Современная электронная библиотека ModernLib.Net

К своей звезде

ModernLib.Net / Советская классика / Пинчук Аркадий Федорович / К своей звезде - Чтение (стр. 35)
Автор: Пинчук Аркадий Федорович
Жанр: Советская классика

 

 


– Лучше бы мы остались с тобой в полку.

Муравко удивленно посмотрел на жену.

– Что-то новое в нашем репертуаре.

– Думаешь, я не вижу ничего? – Юля смотрела мужу прямо в глаза. – Думаешь, не понимаю? Который год ты здесь, а все в учениках, в приготовишках. И перспектива в абсолютном тумане. Легко, думаешь, слушать, как ты по ночам вздыхаешь?

Нет, Коля не поверил, что эти ее слова были продиктованы заботой о нем, о его настроении. Он остался при убеждении, что у его жены появился зуд нетерпения. Он ничего не сказал Юле, ничем не упрекнул, но она чувствовала его мысли безошибочно. И понимала, если станет оправдываться, еще больше усугубит свое положение.

– Да, – сказал Муравко убежденно. – Нам действительно пора отдохнуть. Идите, на работу опоздаешь. Да и мне пора собираться.

Поцеловал сына, чмокнул в щеку Юлю и быстро прошел в спальню. Все это очень походило на первую семейную ссору, хотя никто из них не произнес ни одного грубого слова, не оскорбил ни взглядом, ни жестом.

На работе Юля впервые узнала, что скрывается за фразой «все валится из рук». У нее в буквальном смысле валились из рук карандаши, она уронила на пол флакон с тушью, трижды начинала чертеж схемы и трижды выбрасывала его в корзину, пыталась выполнить простейшие расчеты, но палец упрямо путал клавиатуру, не желая попадать на нужные цифры. Предельно ясные формулировки справочника не могли пробиться к сознанию, хотя Юля перечитывала их по нескольку раз подряд. Такого с нею еще никогда не было. Даже в те жуткие дни, когда от Коли перестали приходить письма и она убедила себя в непоправимом.

«Может, ты разлюбила его, Юля?» – спросила она жестко самое себя.

И вместо ответа вспомнила ту первую ночь, когда сама пришла к нему в комнату, когда держала в ладонях его лицо, вглядывалась в темные зрачки, держала нежно и бережно, словно боялась расплескать подаренное судьбою счастье; вспомнила, как тихо радовалась своей и его неопытности, подсознательно удивляясь полному отсутствию стыдливости; как отрешенно вслушивалась в новое чувство, пронзившее каждую ее клеточку, и как сказала ему в ту ночь слова, похожие на клятву: «Что бы ни случилось, знай – моя жизнь принадлежит тебе».

Они потом целые сутки провалялись в постели. Коля сам кухарничал, сам привозил ей на сервировочном столике какие-то закуски, кофе, готовил бутерброды. Они бы наверняка провалялись и вторые сутки, если бы из аэропорта не позвонила мать.

Ольга Алексеевна поняла все, и сразу. По-матерински взъерошила упрямый чуб на голове Муравко, посмотрела ему в глаза, попросила:

– Побереги ее. Хотя бы до моей смерти.

Другую руку положила на голову Юле. Словно благословляя, сказала:

– Она не огорчит тебя.

«Ах, мама, моя мама. Ах, моя многоопытная мамуля! И на каком же основании ты не скупилась на такие рискованные заверения? Что виделось тебе за этими словами?»

Скорее всего, Ольга Алексеевна была убеждена, что ее дочь сделала правильные выводы, наглядевшись на непутевых своих предков. Это ж надо было ухитриться вступить в брак и не прожить вместе даже одного года! Может, знала про Юлю какой-то материнский секрет? Не могла она просто так бросить такие важные слова – надо знать Ольгу Алексеевну.

«Могла, не могла – дело не в этом. Почему ты смогла огорчить его? Тем более, что знаешь – только с ним ты и можешь быть счастливой».

Она уже была готова к полному раскаянию, уже представляла, как расслабленно повиснет на его шее и будет покаянно плакать, радуясь очищающим душу слезам: «Я люблю тебя, значит, все пусть будет так, как лучше тебе».

