— Подумаю, — отозвался Черецкий грубо.
— А традиции не трожь! Ты русских армейских традиций не знаешь, не слыхал, видать, о них. А лапшу на уши вешаешь. Вся Россия, весь Союз на армии нашей держится, все развалится, а если она устоит, сохранит свои традиции, так и Россия устоит и другим народам пропасть не даст. Так что, не трожь ты традиций российских и не пачкай их, а парашу свою присяжную для себя прибереги да для тех, кто на анекдоты падок, понял?!
— Славик точно говорит, — согласился так же, шепотом, Мишка Слепнев.
Черецкий помалкивал. Утомился, видно.
Сергея начинала одолевать дрема. Но как-то не до конца, оставляя краешек сознания свободным. Вместе с темнотой к нему обычно приходили одни и те же мысли, мешали уснуть — и даже когда им сопротивлялось все тело, измученное дневными нагрузками, требовавшее покоя и сна. Чем старательнее Сергей пытался избавиться от этих мыслей, тем навязчивей липла к нему клейкая смесь воспоминаний и представлений о расплывчатом, непроницаемом, как эта послеотбойная темнота, будущем.
Словно через стенку до него доносились притихшие голоса товарищей, больше по инерции, чем по необходимости, продолжавших переговариваться, травить байки на сон грядущий. Эти голоса переплетались в голове Сергея в путаном клубке с внутренними голосами, и все терялось в невообразимой мешанине слов, мыслей, предчувствий. Но, как ни странно, путаница эта приносила с собой облегчение, погружала мозг в дремотное оцепенение, за которым следовал глубокий, без запоминающихся сновидений беспробудный сон. Так было всегда, весь последний месяц бесконечный и очень нелегкий. Так было бы сейчас, если бы из общего легкого гомона не выделился один голос, подчинивший себе все остальные и потому звучавший теперь в одиночестве, мягко и убаюкивающе, так, что не сразу доходил смысл. Поневоле Сергей начал прислушиваться, пытаясь понять, о чем речь идет. Но дремота брала свое, и он мог уловить лишь малосвязные обрывки, немало удивившие его.
Говорил Славка Хлебников — неторопливо, без нажима, говорил будто с самим собрй про какую-то зубчатую стену, из-за которой выползало солнце, и про зарубки на каких-то непонятных и не воспринимающихся сего дня, всерьез копьях, про неспешные и ласковые воды Дуная, и осаду никому не известной крепости со странным названием… Сергею даже показалось на мгновенье, что кто-то из них двоих бредит: или Славка, или же он сам. О чем они обычно трепались? О футболе и экономике, с ее вечно меняющимися моделями, о службе, о былой гражданской житухе и, разумеется, о женщинах, о тех девчонках, что ждали их, да и о тех, что не ждали, — о многом трепались. Но такое Сергей слышал впервые. Славка говорил как-то просто, не выбирая нужных слов, лишь бы передать смысл рассказываемого. Но в голове у Сергея все складывалось в невероятную картину и звучало совсем иначе — образно и красиво, складно, будто в книгах, нет, еще лучше! И он не понимал — и в самом ли деле он слушает чей-то рассказ или же ему просто-напросто снится необыкновенный сон, в котором звучит совсем иной, сказочный голос и видится все, как наяву, лишь ускользает смысл, суть видимого и слышимого, но остается ощущение, вполне реальное, что все это имеет и к нему, Сергею Реброву, какое-то отношение — и потому: треп ли это, бред или просто сон не имело ровно никакого, ни малейшего значения…..солнце выползало из-за бревенчатых зубьев высоченной стены, той, что у Западных ворот, освещало лагерь ромеев на холме, прокатывалось по невидимой дуге небосвода и падало за такую же зубчатую стену, но уже с другой стороны. И когда оно посылало сквозь бревенчатые бойницы свои последние угасающие лучи, многие делали очередную зарубку на древке копья — прошел еще один день.
А всего их прошло в этой крепости восемьдесят и еще семь.
