поднялся:
– Я отказываюсь выполнять подобный приказ, товарищ полномочный представитель ОГПУ! – отчеканил он. – Готов сдать документы, табельное оружие и сесть под арест.
Черногоров вплотную подошел к Андрею.
– Вона как, – покачал головой он. – Выходит, лучше – трибунал? Лучше остаться при своих щепетильных, чистоплюйских принципах?
– Предпочтительнее, – пробормотал Рябинин.
– Ну конечно! – взмахнул руками Черногоров. – Кровушкой боитесь замараться, дорогой товарищ?! А коли мы все возьмем да и сядем под арест, полагаясь на судьбу и милосердие бунтовщиков? Разгуляется тогда по губернии мужик с топором, станет подпускать там и сям «красного петуха», крушить Советскую власть…
Кирилл Петрович мягко обнял Рябинина за плечи:
– Думаешь, я не понимаю твоих чувств, Андрюша? Или считаешь, что недооцениваю всей серьезности положения? Потому и хочу послать в Вознесенское именно тебя, человека с добрым сердцем, близкого мне, как сын. Ведь только ты один и можешь уговорить крестьян! Нет у меня в подчинении людей с такой деликатностью и выдержкой, и никому я так не доверяю, как тебе. К слову, не только я тебя прошу, но и товарищ Луцкий.
Рябинин недоверчиво поглядел на Черногорова.
– Присядь, Андрей, и послушай, – с улыбкой предложил Кирилл Петрович. – Неужто посылал бы я тебя, сомневаясь в успехе переговоров?
К примеру, Гринев куда лучше справился бы с карательной операцией. Сжег бы село, расстрелял десятка три крестьян – и так далее… Как в двадцать первом… Я же надеюсь, что ты сумеешь мужиков уговорить. Карательные акции – лишь на крайний случай, которого, уверен, возможно избежать.
«Правильно рассуждает, хитрая бестия! – думал Андрей. – Знает, что мне „крайние меры» неприятны, потому и уверен, что я буду стараться договориться, из кожи вон лезть буду… А выхода-то действительно нет: сяду под арест – поедет в Вознесенское другой, тот же Гринев; уж он наведет там „порядок»!»
– Приказ мне ясен. Я готов его выполнить, – сказал Рябинин.
– Вот и отлично, – кивнул Черногоров. – А раз так – бери мой «паккард», нужные бумаги от губкома и ОГПУ и – немедля отправляйся в дорогу. По пути заскочишь в Имретьевск, примешь командование двумя сотнями кавалеристов. Там и переночуешь. К утру необходимо быть в Вознесенском…
Глава XV
Не выдержав многочасового испытания российской распутицей, «паккард» Черногорова прочно застрял в грязи верстах в трех от Вознесенского. Рябинин вышел из машины и придирчиво оглядел колонну всадников. В предрассветном сыром тумане снаряженные по полной боевой выкладке кавалеристы выглядели устало. Андрей скомандовал привал, распорядился разбить лагерь и накормить людей. Сам же пересел на коня и, взяв лишь эскадронных командиров и вестового, поскакал к селу.
Не доезжая полуверсты до околицы, они повстречали конный отряд человек в десять. Андрей заметил, как всадники вскинули на изготовку карабины, и приказал подчиненным остановиться.
– Кто такие? – вглядываясь в незнакомцев, крикнул Рябинин.
– Уездное ГПУ! А вы чьи будете?
– Уполномоченный ОГПУ Рябинин, со мной – две сотни бойцов Имретьевской бригады.
Передний верховой взмахнул нагайкой и понесся навстречу. Он лихо осадил лошадь шагах в трех от Рябинина и, вскинув руку к козырьку, отрапортовал:
– Начальник уездного отделения Мозалев! Телеграмму о вашем выдвижении в расположение Вознесенского мне доставили ночью. Согласно приказа товарища Черногорова я и мои подчиненные до конца операции поступаем в ваше полное распоряжение.