В последующие дни она приходила в свою «контору» собранной и успокоенной, думала о предстоящей встрече и тихо радовалась: «Конечно же, я люблю его. И конечно же, пусть все будет так, как лучше ему».

Сегодняшний звонок Булатова что-то нарушил в привычной схеме ее логических построений. Юля уже не сомневалась, что за шутливыми признаниями Олега в любви скрывается нечто серьезное, и, хотя сочувствовала этому взрослому и достаточно самостоятельному человеку, выслушивала его с затаенной радостью. «Он бы, – думала Юля, – делал все, как лучше мне…»

И неожиданно спросила себя: «А почему Коля не хочет делать так, как лучше мне? Почему только о себе думает?»

Она стала искать в памяти хотя бы один случай, когда Муравко хоть чем-нибудь поступился ради нее, что-то сделал вопреки своему желанию только потому, что так хотела Юля, и с неизвестным ей ранее удовлетворением убедилась: таких случаев не было. И не потому, что Коля твердолобый упрямец или, хуже того, семейный тиран, узурпировавший власть. Нет, просто она сама всегда и во всем шла за ним. Сама. Даже ради шутки не проявила характера и не попыталась хотя бы раз настоять на своем.

«Приучила – теперь расплачивайся. Так тебе и надо».

И тут же справедливо подумала, что подчинялась и шла за ним не без радости, что рабство это было сладким и счастливым, а желание «бунтовать» показалось бы самой смешным.

Конечно, ей не стоило заводить разговора о его работе. Она и в полку не одобряла поведение женщин, которые слишком рьяно вмешивались в служебные дела своих мужей. Это всегда кончалось плохо. Знать, чем живет близкий тебе человек, надо. Какая же без этого семья? Но вмешиваться – тут нужны максимальная чуткость и осторожность.

Почему же, понимая это, она все-таки наделала глупостей? Да потому что, кроме понимания еще необходимо иметь что-то за душой. Полет в космос хотя и праздник, но сопряжен с большим риском и еще большим трудом. Орбита венчает годы работы и ожидания. Но жизнь никогда не состояла из праздников. Главное, чтобы радостью были наполнены будни, чтобы праздники их не заслоняли своей ослепительной тенью. Праздники – это станции и полустанки на длинной дороге будней.

Вот Чиж Павел Иванович, ее отец… Ольга Алексеевна, ее мать… Как они жили? «Ты, Паша, поезжай один, мне надо закончить учебу». И Чиж безропотно ехал один на Север. «Ты, Паша, потерпи, я защищусь». И Чиж терпел, ждал. «Мне, Паша, лабораторию дали, такое случается один раз в жизни». И Чиж молчал, надеялся. Потом она институт возглавила, важной птицей стала, а бедный Чиж все ждал и ждал. И, не дождавшись, – умер. Так что же, он был вовсе несчастливым человеком? Ерунда. У него было меньше, чем у других, праздников, но зато значительно больше прекрасных будней. Именно буднями он и был счастлив.

Муравко волей обстоятельств поставлен в условия нелегкого ожидания, в своеобразную очередь на полет, который по своей сложности и государственной значимости приравнен к подвигу.

Однажды он признался Юле, что его смущает существующее положение о награждении космонавтов. «Человек всегда должен жить и поступать в соответствии со своими убеждениями и возможностями. И если он совершает нечто по приказу души и сердца и ему за это присваивают звание Героя, тут все мне понятно. Когда же человек заранее знает, что идет на героический подвиг, им может двигать не убеждение, а корысть. Есть тут какая-то безнравственность». Был момент, когда Коля хотел просить об откомандировании его в авиаполк. Юля активно воспротивилась. Что безнравственного в том, что полет на орбиту имеет заранее известную цену – Золотую Звезду Героя? И в годы войны многие летчики, ставшие Героями, знали, что могут быть удостоены этого звания за определенное количество сбитых самолетов. А при форсировании Днепра? Те, что шли первыми, были предупреждены: переплывешь, закрепишься, станешь Героем. Прецеденты, которые никогда ни у кого не вызывали даже тени сомнения. Потому что всем заранее было известно, какие требуются усилия духа и воли. Случайности исключались.

