Боль в груди не проходила. Ее обжигающая тяжесть требовала покоя. И Нина легла. Прямо на покрывало. Ноги укрыла пледом. Марго не зря повторяет, что все болезни от нервов… Права подружка, права.
Вернуть бы те золотые денечки, ту последнюю школьную весну.
Господи, как она была счастлива, когда Федя Ефимов самый первый в их школе смастерил дельтаплан и на виду у всего класса, тайно собравшегося в пристанционном карьере, взмыл в воздух с высокого обрыва. Взмыл и… полетел. По-настоящему, как птица! Класс замер. Это было совсем не то, что они видели в кино и по телевидению. Там летали какие-то неизвестные им люди, а тут их одноклассник, только что сидевший с ними в классе на уроке. Парил недоступный, как бог, словно они уже распрощались с ним, и он переродился из человека в птицу.
Когда Федя все-таки опустился из поднебесья на грешную землю, вдребезги поломав дельтаплан, Нина плакала не столько от страха за его жизнь, как плакали другие девчонки, она плакала от счастья, что он вернулся, что не остался там навсегда.
В ту весну он щедро одаривал ее счастливыми мгновеньями. Восьмого марта ребята приносили девчонкам традиционные самодельные цветы, живых в Озерном никто не выращивал. Те, что цвели в глиняных горшочках на подоконниках, дарить почему-то считалось дурным тоном. За пять минут до звонка женская половина класса занимала парты, где каждую девочку ждали бумажные цветы. У Нины в тот раз лежали живые. Где смог их добыть Федя, для всех осталось загадкой.
Ефимов шел на золотую медаль. И класс, и учителя воспринимали его успехи как должное. Учился он легко, с каким-то взрослым азартом и жадностью. Больше всего ему нравились как раз те предметы и темы, которые традиционно считались неинтересными и занудными. Федя всегда по-своему решал уравнения, безошибочно рисовал на доске ортогональные проекции и разрезы деталей, обнаруживая идеальное чувство пространства. Он совершенно самостоятельно осмысливал литературные образы, не соглашаясь зачастую с общепринятым мнением.
Нина помнит, словно это было вчера, тот теплый солнечный день, когда они писали свое последнее, самое главное сочинение. Федя сидел у открытого окна, то и дело поглядывая на голубей, склевывающих с жестяных козырьков хлебные крошки. Нина глазами спрашивала у него – как дела? Он глазами успокаивал: все хорошо.
А когда класс, возбужденно галдя, собрался у скамеечки в школьном сквере, Федя вдруг хлопнул себя ладонью по лбу и весело признался:
– Ну дурак! Две ошибки вкатил. «Гостиную» через два «н» написал, а «Территорию» – через одно «р». Только сейчас дошло.
– Плакала твоя медаль, – сказал кто-то из ребят.
Однако на следующий день, когда были объявлены оценки за сочинение, все узнали, что Ефимову поставлена «пятерка». Кто-то похлопал его по плечу, мол, заучился дружок, кто-то ехидно улыбнулся. Нина счастливо пожала ему под партой руку. А он встал и ляпнул:
– Оценка неправильная, я допустил две ошибки.
И точно назвал, в каких словах и в каких предложениях. Директор школы раскрыл сочинение, нашел эти слова и, сняв очки, удивленно сказал:
– Вы же исправили эти ошибки.
– Я не исправлял их, – возразил Федя, – я вспомнил о них, когда сдал сочинение.
– Но ты же хотел их исправить, – сказала «русичка» Анна Николаевна и густо покраснела.
– Мы разберемся, – директор дочитал ведомость и объявил перерыв.
– Зря ты высунулся, – упрекнули Федю одноклассники. – Если тебе наплевать на медаль, зачем Аннушку под удар поставил? Ее просто выгонят из школы. Пенсионный возраст.