Восемьдесят семь дней и ночей стояли друг против друга два огромных войска, восемьдесят семь дней и ночей чаши весов склонялись то в одну, то в другую сторону, но ни одна из них не могла перевесить.
Месяц назад в крепость, зажатую в кольцо осады, пробралась голодная смерть. И с тех пор не проходило ни единой ночи, ни одного дня, чтобы она не уносила из жизни тех, кто прошел от полянской земли до дальних берегов Русского моря через Муром и Булгар, через Итиль и Белую Вежу, через Хазарское царство и Тмутараканское княжество, тех, кто пришел со Святославом сюда, на болгарскую землю, задавленную тяжелой пятой Византийской империи, тех, кто выжил в кровавых сечах. Были и те, что прошли этим путем, знакомым русичам еще задолго до князей киевских Аскольда и Дира. не первый раз, что доходили с Олегом и Игорем до самого Царьграда и оставляли на его воротах щиты свои. Их тоже уносила смерть, не разбирая — юнец ли ты безусый, ветеран ли, видевший полмира и ведущий счет годов своих многими десятками.
Не довелось на этот раз дойти до великого города. Второго Рима. И всего-то оставалось верст сто с небольшим, когда выросла на пути русского воинства огромная и «непобедимая» армия императора Иоанна Цимисхия, армия, собранная со всех концов необъятной и могущественной империи. Той самой, что завоевала чужими руками за свое неправедно нажитое золото полмира, а теперь намеревалась, опустошив Болгарию, запустить кованые щупальца в землю Русскую, не приступную пока еще для вражеских полчищ. Сам Иоанн Первый, невысокий огненноволосый крепыш, выходец из Армении, оставил на время в цареградском дворце, одном из чудес света, свою пурпурную мантию базилевса и нацепил золоченые доспехи, чтобы собственным присутствием вознести боевой дух разноплеменного воинства на высоту, достойную противника-"варвара".
Дважды становились лицом к лицу русские полки с не имеющим числа врагом: сначала под белыми стенами Аркадиополя и потом — у Преславы. Дважды удача улыбалась Цимисхию и отворачивалась от русичей. Сдержать натиск железных ромейских полчищ было, видно, не под силу и самому, не знавшему поражений, Святославу — русскому барсу, как его называли хазары. Не было подмоги, не было надежной защиты за спиной, редело войско… Шаг за шагом приходилось уступать болгарскую землю, оставляя в ней тела лучших воинов, и отходить все дальше и дальше на север, пока не преградил пути полноводный, могучий Дунай. На его берегу стоял город-крепость Доростол — и был этот бревенчатый городок последним кусочком болгарской земли, не завоенным ромеями. Для болгарских дружин, что плечом к плечу сражались рядом с русичами, что прошли в одном строю с ними Балканы и Македонию, а потом и весь тяжелый обратный путь, — дороги дальше не было.
Объединенный совет воевод и выборных ото всех дружин решил: быть битве! Здесь, под стенами Доростола. И было это еще до начала осады.
Южная ночь пролетает быстро. С первыми лучами солнца засверкали на холме против русского лагеря десятки тысяч начищенных ромейских шлемов. Затрепетали на ветру разноцветные знамена, и слышно стало, как ударяют одновременно бесчисленное множество бронзовых рукоятей мечей о щиты — подобно раскатам грома звучало это приветствие византийского войска, встречающего своего военачальника и базилевса.
Радомысл, загоревший до черноты, так, что его короткая русая борода и усы казались седыми, всматривался изпод ладони вдаль, щурился — зрение что-то начинало сдавать. Но все же он различал многое, даже детали. Обернувшись к своему десятку и припав на искалеченную под Аркадиополем ногу, он сказал:
— Ишь ты, умеют туману напустить, вояки! И нам бы поучиться тому.
— Нам это ни к чему, не битьем в тазы битвы выигрывают и не перьями на шеломах, — ответил Вех, один из дружинников, входивших в десяток Радомысла, его одногодок, лишь две весны назад ставший воем. Был он крепок, плечист, ясноглаз и, хотя бывал в серьезных переплетах, ранений не имел — один кз немногих. Видно, судьба благоволила к нему. Не признавали русичи власти какой-то неведомой им, чужой богини Судьбы. Но что-то ведь помогало одним и обрекало других на смерть. Что? Кто знает!