Андрей отдал честь и попросил доложить обстановку. Придерживая свою игривую кобылку и поминутно оглядываясь в сторону села, Мозалев бойко затараторил:
– Противник силами примерно человек в сто, вооруженный охотничьими ружьями и винтовками Бердана, держит оборону всех подходов к населенному пункту – двух дорог в северном и восточном направлениях, мостов через речку Сыть и плотину у пруда. Мой отряд патрулирует окрестности, стараясь не допустить проникновения в Вознесенское представителей других сел и деревень. Вступать в боестолкновение с противником нам строго запрещено…
– Ясно, – оборвал Мозалева Андрей. – Докладываете вы четко и обстоятельно. Только вот жителей села никто не расценивает как противника. Постарайтесь это понять.
– Мы что же, не будем атаковать? – удивленно хмыкнул Мозалев.
– Возможно, – нахмурился Рябинин. – Слушайте приказ: выставьте дозор на этой дороге в пределах видимости села и ждите моих распоряжений. Без команды в Вознесенское не входить ни под каким видом!
Андрей снял портупею с пистолетной кобурой и передал одному из подчиненных:
– Я еду на переговоры с крестьянами.
– Да вы в своем ли уме, товарищ Рябинин? – возопил Мозалев. – Они же Рыжикова, предсовета своего, и весь актив выгнали; нас раз десять обстреливали, лишь только пытались приблизиться. Не хватало еще вам в самое логово соваться!
– Мол-чать! – прикрикнул Андрей. – Выполняйте приказ. Старшим в мое отсутствие назначаю комэска Сурмина.
Рябинин пришпорил коня и поскакал к Вознесенскому.
Саженях в сорока от околицы дорогу преграждали наспех сколоченные из жердей рогатки. Андрей натянул повод, вытащил из кармана носовой платок и стал размахивать им над головой.
– Э-эй, караул! Есть здесь кто-нибудь? – громко позвал он.
– Чаво орешь-то? – раздался из придорожных кустов недовольный голос.
На дорогу вылез мужик с ружьем на изготовку. Он был одет в овчинный тулуп, на голове – низко надвинутая войлочная шапка.
– Ты хто? Парламентер, что ли? – спросил он, кивнув на белый платок.
– Так точно, – весело отозвался Рябинин. – Хочу побеседовать с Прокопием Степановичем Лапшиновым.
– Ишь ты, к Лапшинову ему надоть! – хмуро усмехнулся караульщик. – А на кой он тебе?
– Мы с ним знакомы – по весне я гостил у вас в Вознесенском, – Андрей красноречиво похлопал себя по карманам шинели. – Оружия у меня нет, так что не беспокойтесь.
Мужик придирчиво осмотрел Рябинина со всех сторон.
– Ладноть, – опуская ружье, буркнул он и повернулся к кустам: – Аниська! Выдь-ка сюды.
Сбивая брызги росы и пожухлую листву, из кустов выскочил подросток лет четырнадцати, тоже с ружьем и одетый по-зимнему.
– Проводь человека к Прокопу, – распорядился старший караульщик. – Да скажи там, чтоб смену нам прислали – уже к заутрене давно звонили.
Недоверчиво стрельнув глазами в сторону Рябинина, он добавил:
– Да гляди за верховым-то! Коли чаво не так – сам знаешь…
Парень зарделся от смущения и с напускным безразличием обратился к Андрею:
– Коняку шагом пускай и не балуй у меня! Впереди пойдешь, а я – следом… Ну тронулись, что ль?
У самой околицы, рядом с опущенным шлагбаумом их поджидал следующий пост – четверо молодых, вооруженных винтовками крестьян.
– Никак, Аниська пленного поймал! – дружно рассмеялись они.
Рябинин вежливо поздоровался и объяснил, что прибыл для переговоров. Мужики подняли шлагбаум и пожелали Аниське удачи.