То же и в космонавтике. Само ожидание полета достойно награды. Юля, слава богу, знает не понаслышке, сколько работают обыкновенные летчики в обыкновенном полку, чтобы постоянно поддерживать себя в форме. Объем работы космонавта, особенно в период подготовки по конкретной программе, если не вчетверо, то втрое, наверняка, больше.

Так какого черта казнить себя и выдумывать несуществующие сложности? Разве каждому по плечу такая ноша? Разве все желающие попадают в отряд? «Дурачок ты мой, – сказала она ему, – я знаю, что говорю, поверь моему женскому чутью…» И он поверил. Так почему же она сама теперь проявляет нетерпение? Глупеть стала, что ли?

Завернувшись в банное полотенце. Юля выдернула за цепочку пробку от ванны и, глядя, как тает зеленоватая вода, снова вспомнила звонок Булатова. И снова пожалела, что не смогла поговорить с ним. Кто-кто, а Олег Викентьевич мог бы одним махом рассеять все ее сомнения.

«Какой разговор, какие вопросы! – сказал бы он. – Надо все подчинить одному: полет в космос во что бы то ни стало! И как можно быстрее! Я же на каждом перекрестке буду рассказывать, как я его из проруби вытащил и спас для человечества Героя! Что? Не я его, а он меня? Ну какая разница, кто кого вытащил? Важно, что вытащил!»

Она еще раз заглянула в кроватку к Федору, поправила одеяльце и вспомнила другого Федора – Ефимова. Человека с редкой способностью быть всем нужным и при этом оставаться в тени, однолюба с броской наружностью блондина-сердцееда, мягкого и наивного добряка, умеющего постоять за свои убеждения. Нет. Ефимов не одобрил бы ее поведения. И в разговоре с нею не стал бы лукавить. Сказал бы, как тогда на Севере, жестко, убежденно: «Любить – значит, верить. И никаких сомнений, слышишь? Ни под каким видом!»

Юля поставила будильник поближе к дивану и натянула одеяло к самому подбородку. Где-то неподалеку пролетел тяжелый самолет, и снова повисла звонкая тишина, было даже слышно, как ветер тугими толчками пробует крепость оконных стекол, как тихо щелкает невесомой снежной крупой по водосточной трубе. Уже засыпая, Юля остро пожалела, что Ефимова нет рядом с ними. Зато с удовлетворением похвалила себя за обещание, и сына родила, и Федором назвала.

И все-таки заснула с тревожным чувством надвигающейся беды. И снился ей разлившийся пруд у Американской гостиницы, и бегающий по берегу Федя. Она не заметила, как мальчик поскользнулся на мокром склоне, увидела только пузырем вздувшуюся на воде его желтую курточку и беспомощные движения детских ручонок. Она рванулась, падая, протянула руку, чтобы схватить уходящую под воду куртку, но опоздала и попыталась нырнуть, потому что Федя уже неподвижно лежал на дне пруда вверх лицом с открытыми глазами. Юля отчетливо поняла, что нырять надо с разбега, потому что шубка, которую она надела для прогулки по Звездному, очень легкая и будет ее держать на поверхности, как спасательный жилет. И еще поняла, что, пока она выберется на берег, пока снова нырнет, Федя захлебнется.

Она проснулась с бешеным сердцебиением, и заплакала от счастья, что все случившееся – всего лишь только сон.

9

Паша Голубов неплохо знал и теорию, и практику вертолетной авиации. Он понимал, что взлететь с такой загрузкой да еще в разреженном горном воздухе Ефимов не сможет. И когда вертолет, набрав максимальные обороты, начал валиться в пропасть, Пашка почувствовал леденящую душу тоску. «Ну, все», – сказал он про себя.

