Боратынский
ModernLib.Net / Художественная литература / Песков А. / Боратынский - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Песков А. |
Жанр:
|
Художественная литература |
-
Читать книгу полностью
(1019 Кб)
- Скачать в формате fb2
(430 Кб)
- Скачать в формате doc
(438 Кб)
- Скачать в формате txt
(428 Кб)
- Скачать в формате html
(431 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|
Между тем дядюшка Илья Андреевич купил в Москве дом: "...в сентябре мы все отправляемся в путь. А вы, любезная маменька, не собираетесь ли также в дорогу?" * * * Кажется, наконец Александра Федоровна выбралась в Москву и, может быть, осенью снова встретилась здесь со старшим сыном. Как бы ни было, на новых семейных советах и ввиду прежних безутешительных сведений решено было везти Боратынского к Петру Андреевичу в Петербург и отдавать в полк. Был ли уже выбран именно гвардии Егерский полк и имелась ли договоренность с генералом Бистромом, полковым командиром егерей, -- не знаем. В октябре или ноябре Боратынский снова отправился в Петербург Он был подавлен, но у него была цель -- возвратить себе свободу и найти форму жизни. Поэт Русскими стихами не может изъясняться свободно ни ум, ни душа... Неужели Дмитриев не во сто раз умнее своих стихов? Пушкин, Жуковский, Батюшков в тайнике души не гораздо сочнее, плодовитее, чем в произрастаниях своих? Кн. Вяземский Миновали Завидово. В Твери заночевали. Дождь. Небо без просветов. Размокшие поля. Туман. Сырость. Птица грач ходит по пашне. Укачивает... Осенняя дорога уныла. Туман цепкой прохладой оседает на фартук коляски, на лицо, на душу. Вот проехали и Валдай, тоже серый, туманный. -- Но все равно, и сквозь этот туман душа не готова к равнодушию. Жизнь таит в этом дожде, в этой сырости, там, в конце дороги, неизвестные ощущения сердцу. Ибо бьется же оно сильнее и слабее! А ум то сонный, то тревожный -- то безостановочно бредит, то ясен, как в лучах, и тверд. И широта земная предстоит в своей бескрайности, горизонт развертывает свои края, мир предстает как бы чашей -прозрачной, стройно-выпуклой. Края ее строго очерчены бездонным небом с разбросанными по нему летучими облаками. Ум не может взлететь превыше облак: в таком взлетании нечто нечеловеческое, некое отделение души от тела. -- Так мог только Ломоносов; у него все всегда столь умозримо (умом зримо), как будто ум его только что, пред тем как творить оду, сам побывал где-то там, превыше облак -- откуда видна вся широта земная, и изливает на язык все, что узрел: -- Там Лена, Обь и Енисей... Днепр хранит мои границы... Полна веселья там Нева... Се знойные Каспийски бреги... А здесь -- Чудово. (Дождь, как и прежде, туман, но воздух иной, ибо веет мглистыми болотами.) Кому после Ломоносова дано вмещать в свою мысль всю красоту вселенной? Кто вознесется превыше облак? Глубже погружаться на дно чаши, ища узреть полноту бытия не из верховных оконечностей мира, а изнутри его, -- вот удел современного человека. Навсегда останется в нем тоска: что там -- за летучими облаками? за краями чаши?.. Тосно (Какое странное лицо у этой женщины, севшей в карету; какие глаза! Этот генерал, что был рядом с ней, с обветренным лицом, совсем ей не пара.) ...Но ведь чтобы спрашивать: что там? -- надо прежде найти точку, из которой видна вся чаша бытия, нужно угадать это волшебное место. Где оно? Оно не зависит от климата, от местоположения тела, от времени года. Только что был уныл и зол, душа в томлении ныла, ныла -- вдруг -- словно отдернута занавесь, снята пелена тумана, и видно все. Подвластно ли это выраженью? Есть слова, но чем точнее они, тем менее определенно выражают то, что зыблется пред душевными очами, пред внутренним взором, пред умозрением... София (снова дождь, однако усилился ветер; наводнения этой осенью еще не было?). ...