— Нет, есть чему поучиться, не говори. Это ж не просто бряцание, это ж и веру в силы дает, в единение.
— Коли их нету! — завершил Вех.
Он тоже глядел на ромеев.
Цимисхий на белом тонконогом коне впереди многочисленной пышной свиты объезжал строй. И как багровое пламя полыхал в утренних лучах его императорский плащ.
Будто предвещая, что недалек тот час, когда это поле, поросшее молодой зеленой травой, побуреет от пролитой крови.
— В фалангу строятся, — отметил Радомысл.
Далеко — на обоих концах горизонта, и справа и слева от закованной в железо пехоты, — пестрели своими вычурными нарядами отряды конных.
Проезжая вдоль рядов, император что-то кричал: гортанные звуки вырывались из его горла, эхом прокатывались нaд головами, и в ответ тысячеустые полки сотрясали еще прохладный после ночи воздух воинственным и дружным ревом. В небо взлетал лес копий. И казалось, даже кони ромеев грозно скалили зубы на русичей. Три полета стрелы отделяли лагерь Святослава от византийской армии.
— Много их, — погоревал вслух Радомысл, — никогда тaк много ромеев не видал.
— И хвала Роду, сами себе мешать будут! — твердо заверил Вех.
— Верно! — быстро согласился с ним десетнак. Он только сейчас, после слез друга, понял, что не след воев самому-то запугивать. Правда, знал — особо и не запугаешь, у каждого своя голова, свои глаза да свой непростой опыт.
Князь появился, когда воеводы уже выровняли ряды и каждый занял свое место в строю. Он неторопким шагом выехал из крепостных ворот, опустив поводья и держа в правой руке железный, со множеством отметин, шлем.
Левой он опирался на рукоять меча — простого, без украшений, такого же, как и у простых воев, выстроившихся в привычную для них пешую «стену». Прядь совсем светлых волос свисала с его выбритой головы, слегка подрагивая под порывами ветра. Когда князь поворачивал голову влево, в его ухе под лучами солнца поблескивала маленькая серебряная серьга. Темно-русые усы, свисавшие к подбородку, делали его лицо серьезным, даже хмурым. Он не смотрел в сторону ромеев, глаза Святослава были опущены к гриве серого в яблоках коня, на котором он восседал.
— Гляди-ка! — Радомысл ткнул Веха в бок, указывая направо.
Оттуда навстречу князю скакали двое дружинников.
Первый держал в вытянутой на отлете руке длинное черное древко с княжеским стягом. Когда они поравнялись, Святослав спустился наземь и бросил поводья второму дружиннику. Через минуту тот скрылся на левом крыле войска.
А князь, так же понурив голову, шел прямо в середину строя, на Радомысла и Веха. Красное корзно свисало с его плеч, будто неподвластное ветру. Под ним была плотная железная кольчуга, надетая прямо на белую холщовую рубаху.
Князь шел медленно, в полной тишине, по-прежнему сжимая рукоять своего меча. Если бы не его княжеский плащ, навряд ли бы кто из ромеев смог догадаться, что это сам Святослав — предводитель двадцатитысячного русско-болгарского войска.
Когда оставалось сделать два-три шага до стоящих, князь приподнял голову. И Радомысл ступил в сторону, освобождая место. Он был рад оказанной чести, еще бы биться плечом к плечу с прославленным витязем — не каждый день приходится, почитай, раз в жизни такая удача и выпадет-то!
Молча кивнув, князь занял место в строю и, расстегнув пряжку на груди, сбросил корзно. Багряная плотная ткань мягко сползла к его ногам. Теперь ни один чужеземец, не знающий князя в лицо, не смог бы его отличить от тысяч других воев, замерших в "стене".
И каждый из стоявших знал теперь: князь с ним, в первых рядах!