Тьма сомкнулась, как океанские волны над утопающим кораблем. Пашка ждал удара, взрыва, треска. Но из невидимой глубины ущелья неслись какие-то приглушенные, булькающие звуки двигателей. «Как из преисподней», – подумал Пашка и начал считать мгновения до удара. Он считал до десяти, до двадцати… И когда досчитал до ста, окончательно понял, что Ефимов не падает, а летит. И не просто летит, а уже набирает высоту, выгребаясь из опасной зоны.

– Ты слышишь, Коля, – спросил он стоящего за спиной борттехника, – они летят? Они летят, Баранчик! Летят!.. Ах, черт меня задери, последние секунды я им отсчитывал. А они летят. Понимаешь? Теперь – все! Долетят. Зря остались, надо было с ними. Дураки.

– Не надо, товарищ капитан, – в голосе Коли Барана прорезались повелительные нотки – так он еще никогда не позволял себе говорить с Пашей.

– Что не надо?

– Вы же сами приняли решение. И правильное, как видите. Там каждый килограмм мог стать решающим. Зачем опошлять…

– Не делай из меня героя, Баранчик. Я согласен, вертолет подняться с таким грузом не мог. Может, поэтому я и не захотел в нем лететь. А ты вообразил… Сели бы – и прямиком на тот свет. А тут, хоть темно и сыро, но шанс остается.

В вязкой темноте заскрипели под подошвами камни. Коля Баран не стал слушать Пашу. Ушел подальше. «Ишь, телок, характер показывает, – подумал Голубов, – взял и послал старшего товарища. Про себя, конечно, но послал. К Фенькиной маме. Потому как родился парень не где-нибудь, а в самой Баламутовке».

Эхо скал еще доносило оборванные всплески вертолетного клекота, но тишина диких гор уже начинала давить на перепонки. И когда затих последний, едва к ним пробившийся звук то ли пулеметной стрельбы, то ли перегруженных турбин вертолета, тишина сомкнулась и зазвенела в ушах на одной тревожной ноте.

Голубов почувствовал, как быстро остывает вспотевшая спина, как вдруг заныли от дикого напряжения плечи.

– Слышь, Баранчик, а ловко мы их загрузили! – крикнул он в темноту. Но Коля Баран не отозвался. И Голубов с тревогой метнулся туда, где только что слышался скрип щебенки – не сорвался бы дурачок в пропасть! Сделав несколько шагов, Паша споткнулся, выругался, присел на какой-то железный ящик – самому бы не загреметь. Снова подступило чувство радости за Ефимова, подступило спокойно и осмысленно, второй волной. Порадовался и за себя, что вовремя сообразил остаться здесь, хотя уже отчетливо стал понимать, в какую ловушку они угодили, а ну разразится буран…

Остро захотелось курить, и он вспомнил, что сигареты где-то в брошенной меховой куртке. Там и зажигалка, и фонарик. Пока светила фара ефимовского вертолета, фонарик был ни к чему, да и курить некогда было. А вот теперь – захотелось. Теперь в самый раз.

– Слышь, Баранчик, ты где? И почему молчишь? Я потерял ориентировку.

– Здесь я, – как-то тихо и надтреснуто ответил техник. Паша догадался, что Коля Баран плачет. Это худо. У мальчика не выдержали нервы. Первый раз в такой передряге. Пока работали, как сумасшедшие, держался. А чуть расслабился, и нервишки пошли шалить. Увидеть сразу столько боли и крови и не дрогнуть, тут может выдержать только такой твердокожий, как он – Пашка Голубов.

И все-таки надо как-то налаживать жизнь. В кромешной тьме, в тишине, в холоде, но жить. «И, по возможности, хорошо».

– Фонарь есть?

– Потерял.

Паша сделал несколько шагов на голос и чуть не свалился на бедного Баранчика. «Такая каланча на такого шкета. Никакие косточки не выдержат». Сел рядом, обнял, потрепал как ребенку загривок.

– Задача номер один – костер.

– Засекут…

– Если «духи» поблизости, давно засекли. Ночью они не полезут. В таких скалах сам черт не рискнет. А без огня нам каюк. Ни тепла, ни света. Я добываю из баков керосин, ты собираешь тряпье, деревяшки. – Он нащупал у ног несколько острых камней и начал швырять их в разные стороны.