– Видать, зауважали, коль переговорщиков-то шлют, – услышал Андрей за спиной.
* * *
В сельском храме, что стоял на площади, шла служба. Из широко открытых дверей слышалось пение хора и низкий речитатив диакона. На улицах было пусто, только у крыльца сельсовета, под красным государственным флагом, толпилось несколько караульных с ружьями за плечами. Аниська проводил Рябинина до коновязи, шепнул что-то мужикам и, перескакивая через лужи, поспешил к храму.
Через несколько минут оттуда вышел старший сын Прокопия Лапшинова Николай в распахнутой кавалерийской шинели, с непокрытой головой. Его лицо было бледным и сосредоточенным. Подойдя к Рябинину, он кивнул, но руки не подал, а лишь поманил за собой.
– Отец с мужиками счас подойдут, – отворяя дверь сельсовета, пояснил Николай.
Андрей огляделся. Посреди просторной горницы стоял обыкновенный конторский стол, вокруг – с десяток беспорядочно расставленных стульев и табуретов. На лавке у печи – кипа бумаг, две винтовки и ящик с патронами. Дощатые полы были покрыты свежей грязью.
Николай потушил тлевшую под потолком «керосинку» и указал Рябинину на стул. Сам он сел напротив и напряженно уставился в пол. Андрей тоже не решался начать разговор.
Четверть часа спустя на крыльце раздались топот и громкие голоса. В горницу ввалилась толпа крестьян, по большей части немолодых. Последним вошел, плотно притворив за собой дверь, Прокопий Степанович. Вознесенский староста снял кафтан и картуз, аккуратно повесил их на резной деревянный гвоздик и только потом подошел к Рябинину:
– Вот уж с кем не ожидал увидеться в лихие-то времена! – подавая Андрею руку, с вежливой улыбкой проговорил Лапшинов. – Доброго здоровьичка!
Он уселся за стол, водрузил на нос очки и позвал своих мужиков:
– Ну, чиво вы там у печки сгрудились? Садитесь рядком, да будем судить мирком. Андрей Николаич – персона нам знакомая, чай не с худым делом посланный, – он лукаво подмигнул Рябинину. – Так что ль, аль нет?
Андрей не нашелся, что ответить, и только согласно кивнул. Крестьяне расселись вокруг стола и приготовились слушать.
– Я имею полномочия для переговоров с вашим сельским обществом… – начал Андрей.
– А какие энти полномочия? – мягко перебил его Прокопий Степанович.
– Полномочия губкома партии и территориального ГПУ…
Крестьяне многозначительно переглянулись.
– …Мне поручено передать жителям Вознесенского, что губернские партийные и хозяйственные органы власти готовы рассмотреть ваши предложения по урегулированию цен на зерно…
Крестьяне громко зароптали. Откуда-то из-за спины Прокопия Степановича вскочил бровастый бородач и, потрясая кулаком, закричал:
– Да сколько можно? Который месяц талдычим одно и то ж – все в трубу! И в волости дают от ворот-поворот, и в уезде. Теперича – по новой: «готовы-де рассмотреть»! Тьфу, напраслина!
– Верно!
– Правильно!
– Уж мочи нету от обещаний! – заголосили остальные.
Андрей растерянно глядел на перекошенные мукой лица.
– А ну-ка угомонитесь! – раздался сквозь шум негромкий, но твердый голос Прокопия Степановича. – Ишь разгорланились, чай не митинх тута. Дайте человеку слово сказать, а уж потом орите. – Он повернулся к Рябинину. – Со мною пришли не только вознесенские. Вот Корней, – Лапшинов указал на бровастого крикуна, – из соседней Щербатовки, есть посланные от других обществ и даже из соседнего уезду. Почитай, говоришь ты, мил человек, со всем крестьянством губернии. А на мужиков наших ты не серчай – мы вить, взаправду, где только с прошеньями не бывали – да все коту под хвост.