Спешившиеся дружинники оставили коней и встали позади Святослава. Один из них подал князю высокий красный щит с ликом солнца, точно такой же, как и у прочих русичей. Кони заметались перед строем, потеряв из виду своих хозяев, и, видно, решив, что их место не здесь, умчались туда, откуда минуту назад принесли своих седоков.
— Добрый знак, — тихо, будто сам себе, сказал Святослав. И, чуть помедлив, добавил: — Ну что же, пора. Перун и души бесстрашных предков, не знавших поражений, с нами. Пора!
Он отпустил рукоять меча и, взяв шлем в обе руки и оглядев его, надел на голову. Одновременно черное древко в руке знаменосца выпрямилось — и когда княжеский стяг взвился вверх и затрепетал на ветру, будто по команде развернулись над полками русскими боевые знамена. Прокатился вдоль рядов гул, сдержанный, но выдающий все же сокрытую в воинстве немалую силу и мощь.
— Эх, навьи чары! — прошептал Вех Радомыслу. — Ну и жатва сегодня будет, то-то Волос-в своей преисподней возрадуется!
— Не впервой! — отрезал Радомысл так же, в четверть голоса. — Смотри-ка чего там?!
Из гущи ромейского войска вырвались резкие пронзительные кличи труб. Необозримая черная фаланга, всколыхнувшись, будто непомерный, исполинский студень, сдвинулась с места и поползла, поползла. Даже у бывалых бойцов стало тяжко на душе при виде этой пятидесятитысячной громады, ощерившейся мечами и копьями, неумолимо надвигающейся, грозящей смести все живое в воды Дуная.
Святослав, вырвав меч из ножен, резко выбросил его в правой руке в сторону византийцев — будто молния блеснула и погасла в центре русского войска. Теперь ничто не могло остановить надвигающейся сечи.
Князь по-прежнему молчал. Все указания да советы он раздал еще накануне. И теперь только прислушивался, присматривался к ходу отлаженной им машины — войско, прошедшее через десятки битв и тьму испытаний, действовало четко, уверенно.
Медленно сближались две людские массы. Солнце карабкалось по небосводу вверх, будто для того, чтобы лучше рассмотреть оттуда, что творится на зеленой равнине, заполненной тысячами людей.
Но вот на него набежала тень — это вышедшие на свои рубежи стрелки пустили из тугих дальнобойных луков первые стрелы: воины, прикрывавшие стрелков щитами, бросились наземь, передние лучники стали на одно колено, вторые ряды пригнулись, третьи стреляли, в полный рост стоя, задние — посылали свои стрелы заметно вверх, чтобы они разили не прямо в грудь неприятелю, а сыпались в его ГРУДУ с небес. Стреляли по команде, все разом. И тут же щитники вскакивали на ноги, крепко упирая в землю большие красные щиты. Лучники успевали изготовиться к следующему залпу. Издалека не было видно — большой ли урон приносят врагу каленые стрелы. Лишь едва уловимые содрогания черного студня говорили о том, что выстрелы достигали цели.
— Эх, лиха беда — начало! — процедил Радомысл, ободряя десяток. Он уже настроил себя на бой, лютый бой.
Щека у него чуть подергивалась, плечи и шея напряглись. Ему верили, за ним шли. И все же ближайшие вой, нет-нет да и скашивали глаза на князя: как-то он, что делает, что замышляет? Расстояние сокращалось, и стрелы с той стороны стали доставать русичей. Сначала упал один из лучников — посланница смерти вонзилась ему прямо под ключицу, в зазор между кольчужными завесями. Потом рухнул другой, третий… И вот уже стрелы начали падать у самых ног основных рядов, возле «стены». Русичи умерили шаг.
— Ромеи-го оплошали, — проговорил Радомысл, раздвигая заветренные губы в улыбке, — видать, не успели подтянуть катапульты. А то б они давненько нас угостили! Ну ничего, полегче будет.
Вех молча кивнул. Десятник был праз: ни одной каменной глыбы еще не свалилось с небес. Но метательные машины могли подойти и позже.
Святослав первым остановился и выставил вперед щит.
— А мы вот так! — проговорил он в усы. — А ну!