Слова, даже самые точные, суть только намеки. Вот они: написаны на бумаге, и каждое -- одна форма, и только за пределом видимого (в душе?) нагнетается их смысл. Бытие. Жизнь. Смерть. Гроб. Вечность. Скоротечность. Мир. Покой. Тишина. Буря. Непогода. Родина. Дом. Кров. Чужбина. Странствия. Младость. Радость. Мечты. Одиночество. Безвеселье. Юность. Неопытность. Сны. Опыт. Печаль. Старость. Желанья. Надежды. Любовь. Обман. Безнадежность. Тоска. Жар. Сладострастье. Страсть. Разочарование. Холод. Друзья. Шалости. Проказы. Пиры. Одиночество. Уныние. Зов. Клик. Отзыв. Безмолвие. Безответность. Нежная. Милая. Своенравная. Коварная. Сердце. Чувство. Мысль. Дума. Счастье. Блаженство. Страдание. Скорбь. Свобода. Судьба. Рок. Жребий. Удел. Доля. Закон. Цепи. Гармония. Поэзия. Для удобства глаза и чтобы понять, что здесь добро, а что зло, что искомое, а что предлагаемое жизнью, можно бы, припомнив наши математические навыки, поставить каждое из слов под подобающим ему плюсом или минусом. Скажем, радость -- это хорошо, значит, плюс, младость -- тоже хорошо, значит, тоже плюс, а старость -- плохо, значит, минус: + - Младость. Радость Старость Вечность Скоротечность Жизнь Смерть Жар Холод И дальше, дальше, дальше. Но мы бы ошиблись при таком распределении, ибо жизнь и поэзия -- не одно и то же, и никогда неизвестно заранее, с каким смыслом перекочует слово оттуда -- туда. Тем более нельзя угадать сейчас, осенью 818-го года, когда Боратынский все эти слова, прочитанные им порознь, но еще не ожившие вполне, а теснимые друг другом в умственных глубинах, везет по осенней слякоти из Москвы в - Петербург. Наконец, выехали на Невский. Смерклось. Дул ветер. Сырые стены домов уже освещены были огнями в окнах. * * * Он обнял в Петербурге братьев -- бывших Вавычку и Ашичку: Льва и Ираклия. Красавец Ираклий -- гордость семейства, будущий губернатор Казанский, сенатор и генерал, и красавец Лев -- будущий помещик села Осиновка и le roi du rire -- оба пока хрупкие темноволосые юноши, наверное, не вполне уразумевшие сначала, как им должно обращаться с братом, старшим их не просто на несколько лет, а на двухлетний опыт изгнаннической жизни. * * * В Петербурге он обнял своего друга -- Креницына-младшего *, поэта и квилка. Старшего Креницына ** по окончании корпуса, еще в марте 818-го года, определили в службу в Глуховский кирасирский полк. Креницын-поэт все еще одолевал курс наук в Пажеском корпусе, и конца этому одолению не предвиделось; шел шестой год его там заключения, и ему скоро исполнялось 18 лет. Учителей и гувернеров он презирал, а верным товарищем его был лейб-драгунский прапорщик Александр Бестужев, будущий знаменитый критик 819-го года, разбивший тогда в пух Катенина и Шаховского, а потом издатель "Полярной звезды" и блестящий Марлинский, сосланный за 14-е декабря и сраженный чеченской пулей. (О квилках он впоследствии скажет: "Если же в Пажеском корпусе существовало означенное общество, то, верно, цель его не стремилась далее стен корпуса, ибо голова Креницына была слишком слаба, чтобы замышлять что-либо важнее". Не ведаем насчет головы Креницына-квилка, но знаем, что язык Бестужева ядовит был всегда.) * Александра. ** Павла. "При виде подлеца не сохраню молчанье, лесть -- в краску приведу, распутство -- в содроганье!" -- восклицал вослед Ювеналу Креницын-поэт, еще не переживший выключки из корпуса и отдания в солдаты. Скоро, скоро и он пойдет по пути, проторенному Боратынским, и они сравняются опытом. Сейчас -нет. Сейчас друг Креницына, хотя старше его всего на год, на полжизни опытнее : О милый! я с тобой когда-то счастлив был! Где время прежнее, где прежние мечтанья? И живость детских чувств, и сладость упованья! -Все хладный опыт истребил. Узнал ли друга ты? -- Болезни и печали Его состарили во цвете юных лет; Уж много слабостей тебе знакомых нет, Уж многие мечты ему чужими стали! Рассудок тверже и верней, Поступки, разговор скромнее; Он осторожней стал, быть может стал умнее, Но верно счастием теперь стократ бедней. Не подражай ему! Иди своей тропою! Живи для радости, для дружбы, для любви! Цветок нашел -- скорей сорви! Цветы прелестны лишь весною! Я легковерен был: надежда, наслажденье Меня с улыбкою манили в темну даль, Я встретить радость мнил -- нашел одну печаль, И сердцу милое исчезло заблужденье. Что ж! друг Креницына еще не дошел до середины своей жизни, но уже жизнь его разделилась на две неровные части, делая его в собственных глазах элегическим героем... Лет через десять, когда элегии выйдут из моды и появится словечко романтизм, таких героев станут называть романтическими : Следы мучительных страстей, Следы