Федя не оправдывался, молчал. Он только Нине сказал, что иначе поступить не мог. Накануне выпускного вечера все узнали, что в школе состоялся бурный педсовет, присутствовали представители роно, «русичке» объявлен строгий выговор и принято решение отозвать представление на звание «Заслуженный учитель». Класс бурлил и негодовал. Аннушку любили. Федя на выпускной вечер не явился. Нина не выдержала, пошла к нему домой. И узнала: уехал на Волгу к каким-то родственникам.
Вернулся он, когда одноклассники сдавали вступительные экзамены в разных городах, – и сразу в военкомат.
Тогда поступок Феди вызвал у Нины раздвоенное чувство. Ей, как и всем, было жалко Анну Николаевну и обидно за пижонский жест Ефимова. Он по праву заслуживал золотой медали. Тут ни у кого не было сомнений. И в том, что честнейшая Анна Николаевна сама исправила его случайные ошибки, греха большого никто не увидел. Она любила Федю, самого способного ученика, любили его все преподаватели. Отвечать таким коварством на любовь было, по мнению одноклассников, за гранью принципиальности.
Сейчас-то Нина понимает, что Федя, ее родной Федюшкин, действительно иначе не мог. Уж если он отказался пойти в отряд космонавтов из-за того, что не мог дать какого-то условного обещания, то присвоить на глазах у всего класса не принадлежавшую ему медаль он не мог тем более. Вот такого Нина его и любила. За бескомпромиссную честность, за мужскую надежность, за преданную верность.
Ее разбудила Ленка.
– Ты плакала во сне, – сказала она. – Тебе что-то страшное приснилось?
Нина пожала плечами. Она не помнила, что ей снилось.
– А почему ты такая бледная?
– Нездоровится что-то…
– Бабушка звонила и просила, чтобы я приехала к ним.
«Ну вот, начинается, – подумала Нина, – для них уже ее дочь – сирота». Она смотрела на Ленку и решала: как лучше поступить? Рассказать сейчас о разрыве с Ковалевым или позвонить свекрови и попросить, чтобы они Ленке ничего пока не говорили? Да нет, девочка быстро все поймет. И будет хуже, если потом уличит мать в неискренности…
– Так я могу поехать к бабушке?
Ленка смотрела на Нину грустными Олеговыми глазами, худенькая, длиннорукая и длинноногая, с тоненькой шеей и оттопыренными ушами. Милое и бесконечно родное существо. Почему она должна страдать за грехи родителей? Ей-то за что?
– Сядь, – показала Нина рукой рядом с собой, – я тебе должна кое-что сказать.
Лена подошла и охотно присела, обхватив Нину рукой за талию. Она любила вот так тереться о ее плечо щекой. Как котенок.
– Не хотела я тебя огорчать, – честно призналась Нина, – но и не хочу, чтобы ты меня упрекала.
Нина замолчала. Опять подступили сомнения. Для детского ли сердца эти взрослые страсти? Способна ли ее душа переварить всю несуразность случившегося: папа и мама расходятся?
– Ну, говори, – напомнила Ленка, – я тебя слушаю.
– Голова у меня что-то кружится, – Нина почувствовала, что ей не хватает слов. А голова действительно была как чужая. – Случилось, Леночка, доченька моя, то, что должно было случиться.
– Ты заболела?
– Не знаю. Наверное. Но дело не в этом. Дело в том, что я… что мы… что папа… В общем, мы с папой больше не будем жить вместе. Он от нас ушел. Совсем.
– Он больше не придет?
– Нет, не придет.
– У меня больше не будет папы?
«О господи! Ну как ей все объяснить понятно?»
– Ну почему не будет? Для тебя ничего не меняется. У тебя будет и мама, и папа. Только не вместе, понимаешь? Каждый сам по себе. Понимаешь?…
– А почему папа ушел? – в голосе появились враждебные нотки. – Он нашел другую женщину? Он нас предал?
Нина вздрогнула. Ее дочь, оказывается, достаточно хорошо понимает, почему расходятся взрослые. Для нее, если кто-то уходит к кому-то, оценка поступка однозначна – предательство.