Глухое цоканье в темноте подтвердило наличие с правой стороны вертикальной скалы. Впереди, в нескольких метрах, разверзлась пустота – камешки улетели беззвучно. Даже тяжелый осколок гранита, прошелестев в воздухе, вдруг словно испарился. А слева сразу отозвался знакомый звук дюраля, стекла и стали.

– Вот и сориентировались.

В грузовом отсеке вертолета Паша стал на ощупь искать куртку, ударился обо что-то лбом, наткнулся на какой-то острый предмет, рваный металл, нащупал рукой на полу что-то липучее. И сразу догадался – кровь. Воображение нарисовало сюжет: будто он ранен и лежит в луже крови без всякой надежды на помощь… Представил, как испуганно вскрикнет Марианна, как подурнеет от горя ее лицо и покраснеют от слез великолепные доверчивые глаза, услышал траурные звуки оркестра, засмеялся и жестко прохрипел, сложив пальцы в фигу:

– Вот вам, выкусите! Такого подарка от Паши не дождетесь.

В конце концов он нащупал свою куртку и нашел в ней фонарик. Включил его и в первую очередь поднял с пола два автомата, проверил исправность, присоединил магазины с патронами. Один автомат отдал подошедшему на свет фонарика Коле Барану.

– Умеешь пользоваться?

– Умею. – Баран обиженно забросил оружие за спину.

– Возьми сумку. Запасные магазины к ней. И не снимай. Усек?

– Усек.

– Только без обид. С этой минуты назначаю себя начальником гарнизона. Конечно, это далеко не Баламутовка, но… Любой мой приказ – закон. Ясно?

– Так точно.

Битое стекло поблескивало в тусклом свете фонаря на каких-то войлочных подстилках, на окровавленных бинтах, на ранцах с боеприпасами.

– Это на топливо, – отбрасывал Паша к выходу всякую рвань, – а это прибережем на всякий пожарный, – говорил, бережно разбирая оружие, патроны, гранаты. Фонарик выдыхался и свет его становился все слабее. А за разбитыми иллюминаторами вертолета стоял такой плотный мрак, будто искореженную машину запеленали в черное суконное одеяло.

Не дожидаясь команды, Коля Баран попытался включить аварийный свет в грузовом отсеке, но электропитающая линия где-то была повреждена. Он вынул из плафона лампочку, сорвал свисающий с потолка пилотской кабины кабель и, попросив посветить, полез в аккумуляторный отсек.

Фонарик вдруг погас. Голубов выключил его и включил снова. Лампочка лишь на секунду откликнулась слабым накалом и тут же погасла окончательно. Чертыхнувшись, Паша сунул фонарик в карман и ощутил под пальцами зажигалку. Снова захотелось закурить. Несколько глубоких затяжек одурманивающе расслабили тело, но зато просветлили мозги. Он разом охватил все случившееся, представил отвесную километровую высоту, глушь и еще острее понял, в какую ловушку угодили они с Колей Бараном. «И заметьте, по собственной инициативе».

Звезды на небе не просматривались, вершины и хребты провалились во мрак. Значит, синоптики (научились, черти!) не ошиблись, в горах наверняка начиналась метель. К ним на уступ долетали пока лишь отдельные, самые легкие снежинки, тяжелые хлопья, видимо, проносились мимо. Пока не прояснится небо, пока поблизости не высадится десант, никто за ними прилететь не сможет. Ефимову после этого полета «предложат» отдохнуть (если долетит). Других просто не пустят. Разве что сам Шульга.

Сколько же они с Баранчиком сумеют продержаться? Сутки, двое? Воды – ни капли. Жратвы – тоже. Плюс холод собачий и эта дурацкая неизвестность.

– Давай-ка разведем костерчик, – сказал Паша. – Хоть махонький. Найдем сумку с инструментом и будем до аккумуляторов добираться. На-ка, вот, носилки. Тут жердь сломана, в огонь ее.