печальных размышлений Носил он на челе; в очах Беспечность мрачная дышала, И не улыбка на устах, Усмешка праздная блуждала. * * * Мы не сами изобретаем себе роли, -- получая назначенные нам судьбой, однако сами оформляем их, исходя из того, кто наш зритель -- друг, возлюбленная, маменька, баталионный командир или кто еще. Конечно, во всякой роли мы играем самих себя, облекая склонности своего внутреннего бытия в заданные жизненным спектаклем способы поведения. Всегда существует опасность слиться с ролью -- не себя в ней выразить, а сделать свою жизнь воплощением какой-нибудь роли, ибо каждая из них имеет неизъяснимую способность подчинять нас себе, поглощая нашу единственность. Этому немало помогают и наши зрители, желающие придать нашему образу в своих глазах четкие контуры законченного портрета. Быть всепокорнейшим сыном, нежно любящим братом, мстителем-разбойником, элегическим стихотворцем, романтическим героем, повесничающим проказником, Чайльд Гарольдом или Гамлетом -- нетрудно. Трудно стать после всего этого самим собой, и только немногим удается неповторимо выразиться в уже готовых жизненных амплуа. Еще более немногим дано из разных своих ролей выстроить некую одну, похожую, конечно, на многие, но даже при беглом взгляде -- единственную. Такое бывает не часто, и тогда из нескольких нарицательных ролей складывается одна, собственная, имеющая единственное название; Наполеон, Суворов, Байрон или Вольтер -- недаром образцы для подражания, они оформили свои жизни в роли, не общие для рода; не они повторили -за ними станут повторять. Не тщеславие их делает такими, а чувство собственного достоинства. Оно дает им силы в борьбе с судьбой за свое имя и за свободу выбора своего отдельного пути. Однако риторическими рассуждениями нельзя помочь другому в его тяжбе с судьбой за его имя и за его свободу. Поэтому оставим риторику. Боратынский в Петербурге. Он только что вернулся сюда и, кажется, нашел для первых шагов в своем новом бытии ту форму, которая более других соответствует ныне его внутреннему состоянию, -- преждевременную старость души, элегическое уныние и горькую усмешку над жизнью. Он уже пишет элегические стихи и готовыми жанровыми формулами осмысляет свою судьбу. Но не забудем, с кем имеем дело. Даже если он никогда не прицеплял на спину Кристафовичу записку с бранным словом, были в его жизни и чердашные ужины, и разбойнические проказы. Только долговременные упражнения в унынии способны умертвить природную живость натуры. И вот уже горькая усмешка кажется скорее насмешливой улыбкой, взор не обжигает тоской, а горит, и на губах смех: Мы будем пить вино по гроб И верно попадем в святые: Нам явно показал потоп, Что воду пьют одни лишь злые. Плохая эпиграмма. -- Не по мысли, по исполнению. Дайте время -- будут и хорошие. Он еще только начинает и не вполне уверен, что станет поэтом, а лучше даже сказать: совсем не уверен. Он выбирает. Выбирает роль. Выбирает путь. Выбирает слова, беспорядочно теснящиеся в уме и не обретшие еще его собственного, боратынского смысла: Душа. Гармония. Поэзия. Идеал. Гений. -- Бытие. Жизнь. Смерть. Гроб. -Юность. Неопытность. Сны. Опыт. Печаль. Старость. -- Свобода. Судьба. Рок. Жребий. Удел. Доля. Закон. Цепи. -- И проч. и проч. Всем, с кем он видится, и всем, с кем он знакомится, бросается в глаза его бледное лицо, оттененное темными волосами, его мечтательная задумчивость, его горящий пламенем взор. Он еще не дошел до середины своей жизни и, как все в таком возрасте (Дельвиг -- исключение), строен. Можно даже сказать, что он красив, ибо разве бывает некрасив влюбленный юноша? А он влюблен, и, кажется, бесперерывно. Счастлива ли его любовь? Кто его избранница? Не забывайте только, что любовь и обладание -- не одно и то же, а всегда нечто исключительно редкое. И то и другое дает опыт, но такой разный, что блажен, кто сумел их соединить в одной женщине. В этом смысле Пушкину жить, видимо, легче, ибо его жизнь неделима: "прыгает по бульвару и по по утрам рассказывает Жуковскому, где всю ночь не спал... Но при всем беспутном образе жизни его, он кончает четвертую песнь поэмы". Пушкин весь -жадно, бешено, опрометью, мелькнул, сверкнул: никто о нем не скажет иного (Пушкин тоже