– Нет, доченька, – Нина изо всех сил старалась говорить спокойно. – Нет у него другой женщины. Он ушел, потому что мы с ним так решили. Подумали и решили: лучше нам жить врозь. Не получается у нас вместе. Разучились.
Ленка встала и подошла к окну.
– Дядя Юра Тишку вывел на прогулку, – сказала она и вдруг спросила: – Можно, я поиграю с собачкой?
– Только надень спортивную курточку. Этот разбойник запачкает тебе своими лапами пальто.
Спустя несколько минут Нина почувствовала себя так, словно ее маленькую спальню основательно проветрили. «После грозы всегда легче дышится», – подумала она и встала. Внутри что-то еще ныло, но та тяжелая, пригибающая к земле боль отпустила ее, ушла. Нина пересекла комнату и выглянула в окно. В оранжевой, как апельсин, курточке Ленка бегала среди заиндевелых тополей, а рядом, то опережая ее, то умышленно отпуская, метался лохматый черный комок – спаниель Тишка. Его хозяин, Юрий Сергеевич, держа в руках свернутый поводок, неторопливо прогуливался по аллее и лишь изредка бросал на расшалившихся «детей» всепонимающий и мудрый взгляд.
Почти каждый день Нина встречает Юрия Сергеевича гуляющим в сквере со своим четвероногим другом. Иногда видит и утром, и среди дня, и вечером. Она не раз ловила себя на желании поговорить с ним, разузнать – чем живет человек в таком вот возрасте. Неужели круг его интересов замыкается только прогулками с собакой? А что между прогулками? О чем он думает, глядя на мелькающих, куда-то вечно спешащих людей?
А больше всего ей хотелось рассказать ему о себе, о своих метаниях, о вопросах, на которые она не может найти ответа. Есть же на этом свете хоть один мудрый человек, который все-все знает и который может ответить на все вопросы. Ведь за его плечами такая долгая жизнь…
Без десяти одиннадцать доктора Булатова пригласили к телефону.
– Олег Викентьевич, – сказала Нина заготовленные слова, – вам поклон от Юли Муравко. Мы с ней вчера говорили по телефону.
– Спасибо.
– Меня зовут Нина Михайловна. Я разыскиваю адрес Федора Ефимова, а Юля говорит, что вы знаете, где он служит.
– Вы та самая Нина? – Он замолчал, и Нина растерялась – что он знает о ней? Булатов прокашлялся, видимо, что-то обдумывая. – Вы бы могли подойти к нам в клинику?
– Разумеется, – не задумываясь, согласилась Нина.
13
Проснувшись, он посмотрел на часы. Фосфоресцирующий циферблат светился в темноте по-праздничному ярко, Булатов мог еще спать да спать. Почему же проснулся?
Лег на спину, вытянулся, закрыл глаза. И в это время затарахтел телефон. Звонил Аузби Магометович. Он извинился за вынужденный звонок и попросил поскорее одеться и выйти из дома. «Машина к вам пошла, ехать надо немедленно».
– Удивительные вещи происходят, – сказал Булатов, – ваш звонок я вычислил во сне.
– Ничего удивительного, – спокойно ответил профессор. – Вчера вечером я вам говорил, что спецрейсом из Ташкента сегодня ночью будет доставлен раненый офицер, что ехать за ним придется вам. Самолет через полчаса приземлится. Доставите больного в клинику. Вы уж пожалуйста…
– Я понял, Аузби Магометович.
Все правильно. Вчера он не придал значения разговору о самолете, а там, в извилинах, работа продолжалась. Кому же еще ехать на аэродром, если не Булатову? Холостяк, самый молодой в клинике.
Звонить глубокой ночью Аузби Магометович без крайней нужды не станет. С виду суровый и нелюдимый, он отличался неброской скромностью и даже застенчивостью. Наблюдая за ним, Булатов всякий раз удивлялся, как в этом человеке благополучно уживались высокое профессиональное мастерство и полное пренебрежение к карьере, неутолимая тяга к знаниям и совершенное отсутствие честолюбия, смелость у операционного стола и паническая боязнь популярности. Однажды его всей кафедрой уговаривали позировать фотокорреспонденту центральной газеты. Отказался. И очень просил, чтобы его имя не упоминали в печати.