В левой руке Голубов держал газовую зажигалку, подсвечивая длинным языком пламени, а правой торопливо выбирал все пригодное для огня, все, что осталось от одежды раненых, потому что среди табельного имущества вертолета, кроме керосина в баках, другого пригодного для костра топлива почти не было.

Керосином заполнили цинковую коробку из-под патронов, пропитали в ней тряпье, обложили дощечками от какого-то ящика, кусками картона, щепками от сломанной жерди носилок, добавили несколько лохматых кусков черной резины от разлетевшегося в клочья колеса, и костер запылал с яростным треском, отхватив у ночи вполне приличный плацдарм. Нелепо смятая громада вертолета нависала над костром искореженной лопастью несущего винта, напоминая о разыгравшейся здесь трагедии.

– Несущий винт придется снять, – сказал Коля Баран. – Да и рулевой тоже. Горючее слить. Иначе не поднять его. Работы на день.

– Самим бы выбраться живыми.

– Выберемся. Вывезли взвод, двоих как-нибудь вытащат.

Паше хотелось думать так же. Но он приучил себя в любой ситуации готовиться к худшему. И, может быть, поэтому ему всегда удавалось сохранять оптимизм и избегать разочарований. Разочарования разъедают душу, превращают человека в безвольную скотинку. А если ты всегда готов сойтись лицом к лицу со смертью, а она тебя обойдет, это уже в твоей жизни потрясающий праздник.

– То, что сделал Ефимов, можно сделать один раз в жизни. – Говоря эти слова, Паша не лукавил. Это было близко к правде. – Да и то… Если не знаешь, что именно тебя подстерегает. Он потому и уцелел, что ни хрена не видел в темноте. Ва-банк шел. А увидел бы, начал дергаться, суетиться… И все. Кранты. Понял?

– Никак нет. – Баран остро зыркнул на него глубоко провалившимися глазами.

– Чего ты не понял?

– Ефимов не вслепую шел на риск. Он все рассчитал.

– Много стал понимать. Не вслепую…

– Да уж кое-что понимаю.

– Ну-ка, ну-ка… Бунт на корабле? Ну нет! – решительно рубанул воздух Паша. – Я слагаю с себя обязанности начальника гарнизона. Товарищ Баран, принимайте командование.

– Есть принять командование, – спокойно согласился Коля, поправляя тлеющие тряпки.

Пауза затягивалась, и Паша напомнил:

– Командуй, я жду распоряжений.

Коля подумал, осмотрелся.

– Возьмите, товарищ капитан, войлочную подстилку, – сказал он, – ложитесь отдыхать. Через два часа смените меня.

– А ты не заснешь?

– Прошу без пререканий.

– Автомат держи на коленях, понял?

– Разберусь.

– Со снятым предохранителем.

– Спокойной ночи, товарищ капитан.

– Раскомандовался… Салага. Дорвался до власти. Смотри, как выдвинул, так и задвину.

Баран не ответил на его выпад, и Паша, подложив под щеку согнутую руку, попытался заснуть. Но стоило ему закрыть глаза, как снова возвратились только что пережитые виденья, завертелись путаной каруселью, наползали одно на другое. Он вдруг удивился своему бесстрашию, когда почти бегом заносил раненых в висящий над пропастью вертолет. Ведь один неверный шаг в темноте и лететь ему туда не долететь…

Но Федя-то, Федя! Будь Пашка на левом сиденье, озолоти – не рискнул бы. Да и чего там темнить, хотел бы – не смог. Вертолетчики знают, особенно здесь, в Ограниченном контингенте, что теоретически такой прием возможен: сваливание перегруженного вертолета вниз с последующим набором высоты. Но теоретически и петлю Нестерова на вертолете можно выполнить. Только кроме основательно поднаторевших спортсменов никто пока на это не решился. А вот Ефимов, если понадобится, и петлю крутанет. Этот все может.

Паша посмотрел на часы. Ему казалось, они с Колей уже целую вечность торчат на этом диком утесе среди безлюдных скал. Но часы были бесстрастны: после отлета Ефимова прошло около пятидесяти минут. «Многовато он здесь керосинчика сжег».