Его примеру последовали во всей первой шеренге — с краю до краю, отгораживаясь красной, в рост человека, стеной от ядовитых жал. Задние вскинули на вытянутых руках щиты вверх — стало темно, словно в глухом дубовом срубе, и лишь резкие удары железных наконечников об эту подрагивающую крышу, будто просыпавшийся с разъяренных небес железный горох, говорили о том, что внешний мир не только существует, но и грозит за малейшую неосторожность смертью или увечьем.
— Вперед!
Медленно, не разрушая спасительного строя, сдвинулись с места, пошли. Сквозь маленькую бойницу с краю щита Вех видел, что все больше и больше русских стрелков не могло подняться после порывистых ударов железного града.
— Эко их повыкосило! — не смог удержаться он.
Они приближались к лучникам. Стали видны опустевшие колчаны-гулы за спинами стрелков. Те сделали свое дело, теперь очередь была за «стеной». Сейчас Вех жил одной мыслью — уцелеть, не свалиться прежде времени, успеть дойти до ромейских рядов, это главное. А там? Там вся надежда на собственные руки, на силу и ловкость, на крепость и увертливость, да на хладнокровие, спокойствие. Но это будет потом…
— Ну, другк, пошли! — громко выкрикнул князь. — Вперед!
— По-ошли-и! — заорал Радомысл.
— Пошли-и! По-оыли-и-и! — загремело со всех сторон. — Впе-ере-е-ед!!!
Князь первым перешел на легкий бег. Под звуки удаляющихся голосов, передающих команду и налево, и направо, и в глубь войска, остальные последовали его примеру.
Шумное дыхание заполнило глухое и темное, движущееся укрытие. Стало душно, свежий утренний ветер лишь слегка касался ног бегущих, не проникая за стену щитов.
Бежали мерно, придерживаясь за древки копий и не нарушая рядов. Каждый знал, что его падение может разорвать строй не только в десятке, но и во всей сотне и тем самым откроет доступ смертоносному дождю на головы, плечи, спины сотоварищей. Удары стрел слышались сверхy все реже, то ли они кончились у ромеев, то ли те, понимая тщетность своей пальбы, решили приберечь их на будущее.
Добежали до лежащих в траве лучников и щитникоз.
Половины из них можно было недосчитаться — что же, на то и бой! Плакаться не время! Щиты по командам десятских отодвинулись, отодвинулись влево, открывая дорогу меж рядов. Раненых несли по двое, по трое, убитых оставляли до конца сечи. В рядах сразу стало тесно, запахло свежей, еще не запекшейся кровью. Теперь место лучников было позади — пополнят колчаяы, передохнут малость и будут поддерживать наступление. А надо, так и с мечами пойдут, с копьями…
Близился последний, решающий миг! Почти ничто уже не отделяло бегущих первыми от упругого, ощетинившегося строя византийцев. Все ближе, ближе — сто шагов, шестьдесят, двадцать…
— Копья! — раздалось со всех сторон, так, что и непонятно было, кто же подал команду, может, и сама ока прозвучала в ушах бывалых бойцов.
— Ко-опья-я!!!
Из-за красной брони щитов высунулись вперед длинные и острые ножны. Древки копий сжимали руки сразу нескольких воев в каждой из колонн, и потому сила их удара была таранной, попробуй выдержи!
Уже ускользали из-под ног Веха последние пяди земли. Пять шагов, три, один… Все! Стена сошлась с фалангою, железо ударилось о железо — раскат грома прокатился под безоблачным небом. Рухнули, развалились первые ромейские ряды; уцелевшие от удара пятились, вклинивались в задние порядки.
Вех отбросил ненужный теперь в ближнем бою большой и тяжелый щит. Сдернул со спины малый, круглый — он в самый раз для рукопашного — и по брошенному щиту, лежавшему на телах убитых ромеев, будто по мосту через реку, разделявшую мир живых и мир ушедших ранее, бросился вперед.
Сеча!
"Сереженька — миленький, любимый!