– Ну зачем? – сердито пожимал он плечами. – Делу это не поможет. А говорить будут… Нет-нет, я прошу.
И под насупленными бровями на мгновение вспыхивали лукавые искорки. Они нередко сбивали собеседника с толку: издевается он, что ли? На самом же деле, Аузби Магометович и сердился, и хмурился искренне. Просто такие у него глаза – мудрые и чуточку лукавые.
Познакомился с ним Булатов несколько лет назад. Аузби возглавлял группу слушателей из Военно-медицинской академии, прибывших на стажировку в госпиталь, где работал Булатов. И если будущие врачи тогда не докучали Булатову особым любопытством, то их руководитель совал свой нос буквально во все щели. Его интересовала организация приема больных, методика диагностики, подготовительный и послеоперационный периоды, он присутствовал на командирской и специальной подготовке, не пропускал ни одной операции, нередко оставался на ночь, когда Булатов дежурил, охотно выступал перед госпитальным персоналом с лекциями о медицинских новинках. Аузби Магометович знал английский и систематически знакомился с зарубежной медицинской литературой.
Он никогда не давал оценок действиям Булатова во время операций. Но наблюдал за его руками очень цепко. И однажды, осторожно поправив коллегу, подсказал неожиданное решение. Он потом долго извинялся и казнил себя, хотя Булатов принял совет старшего товарища с благодарностью.
Накануне своего отъезда Аузби Магометович полушутя, полусерьезно спросил Булатова:
– Не хотели бы, Олег Викентьевич, у нас в академии работать?
– Думаю, что работать у вас – мечта любого молодого врача. Тем более в Ленинграде. А что, – спросил он в свою очередь, – есть такая возможность?
– Для вас не исключена возможность даже полететь в космос. Вы еще завидно молоды.
– Все понятно, – поддержал шутку Булатов и сразу забыл об этом разговоре.
А спустя месяц его пригласили в Ленинград на беседу. Аузби Магометович познакомил его с руководством клиники. Булатову льстило на равных разговаривать с известным на всю страну академиком. Генерала интересовало все, связанное с научной работой Булатова, с его лечебной практикой в военном госпитале. И это был не формальный интерес, когда беседа носит какой-то обязательный характер; разговор шел скорее профессиональный, когда мастеру действительно хочется знать, как другие делают такую же работу, которую выполняет он.
– Направление вашего научного поиска весьма оригинально, – сказал академик, – практика у вас богатая, и если есть желание, переходите к нам. Вакансия у нас есть.
Еще через месяц Булатов работал в Ленинграде.
Вполне естественно, что Аузби Магометович стал для него и советчиком, и консультантом, и старшим товарищем. Он не отказывал Булатову ни в чем, особенно на первых порах. Помогал готовить лекции, давал советы по диагностике, присутствовал на операциях.
За дружбу, как известно, платят дружбой.
При своем тихом нраве и рафинированной скромности Аузби Магометович любил иногда «поговорить на вольные темы». И когда был убежден, что собеседник не заподозрит его в хвастовстве, рассказывал о своих личных удачах, о больших и маленьких победах, о своей проницательности. Таким доверенным лицом для него стал Булатов.
И то, что именно Аузби Магометович поднял его с постели среди ночи, Булатов принял как должное.
Он поставил на газ чайник и принял душ.
Чашка крепкого кофе взбодрила и сняла остатки сна. Булатов осторожно притворил двери и вызвал лифт.
Весна нынче не торопилась. И если днем по асфальту текли потоки вешних вод, ночами дули пронзительные ветры и температура воздуха падала до семи-десяти градусов мороза. Вот и сейчас Булатов почувствовал, как нехотя поддалась напору ветра парадная дверь. Стоило ему выскользнуть из подъезда, как она захлопнулась с пушечным гулом. В тусклом свете дежурных фонарей стремительно летели редкие снежинки. В двадцати метрах от дома темнел силуэт санитарного фургончика, обозначенный вялыми угольками габаритных огней.