Закинув за спину автомат, борттехник опять полез в затемненное чрево разбитого вертолета, на ощупь там звякал какими-то железками, вынес смятую коробку, ручной пулемет, сумки с магазинами. У подножия скалы выложил из камней нечто похожее на бруствер. «Пусть складывает, – подумал Паша. – Вряд ли кто их тут достанет, но быть готовыми надо. Для душманов эти скалы дом родной, через любую щель пролезут».

Он закрыл глаза и представил Марианну. Круглолицую, застенчивую и бесстрашную. Как она не хотела, чтобы он уезжал в Афганистан. Как хорошо ему было с нею! А какие письма девчонка шлет – обалдеть! Какие слова! Невероятно – чтоб так влюбиться! Голову теряет, ждет не дождется. А просит только об одном: останься живым.

Свихнулась девка. Но хороша, чертовка курносая, – мягкая, уютная и, что больше всего тронуло Пашу, деликатная. Многих он знал, вот таких скорых на любовь, и в общем-то не высоко их ставил, забывая чуть ли не на следующий день, а эта забрала. И не отпускает. Говорят же, что у каждого человека где-то мается на земле только ему предназначенная половинка. Найдет ее – будет счастлив всю жизнь. Схватится не за свою – так до смерти и промучается. Может, она, Марианна, и есть именно его половинка? Недоработал в этом деле Всевышний. На самотек пустил.


Установив на каменный бруствер пулемет, Коля Баран еще раз подбросил в костер смоченное в керосине тряпье и опять полез в разбитый вертолет. Он отдавал должное командиру машины, сумевшему разглядеть на отвесной скале высотой в несколько километров крохотную ступенечку и точно попасть на нее почти неуправляемым вертолетом. И относительно благополучно за нее зацепиться. Это высокий класс работы. Будь площадка на несколько метров шире и чуточку ровнее, экипаж мог не пострадать.

Но то, что сделал сегодня ночью Ефимов, Колю потрясло. Помогая Голубову вносить в грузовой отсек раненых, он всякий раз, выходя из вертолета, заглядывал к Ефимову в кабину, хотел навсегда запомнить лицо командира, чтобы потом, после, написать о нем стихи. Нет, лицо Ефимова не было красивым. Оно заострилось от перенапряжения, к потекам пота клеились мятые пряди светлых волос, в глазах была злость и тревога. Левая рука намертво держала рукоять «шаг-газа», правая – ручку управления. Капли пота текли по вискам, скапливались на бровях и блестели в тусклом свете плафона, будто осколки стекла в разбитом вертолете.

И все-таки это было красивое, одухотворенное болью лицо. «Ни шевельнуться, ни дохнуть – нет мочи. На тонкой ниточке висит над бездной жизнь. И смерть из темноты – очами в очи… Но верный двигатель работает, дрожит». Рифма не очень, но он потом поправит, отыщет нужное слово. Он обязан написать об этом стихи. И послать их Алене.

Если бы его сейчас спросили, чего он больше всего хочет в жизни, он не задумываясь ответил бы: переучиться на летчика и летать так, как Ефимов, – вдохновенно, дерзко, бесстрашно.

На ощупь обнаружив за командирским сиденьем планшет, Коля выбрался к костру и проверил его содержимое. Кроме карты с небрежно прочерченным маршрутом (видимо, больше полагался на штурмана), здесь лежала мятая газета, тонкий блокнот с карандашными пометками, несколько конвертов… И фотография молодой женщины с близоруко прищуренными глазами. Эта близорукость придавала лицу какую-то милую беспомощность, и Коле вдруг стало страшно за эту незнакомую женщину: что, если ранение у мужа окажется смертельным?.. Было даже трудно представить, какая боль ослепит горем эти близорукие глаза. А сколько сил понадобится и мужества, чтобы выстоять, поверить в случившееся. Об этом тоже надо написать стихи. И не откладывать. Прямо сейчас в этом блокноте, у костра.