Прокопий Степанович строго посмотрел на своих товарищей:
– Негоже нам, православные, орать и браниться, уважайте гостя, да и себя тож.
Собрание успокоилось.
– Благодарю, Прокопий Степанович, – вновь заговорил Андрей. – Позвольте, я продолжу… Учитывая требования крестьянства, в нашу губернию прибывает спецуполномоченный из Москвы. Под его руководством будут работать губернская, уездные и волостные комиссии по согласованию цен на зерно.
– Дождались наконец, – шепотом обронил кто-то.
– Так в Москве-то видней, там люди умные сидят – не нашим властям чета, – так же шепотом прозвучал ответ.
Андрей перевел дух и продолжил:
– В отношении неприятностей с вознесенскими призывниками уже приняты меры. Виновник конфликта, некто Парамонов, посажен под арест и вскоре будет отдан под суд; ваши парни могут вернуться на сборный пункт, где их немедленно отправят в часть.
Крестьяне одобрительно загудели. Один Прокопий Степанович невесело усмехнулся и покачал головой:
– Хорошо говоришь, Андрей Николаич, складно. Однакось клубочек-то вроде развязали, а узелки – остались! Не понимаешь? А я тебе растолкую, – он строго поглядел на мужиков. – И вы умишком пораскиньте, покудова дров не наломали.
Собравшиеся разом замолчали и испуганно уставились на почтенного старосту.
– Начну издалека, чтоб все поняли, – Лапшинов повернулся к Рябинину. – Лето нонче выдалось знойное и, по всем видам, неурожайное. Слава Богу, обошлось – уродился хлебушек, выходили, собрали. Оно вроде бы и ничиво, да только радовались-то потому, что ждали худшева!
А размер продналога у нас в листах стоял – по урожаю давешнего, двадцать третьего года. Ну, казалось, не беда, поприжмемся, подтянем ремешки – сдадим, как прописано. Ан, нет, не тут-то было! Мы хоть и темные людишки, да считать тож умеем. Прикинули – плох резон выходит. Крестьянский-то размер налога по-старому выведен, а цены на фабричные товары – эвон как за год взвились! Сунулись мы бороны под озимые покупать – не укупишь; мануфактура[11] и кожа кусаются; топор и гвозди – опять же дороги. Выходит, сдали мужики налог – и остались ни с чем? Босые да сирые, только что не голодные? А обновлять инвентарь надоть? Надоть. Землицу брошенную, ту, что помещичьей была и нам в семнадцатом годе по Декрету отошла, обихоживать надоть? Надоть. Строиться молодняку, обживаться, да детишек одевать – обувать надоть? Опять надоть.
Вот и получается, что обманывает нас власть! Не хочет добра крестьянину, не желает его усиленья. Тут вить как в сказке: жадный мужик все сам лопал, а детишкам крохи совал; умный же себя обделял – детишкам впрок. Выросли у первого сыновья хилые да болезные, у другого же – сильные да способные. Засеяли они поле, собрали хлебушек и стали кормить старика-отца до отвала, до самой его смерти кормили и сами добро в дружбе и согласии наживали. А жадный-то отец с пропащими детьми стал горе мыкать, потому как тож состарился, ослаб. Однакось сыновьям его – себя бы прокормить, куды уж до отца-то! Ну и помер он в злобе и бесславии. И в любом государстве – так: сильно оно, коли мы, люди простые, силу имеем; долг свой не забываем да Господа Бога. Советская власть – народная. Случись, забудет – так мы напомним!
Вот и стали напоминать. Прослали ходоков с прошеньями, умоляли рассудить по-божески – повысить цены. Не захотели. Рыжиков, наш председатель, бегал туды-сюды, уговаривал, к рабоче-крестьянской сознательности призывал. А ей, сознательностью-то, сыт не будешь! Как увидали мужики, что не хотят их слушать, – закручинились. Озлобились на власть.