Сидевший справа от водителя сержант уступил Булатову место в кабине, а сам перешел в салон и вытянулся на подвешенных носилках.
– На аэродром, – сказал Булатов, откинувшись на спинку сиденья. Когда не надо управлять машиной и постоянно следить за дорожной обстановкой, он любил поглазеть по сторонам, задержать на чем-то неожиданном взгляд, или просто безучастно сидеть и думать под шум мотора.
Женька, Женька, милая Женька…
С какой неудержимой силой выплеснулось у нее первое чувство, с какой первородной чистотой и естественностью. Не обращая внимания на стоящих рядом родителей, не стесняясь набежавших людей, она смотрела ему в глаза, касалась руками небритых щек, разглаживала пальцами слипшиеся от грязи и копоти брови, верила и не верила, что он живой, что ничего с ним не случилось, обнимала, терлась щекой о щеку и шепотом просила об одном:
– Только ничего не говори. Молчи. Не надо ничего говорить.
– Отпусти человека, – сказал ей мягко отец. Он словно будил ребенка после долгого сна. – Слышишь, дочка, отпусти его. Олегу Викентьевичу надо умыться, отдохнуть.
Женька никого не видела и ничего не слышала. Висела на шее и терлась о его колючие щеки. Выбившиеся из-под пухового платка густые волосы мягко щекотали Булатову губы. Ему тоже стало безразлично – смотрят на них или не смотрят, хотелось, чтобы Женька дольше висела на шее, касалась его щеки, шептала бессвязные слова. Оглушенный этим взрывом чувств, он постепенно начинал понимать, что в его жизни случилось то самое чудо, которое люди называют любовью.
– Теперь ты без меня ни шагу, – говорила Женька, не отпуская его перепачканную сажей и ржавчиной руку, – теперь я тебя никуда не отпущу, как бы они ни просили. Только со мной.
Булатову хотелось взять ее на руки и унести в тундру, подальше от пристани, от дома, от людей, унести, и там, где синим морем цветов раскинулась нехоженая земля, зацеловать эти бездонные глаза, эти румяно-нежные щеки, эти полуоткрытые детские губы. Хотелось, но силы его были на пределе. Женька взяла его крепко под руку и повела к дому. Чук и Гек ревниво посматривали на них и уныло плелись по целине.
Дома Женька бесцеремонно раздела его до пояса, наклонила над большим медным тазом и, поливая на спину и на голову теплую воду, терла намыленной мочалкой и весело приговаривала:
– Теперь-то я тебя отстираю по первому сорту. Всю грязь отскребу, все отпарю. Вечером пойдешь в баньку и смоешь все свои прежние грехи. А пока терпи, пока я сама.
Ангелина Ивановна готовила завтрак и посматривала на дочь удивленно-испуганно. Иногда она пыталась обратить внимание Дмитрия Дмитриевича на поведение Женьки, но тот лишь походя пожимал плечами, мол, дело обычное, и нечего на них глазеть.
А Женька готова была кормить Булатова из ложечки. Когда он пил чай, сидела напротив, подперев кулаками подбородок, смотрела ему в глаза и улыбалась, как умеют улыбаться счастливые дети. Засыпая на Женькиной кровати, Булатов слышал, как она принесла стул, села рядом и взяла в свои ладони его лежащую поверх одеяла руку.
Разбудил его Дмитрий Дмитриевич. Извинился и попросил подойти к радиостанции. Коллега из изыскательской экспедиции нуждался в совете по каким-то послеоперационным назначениям. Булатов посмотрел на часы и не поверил – он проспал чуть ли не круглые сутки.
– Ты почему меня не разбудила? – спросил он у Женьки после радиопереговоров.