Коля отыскал на дне кармана короткий, грубо заточенный карандаш (такие грубо заточенные огрызки он носил во всех карманах, чтобы в любую секунду, на любом подвернувшемся клочке бумаги записать взволновавшую мысль, подвернувшуюся рифму). И сразу вывел первую строку:

«Женщины не верят похоронкам…»

Смысл ее показался неточным. Он подумал и написал иначе:

«Кто влюблен, не верит в похоронки».

И снова остался недоволен написанным. Влюбленными могут быть и мужчины, а ему хотелось о женщинах… О таких женщинах, которые способны вечно нести в своем сердце память о любимом, ждать его, несмотря на официальное извещение о смерти, жить этим ожиданием. И написал:

«Сошлись две женщины у роковой черты.

Любовь и Смерть, глаза в глаза…»

Это было ближе. Любовь не понимает, зачем понадобилось Смерти отнимать у нее того, кому не пришел срок уходить из жизни. А Смерть ей скажет, мол, хочу проверить, достаточно ли ты сильна. И поставит Любовь перед выбором: «Его я возвращу, но заберу тебя – согласна?» И рассмеется ей в глаза Любовь: «Какая же ты дура, Смерть, нам порознь не бывать! Иль возвращай его, иль забирай обоих!»

Коля закрыл блокнот и впервые подумал о том, что эти стихи могут быть последними в его жизни. Отчетливо представил, как с рассветом их обложат душманы, бросят сверху гранату или просто возьмут в перекрестье снайперского прицела. Стреляют они здорово, не отнимешь. Раскаленная пулька легко пронзит его сердце, и оно навсегда остановится…

Долго ли будет горевать его Алена? Мать ее лишь вздохнет для приличия, а в душе и порадуется, это однозначно. А как она сама? Сколько дней будет плакать? И вообще – что он знает о своей жене? Как должен думать о ней? В какой степени верить? Не выдумал ли он себе любовь?

Огонь выдыхался, и Коля снова нацедил в цинку керосина. Обмакнул в нем вытащенные из пепла обгоревшие и еще тлеющие тряпки, бросил в костер. Пламя вспыхнуло высоко и ярко, вырвав из мрака вертолет и спящего на куске грязного войлока Голубова. Коля проводил взглядом взлетевшие к небу искры и прямо над собой увидел рассеченную ржавыми трещинами скалу. Она тяжело висела над площадкой, готовая в любой миг осесть, сползти, отколоться. А что? Запросто. И все… Никаких проблем…

Сколько же они нагородили с Аленой заборов, сколько глупостей наделали!

В литературное объединение Колю привел его друг – Сашка Коротков. И там познакомил с Аленой.

– Вы тоже поэзией увлекаетесь? – спросил ее Коля Баран.

– Больше поэтами, – вставил Сашка.

Сашка потом признался, что давно знает Алену, что его родственники считают их не просто друзьями-товарищами, а чуть ли не женихом и невестой, и все пристают с вопросом, когда у них свадьба и что они себе думают?

– Но никакие мы не жених и тем более не невеста, – сказал убежденно Сашка, – до случая. Она прилипчивая, как дворняжка. Сам убедишься. Как только влюбится в другого, тут и конец моему жениховству.

Сашка был ясновидящим. Сначала они ходили везде втроем – в кафе, кино, на занятия литературного объединения. Затем у Сашки все чаше обнаруживались поводы куда-то исчезать, а перед выпуском из училища он и вовсе перестал видеть Алену. Это встревожило его отца – Платона Степановича, преподававшего в их училище историю. Задержав как-то Колю Барана после занятий в аудитории, он напрямик спросил:

– Ты что же это отбиваешь у своего друга невесту?

– Так он мне сам сказал, что между ними никогда ничего… – бойко начал Коля.

– А ты и обрадовался, поверил. Да он ради друга от чего хочешь откажется. Эх ты, Коля… Никогда ничего… Он приходит из училища и часами сидит над ее фотографиями. Это только я знаю. А теперь и ты…

Разговор с Платоном Степановичем потряс Колю. И он перестал встречаться с Аленой, хотя уже отчетливо понял, что любит ее.

– Алена переживает, что ты избегаешь ее, – сказал как-то Сашка.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46