Не сердись, прости меня, если сможешь! Запуталась настолько, что сама не знаю, что делать надо. Разве думала, могла помыслить я, что судьба сведет тебя с Николаем! Да что ж это такое… Сама не знаю, что пишу, — все не то, все не так. Ты прости, что никогда тебе о нем не говорила, ведь на что надеялась — все прошло, все быльем поросло. Теперь вижу — нет! Значит, так и надо мне, значит, заслужила. Ну ладно. Остается выложить все как на духу, а там сам решай. Как решишь, так и будет!
Вчера он опять был у меня. Не прогонять же! Только ты не думай, пожалуйста, ничего такого не было и быть не могло. Вот разговор состоялся у нас, очень серьезный разговор. Но ни к чему мы так и не пришли. Да и как без тебя-то! Он ушел злой, не попрощавшись Но сказал, что его как пылинку с рукава не стряхнешь. Обещал еще прийти. Такие вот дела. А я совсем не могу заниматься, уже вторую неделю пропускаю институт. И только сижу дома да все плачу и плачу. Через полгода, нет, уже раньше, он вернется насовсем. А ты? Два года! Ведь можно с ума сойти за эти два года! Ты даже ни разу не приезжал в увольнение. Почему? Не хочешь, что ли, видеть меня?
Ведь он постоянно бывает, не реже, чем два раза в месяц. Ну почему ты не приедешь ко мне? Почему???
Да, я была с ним знакома еще два года назад. И потом все время был только он, он один. До того самого, помнишь, предновогоднего вечера. И пока мы с тобой были вместе, я и не вспоминала о нем. Правда, он звонил, заходил. Но я предупреждала сестру, чтоб говорила, будто меня нет дома. Я и вправду его любила, очень, очень сильно, мы жили с ним, прости за то, что я скрывала, а теперь — за правду прости. Но ведь все это было до тебя! Потом, понимаешь, потом ничего не было! Ни-че-го! Ты один, только ты один был рядом: и в сердце, и в душе. Я хотела его вычеркнуть из своей жизни, забыть навсегда. Но он, понимаешь, он-то этого почему-то не хотел! Я не знаю, что теперь делать, как быть. Отчего ты редко пишешь? Ты разлюбил меня? Из-за этой всей истории?! Я не верю, не верю!
Но ты далеко! А он будет скоро совсем рядом. Что же мне делать? Два года. два года — такая пропасть времени!
Но ты знай, что люблю я только одного тебя, помни об этом всегда, и я буду с тобой рядом.
Сереженька, попробуй поговорить с ним сам. Вы же в одной части! Неужели вы не можете разобраться? Как я его боюсь! Он придет, он заставит забыть тебя. Он очень сильный, у него характер — о-го-го! Это точно! Помоги мне, ты моя надежда! Я не знаю, что мне делать!!! Он мне снится каждую ночь, снится: стоит и молчит, только смотрит — долго, пристально, будто укоряет. Но взгляд у него добрый, прощающий. Я знаю, он согласен все забыть, только бы нам быть вместе. Каждую ночь он смотрит на меня! Приезжай, молю тебя, приезжай, и ты все переменишь, вернешь себя мне. Ну, верни же, что же ты?!
Люблю, целую, навсегда твоя Люба.
И еще. Сергей, твой этот тип наглющий. Мишка Квасцов, мне просто проходу не дает. Болтает обо всем, позорит по институту, сплетни распускает — самый настоящий подлец! Но хватит о мелочах… Ты помни, все зависит лишь от тебя, только от тебя! Ну ладно, прости еще раз, Сереженька!
…Как же нам быть-то?! (без даты)".
Глава вторая
ДРУЗЬЯ И НЕДРУГИ
Июнь принес с собой дожди и прохладу. Небо затянулось пасмурной пеленой, стало низким, давящим.
— Май все тепло летнее съел, — приговаривал Сурков и вздыхал.