Она кинула быстрый взгляд на родителей и сказала с плохо скрытой обидой:
– Мне запретили к вам подходить, Олег Викентьевич. Тем более вешаться на шею.
И демонстративно вышла из дому. Вышел и Дмитрий Дмитриевич, оставив Булатова наедине с Ангелиной Ивановной. Булатов понимал родителей, понимал их боль и опасения.
– Мы ей ничего и никогда не запрещали, – взволнованно говорила Ангелина Ивановна. – Воспитывать старались исподволь, ненавязчиво, главным образом своим примером. Росла она на воле. Мы и сейчас ей ничего не запрещаем. Просто я попросила Женю подумать: а вдруг это чрезмерное внимание вам неприятно?
Ангелина Ивановна еще больше заволновалась.
– Вы поймите нас, Олег Викентьевич. Ей хоть и девятнадцать, но она девочка. Вы видели, она непосредственна, эмоциональна. Вы сильный, мужественный человек, прекрасный врач, крепко стоите на ногах… Вы для нее воплощение идеала. Я знаю свою дочь, она способна влюбиться и будет верна своему чувству до конца жизни. И у меня, и у Димы все в роду однолюбы. Мне бы очень хотелось уберечь ее от разочарований. Не сердитесь на меня, Олег Викентьевич. Счастье дочери – это и наше счастье. Десять лет разницы! Сейчас вы терпите ее внимание из вежливости, может, из любопытства. Но ведь очень скоро она надоест вам, как жужжащая муха.
Булатов вспомнил Верочку, ее восторженные взгляды после первого поцелуя, то навязчивое преследование, когда Верочка возникала «случайно» перед его очами в самых неожиданных местах… Вспомнил ее признания и слезы, упреки в длинных письмах, которые он в конце концов начал рвать, не читая. А ведь вначале казалось, что Верочка как раз и есть то сокровище, о котором он мечтал с юношеских лет. Стройная, спортивная, лицом недурна, одной профессии… И нет, не склеилось.
А если Ангелина Ивановна права? Если Женька и вправду наскучит ему своим детским щебетом, своей прилипчивостью? Ведь жалко будет девчонку.
Булатов неуверенно спросил:
– Что я должен сделать?
– Олег Викентьевич, – Ангелина Ивановна стала торопливо вытирать о передник руки, – я бы не хотела… Я бы прокляла себя… В колыбели удушить счастье собственной дочери… Может, я и не права, может, мой совет не лучший. Вы способны точнее оценить происходящее… Да что там говорить, что скрывать? Мы с Димой лучшей доли не желаем для Женьки. Но я об одном прошу: не спешите с выводами, не торопите событий, не гоните коней. Не давайте пока ей повода, она потеряет голову… Подождите до следующего года. Она приедет на сессию, вам, я думаю, все к тому времени станет ясно.
Ангелина Ивановна замолчала, покусала губы, прошлась по комнате, тронула Булатова за плечи и тихо спросила:
– Наверное, мои слова звучат пошло? Скажите правду!
– Вы мать, и я вас понимаю, – сказал Булатов. И признался: – Женька ваша… Она необыкновенная. Но я даже себе не могу объяснить, что чувствую… Во всяком случае, такого со мной еще не было. Я готов выполнять ее капризы, идти, куда она скажет, делать все, чтобы ей было хорошо. Чтобы сияли глаза, чтобы не гасла улыбка, чтобы никакая тень не коснулась ее лица… И ради нее, да-да, ради нее я готов принять ваш совет. Может, это и правильно.
И вдруг испугался, тряхнул головой, словно хотел от чего-то липкого освободиться.
– Она все поймет. Она не простит нашего сговора.
– Но что же делать?
– А ничего не делать! – сказал решительно Булатов. – Вечером будет катер. Я уеду…
Ангелина Ивановна выглянула в окно, похлюпала носом и махнула рукой – будь, что будет.
– Идите погуляйте, ждет уж не дождется.
Женька встретила его плутовской ухмылкой.