Ему верили, потому и не возражали, — кому ж знать причуды погоды, как не уроженцу деревни. Но в глубине души каждый надеялся, что лето, еще такое долгое, только-только начавшееся, порадует Подмосковье не одним солнечным деньком. На это намекал и неумолкающий утренний гомон птиц, мокрых, взъерошенных, но не унывающих, снующих тут и там по своим суетным птичьим делам. От их щебета становилось легче, вольготнее, даже дождевая вода под подошвами сапог, казалось, хлюпала бодро и весело, вызывая желание пробежаться босиком по прозрачным радужным лужам, как не в столь уж далеком детстве.
И бегать приходилось: по утрам, на физзарядке, и днем, на занятиях по тактике, и в пока еще коротких примерочных марш-бросках, и просто — бегать, бегать и бегать в повседневных кроссах, сгоняя с себя допризывный жирок, чувствуя, как на его месте затвердевают под распаренной кожей жилистые желваки мышц и приходит выносливость, приходит вместе с загрубевшими на ногах мозолями, с ожившими под тугими струями ветра легкими, с уверенностью, что всегда можно пробежать чуть-чуть больше.
Беготня сменялась сидением в классах. И тогда наваливалась всей тяжестью сонливость, затуманивала голову, спутывала липкой паутиной слабости тело.
Шел второй месяц. Незаметно для себя втягивались парни в армейскую жизнь.
Не так просто было получить разрешение. Но Сергей добился своего. Он считал, что имеет право на этот звонок. И его уверенность подействовала.
Оя долго не мог заставить себя набрать номер. Наконец решился.
— Алло?
К телефону подошла сестра.
— Валя, здравствуйте, это Ребров. Будьте добры. Любу!
— Сережа? Откуда вы?
— Простите, у меня всего две минуты, из дежурной части звоню, — Сергей приглушил голос и для пущей надежности прикрыл трубку ладонью, — тут это не полагается вообще-то.
— Все поняла, Сережа, одну минутку!
В трубке послышались торопливые удаляющиеся шаги, а потом еле различимые голоса: "Люба, тебя!" — "Ну я же просила не подзывать меня к телефону!" — "Это Сергей!" "Меня нет ни для кого, поняла — ни для кого!" Хлопнула дверь.
— Сережа, вы слушаете? Любы нет, наверно, только что вышла…
Ребров стиснул зубы. У него в голове вертелось навязчивое "ни для кого, ни для кого, ни для кого!".
— Сережа, что с вами? Вы слышите меня? Позвоните завтра! Или через пару дней. Алло?!
Сергей молча положил трубку на рычажки.
Дежурный старший лейтенант, пряча насмешливую улыбку под густыми русыми усами, спросил:
— Не повезло?
Можно было и не спрашивать — в эту минуту все, что творилось у Сергея внутри, все, что застилало туманом мозг, было написано на его лице.
Выходя из дежурки, Сергей почувствовал тяжесть в левой стороне груди, там, где во внутреннем кармане гимнастерки лежало зачитанное Любино письмо.
После обеда сидели в курилке под навесом, молчали, слушали, как барабанят по жестяной кровле крупные, но редкие пока капли.
Слепнев широко зевал, потягивался и тоскливо думал о том, что все вроде бы неплохо, но если бы ввели послеобеденный сон, было б совсем хорошо.
Сурков, уставившись отрешенными от всего земного глазами в мутную пелену, заунывно вытягивал какой-то бесцветный мотивчик.
Ребров с Хлебниковым притулились в углу курилки, молча попыхивали сигаретами, пуская белые клубы дыма вверх.
Черецкий маялся перед входом — несколько раз доставал из кармана брюк пачку сигарет, потом прятал обратно, обегал взглядом сидящих в курилке, будто желая сказать чтото важное, но ничего не говорил.
Вот пачка вновь очутилась в его руке, и, как бы помимо воли хозяина, от еле заметного щелчка в донышко из нее вынырнул белый цилиндрик. Слепнев, словно завороженный, следил за Черецким. Капли забарабанили сильнее, чаще.
Черецкий размял сигарету, постучал ей зачем-то по тыльной стороне ладони, потом понюхал с вожделением, прикрыв при этом глаза, и сунул обратно в пачку.
— Опять решил завязывать? — поинтересовался Слепнев.
Ответа он не дождался. А Черецкий будто бы вдруг, только теперь заметил Хлебникова, сидящего в углу, оживился, подошел к нему и устроился рядышком, лениво откинувшись на спинку и положив ногу на ногу. Глаза его подернулись дымкой, лицо расслабилось и приняло безучастное выражение, именно такое, какое приводило Суркова в тихий ужас.
Но на этот раз Черецкий на Леху не обращал внимания, видно, ему самому надоело уже подтрунивать над простодушным и безответным деревенским увальнем, и он решил выбрать жертву покрупнее. Не зная, как начать, а может, и просто оттягивая удовольствие, он молчал. И в самом молчании этом таилась какая-то злая веселость, граничащая с открытым вызовом и одновременно с кошачьей вкрадчивостью, с готовностью отступить, спрятать коготки.
Сергею на миг показалось, что, несмотря на неподвижную и внешне миролюбивую позу, Черецкий напоминает собой крупную хищную кошку, приготовившуюся к прыжку. И невозможно было определить, что эта кошка сделает в ближайшую минуту: прыгнет на жертву или же мягко отпрыгнет в сторону.
Черецкий для начала выбрал первое.
— Был у нас в школе учитель истории, — издалека начал он безразличным тусклым голосом, как бы пытаясь подавить зевоту, — мастерюга был, да-а!
Выдержал паузу, ожидая клевки на заброшенную им приманку. Но реакции не было. Все ждали дальнейшего. Слепнев даже протер рукой заспанные глаза и раскрыл их пошире, опасаясь прозевать самое интересное.
— Но с нашим Славиком тягаться — куда ему!
— Да ну? — нарочисто удивленно выдохнул Хлебников.
— Просто в подметки тебе не годится!
— Во дает! — подал голос Слепнев.
— Да-а, — продолжил Борька, — хоть тот и сорок лет науку долбал, но куда там до нашего светили! Славик собственными глазами все видал, без науки допер, вот в чем штука. Это ж надо, как нам повезло! С каким человеком служим! Слыхал, Сурок? У себя в колхозе расскажешь, не поверят! Он же со Святославом лично знаком был, хе-хе, тыщу лет назад познакомился!
По лицу Черецкого поползла самодовольная ехидная улыбка. Он бросил в костер затравку и теперь ждал, что этот костер разгорится и спалит в своем пламени умника Хлебникова.
Но тот, повернувшись к Черецкому, недоуменно спросил:
— О чем ты, Боря? Загадками говоришь.
И хотя каждый прекрасно понимал, о чем гoвoрит Черецкий, Славкина невозмутимость загипнотизировала садящих в курилке. Никто не мог понять толком, к чему этот разговор, и потому предпочитали не вмешиваться до поры до времени. Лишь Сергей несколько раз бросал в сторону Черецкого раздраженные взгляды, порываясь осадить того. Но и его останавливало, словно какое-то невидимое препятствие, спокойствие Хлебникова.
Напускное безразличие начинало покидать Черецкого — не было того главного, на что он рассчитывал: поддержки в розыгрыше. И оттого розыгрыш этот терял остроту в вообще грозил перерасти в какую-то глупую пустую нелепицу.
— Ты что, забыл, как нам лапшу на уши вешал после отбоя?! — стараясь вложить в голос побольше сарказма, выдавил Борька.
— Ну как же, дедушка, у тебя, наверное, старческий склероз? Я обычно сплю после отбоя, — сказал Хлебников и еле заметно моргнул глазом Слепневу. Тот расплылся в улыбке, дошло. — Может, тебе чего приснилось со дедовской немощи, так это бывает в твоем возрасте, Боря.
— Ага, — сквозь смех процедил Слепнев, — вот мне тоже намедни…
— Ты брось это! — оборвал Слепнева Черецкий, обращался он к Славке. — За дурака меня держишь, за дешевку?!
— А ты?
— Что я?
— За кого ты меня держишь? — На лице Хлебникова не дрогнула ни одна жилка. Он сидел все в той же обмякшей позе.