– И чем завершились переговоры высоких сторон?
Смотрела исподлобья, в глазах метались темные бесенята. Так же настороженно-выжидательно смотрели на Булатова застывшие у Женькиных сапог Чук и Гек.
– Какие переговоры? Она мать, – сказал Булатов. – И ее можно понять.
– Браво! – Женька три раза хлопнула в ладоши. – Тогда я вам расскажу, о чем вы говорили. Можно?
Булатов взял ее за руку и попросил показать местные достопримечательности.
– Через несколько часов придет катер, а я даже тундру как следует не увидел.
– В тундру так в тундру, – согласилась Женька. – Но вы еще не ответили на мой вопрос: могу я пересказать ваш умный взрослый разговор?
– Валяй.
– Олег Викентьевич, я не узнаю вас. Такая неучтивость…
– И я не узнаю вас, Евгения Дмитриевна. Такая учтивость… И главное – неискренность.
– Вот и первая ссора! – обрадовалась Женька.
– Неправда, – уличил Булатов. – Вторая. Первая была при знакомстве. В скверике на Институтском.
Женька уловила в интонации Булатова нечто импонирующее ее настроению и улыбнулась с открытой благодарностью.
– Так я начинаю? – сказала она вопросительно. Не получив ответа, продолжила: – Мама, конечно, в ужасе. Как же! Ее дикая собака Динго посмела полюбить кого-то кроме своих хозяев. Да еще и не скрывает своих чувств. Кошмар! «А если она вам, Олег Викентьевич, наскучит своей прилипчивостью? Вы же отмахнетесь от нее, как от назойливой мухи! Не кажется вам, что причинять ребенку такие страдания жестоко?»
– Подслушивала? – спросил Булатов.
– Вот! – прямо-таки взвилась Женька. – В точку попала! Я же знаю мамулечку, как пять своих пальцев. А что вы ей ответили? Ну да, вы сказали, что для беспокойства пока нет повода, что еще сами не разобрались в своих чувствах и что ни при каких обстоятельствах не позволите обидеть Женьку.
Булатов остановился, взял ее за плечи и повернул к себе.
– Ты что? В самом деле ясновидящая?
– Я же вас предупреждала, Олег Викентьевич.
– Шаманские штучки?
– Угу.
– И мысли читаешь?
– Читаю.
– Ну и что?
– Вы решили согласиться с моей мамулей. «Уеду, а там будет видно».
– С ума сойти.
– И это будет, Олег Викентьевич. Сначала я свихнусь, а потом и вы.
– Послушай, Женька…
– Не надо. Только ничего не надо говорить. Я вам сама скажу. У диких собак исключительное чутье. Они никогда не навязываются тому, кто не нуждается в их преданности. И никогда не отдают больше, чем у них могут взять. И не казнитесь, Олег Викентьевич, решение вы приняли правильное, ибо другого принять не могли. Другого решения просто не существует. Молчите! Не надо ничего говорить. Если бы вы знали, что я передумала за те сутки. Если бы слышали, как просила я вас вернуться…
– Потому и вернулся, – сказал он и заправил под платок ее мягкие кудряшки.
Этот жест сразу стер в глазах Женьки недоверие. Губы ее вздрогнули, по щекам полыхнул румянец. Она опустила глаза и быстро отвернулась.
– Пойдемте, – сказала примирительно, – я покажу вам местное кладбище.
И, не ожидая его согласия, зашагала по густой зеленой траве к поселку Устье.
Потом Булатов не раз вспоминал это мгновение. И не мог ни ответить, ни объяснить себе – что помешало ему взять ее лицо в ладони и прямо сказать: «Я люблю тебя, Женька! Люблю больше всего на свете! Больше жизни!» Она все это знала и видела. Но ей было необходимо услышать признание.
Поздно вечером Женька проводила Булатова на катер. Пришли Дмитрий Дмитриевич с Ангелиной Ивановной, высыпало почти все население поселка. Женька сдержанно шутила.
– Оркестра, к сожалению, у нас нет, – говорила она, заглядывая ему в глаза, – но если бы был, сами понимаете… Тем не менее ваше пребывание в Устье, Олег Викентьевич, станет для аборигенов событием историческим. Нас не часто балуют своим вниманием такие великие люди. Отныне время в Устье будет делиться на «до Булатова» и «после Булатова». Это факт.
– Спутаю я вам это летоисчисление, – сказал он, – возьму и прилечу еще раз. Как тогда?
– Думаю, что устьинцам не грозит ваш повторный визит, – ответила Женька с вызовом, хотя угроза Булатова показалась ей любопытной.
Прощались сдержанно. Дмитрий Дмитриевич пожал Булатову руку, и сказав «спасибо вам за все», быстро растаял в толпе. Ангелина Ивановна всплакнула, обняла его за голову и поцеловала в лоб. Попросила за что-то прощения, посмотрела на притихшую дочь, на него, вытерла платком глаза и, обращаясь то ли к одному Булатову, то ли к нему и Женьке, тихо сказала:
– Будьте счастливы…
Когда мать отошла, Женька сняла варежку, выпростала из рукава полушубка руку.
– Желаю вам, Олег Викентьевич, хорошей погоды и мягкой посадки.
Он взял ее узкую теплую ладонь, осторожно пожал и потянул на себя. Женька отрицательно качнула головой.
– Я могу заплакать, – сказала она тихо. – Не надо. Мы ведь больше не увидимся.
– А ты не можешь использовать свои шаманские фокусы?
С катера поторопили, и Женька вдруг сама потянула его за обшлага полушубка, сомкнула на шее руки и крепко поцеловала в губы. Булатов не успел опомниться, не успел ничего сказать, как она растворилась в толпе провожающих.
Катер шел по ночной Индигирке, утыкаясь лучом прожектора то в один, то в другой берег. Кругом была девственная тьма, и только бортовые иллюминаторы иногда бросали на маслянисто-черную воду блики. Дул холодный встречный ветер, и Булатов спустился в салон. Здесь, на одной из банок, обтянутых потрескавшимся дерматином, ему была приготовлена постель.
Ворочаясь от бессонницы, он впервые почувствовал какую-то неясную тревогу. Еще не затронув его, она, подобно летучей мыши, лишь прошелестела невидимыми крыльями в темноте ночи и бесследно растаяла. Во второй раз эта птица напомнила о себе, когда он прощался у самолета со своими новыми друзьями из районной больницы. Возвращая с благодарностью полушубок и теплую шапку, Булатов увидел у трапа молодую женщину в пуховом платке и красных варежках, и подумал, что здесь могла быть и Женька. Ему надо было только попросить ее, чтобы проводила до самолета. И она с радостью проводила бы. Но он не попросил. И даже не подумал попросить, дубина стоеросовая.
На душе снова стало тревожно, будто судьба о чем-то предупреждала его.
Самолет из Якутска на Ленинград уходил вечером, и Булатов решил познакомиться со столицей этого далекого и удивительного края. Жара стояла, как в Сочи, плюс двадцать шесть. Представляя себя в меховой шапке и полушубке, Булатов улыбался: действительно ли было с ним такое четыре года назад. Оставив в камере хранения сумку и куртку, он налегке поехал в город.
И вот тут с ним начало твориться нечто необъяснимое. Всю жизнь Булатов любил ходить в музеи, на выставки, в картинные галереи один. Необходимость с кем-то обсуждать увиденное, подстраиваться к ритму передвижения, от кого-то зависеть всегда раздражала его, мешала восприятию. Он не получал того удовлетворения от встречи с художественными творениями, какое мог получить гуляя, как кошка, сам по себе.
Тут же он сразу почувствовал, что ему остро не хватает Женьки. Не хватает ее глаз, ее голоса. Вот он подошел к Восточной надвратной башне бывшего Якутского острога. Взобрался наверх по скрипучим ступеням. Ветхая старина. Семнадцатый век…