исключение). Боратынский -- не Пушкин, не Дельвиг. Они поэты, в их сравнении и Креницын и он сам -- не более чем стихотворцы. Впрочем, ни Дельвига, ни Пушкина Боратынский еще не видел. Сейчас он обнимает Креницына. * * * Должен был он обнять и Александра Рачинского, ныне подпрапорщика Семеновского полка, знакомца Дельвига, Кюхельбекера и других лицейских. Александр -- кузен Боратынского, то есть сын его двоюродного дядюшки, отставного генерал-майора Антона Михайловича Рачинского, живущего сейчас на покое в своем смоленском поместье, а некогда, при императоре Павле, первого полкового командира, лейб-егерей (кстати, Павел и крестил его первенца Александра). Впоследствии, в 830-м году, за Рачинского выйдет Варинька Боратынская, младшая сестра, а сам Боратынский будет на их свадьбе шафером, К той поре Рачинский выйдет в отставку и с него будет уже, кажется, снят секретный надзор, учрежденный после известных событий 825-го года за то, что знал о существовании тайных обществ и не донес. Сейчас, за время отсутствия Боратынского из Петербурга, Рачинский успел, между караулами, маневрами, лафитом и клико, оказаться в одном приятельском кружке, от которого, конечно, далеко до цареубийств, но уже рукой подать до тайных обществ. Конечно, в 814-м или 815-м году "беседы о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о возможности изменения, желаемого многими в тайне" были еще несколько в новость. В 818-м же и 819-м, когда "везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть "Деревня", "Ода на свободу", "Ура! В Россию скачет..." и другие мелочи в том же духе" и когда не было живого человека, который не знал бы этих стихов, когда разговоры об упомянутых предметах занимали умы, когда печатались -- не в Лондоне и не в Париже! в Петербурге -- такие сочинения, как "Опыт теории налогов" и "Естественное право", -- тогда зло существующего у нас порядка видимо обнажилось и все большее число людей переставало его, зло сие, не замечать. Словом, "где то время, когда у Бурцова собирался кружок молодых людей, из которых каждый подавал самые лестные надежды? Сам Бурцов, братья Колошины, Вальховский... Семенов, молодой Пущин (конноартиллерийский), Жанно Пущин... Александр Рачинский, Дельвиг, Кюхельбекер. -- Многие ли из них уцелели?" Что горевать? * * * Еще кого Боратынский обнял в Петербурге? -- Андрея Шляхтинского, юношу, старее его четыремя годами. Шляхтинский, тоже родом из-под Смоленска, ныне прапорщик лейб-Егерского полка, еще пятнадцатилетним мальчишкой успел повоевать с французами, вместе с ополчением пройдя ретирадой от Смоленска до Москвы, а потом наступлением от Тарутина до Вильны; он дрался с неприятелем при Бородине и Малоярославце. В лейб-егеря Шляхтинский поступил в 814-м году. Наверное, в 816-м или 818-м он ездил из Петербурга на родину под Смоленск, где и сошелся с Боратынским. Правда, совсем непонятно, как именно это могло произойти, ибо Боратынский жил в Подвойском -- в ста слишком верстах к северу от Смоленска, а имение Шляхтинских находилось в ста с лишком верстах к югу от губернской столицы -- под Рославлем. Но чего не бывает на свете? Ведь вписал же Боратынский ему в альбом при прощании в августе 819-го года, когда тот, переведенный из гвардии в один из пехотных полков, стоявших в провинции, уезжал из Петербурга: Ты помнишь милую страну, Где жизнь и радость мы узнали. Где зрели первую весну, Где первой страстию пылали. Как многие из его поколения, Шляхтинский успел вовремя уйти, и история, делающая своими героями страдальцев либо злодеев, только пригрозила ему сомнительной славой мученика, ибо, забегая вперед, добавим также, что в 826-м году, на следствии, на него указали как на члена Союза благоденствия. Но в 826-м, на его счастье, властители и судии мало вспоминали о том, что было в 818-м. А в 818-м -- осенью или в начале зимы -- Боратынский и Шляхтинский поселились вместе: в домике г-на Ежевского в Семеновских ротах. Боратынский маменьке из Петербурга Я не сообщал вам своего адреса, ибо сам еще не знал, где поселюсь. -Мы сняли квартиру вместе с г-ном Шляхтинским -- у нас три прелестные комнаты, которые только предстоит обставить, впрочем, мебель здесь дешева. -- Письма адресуйте так: в Семеновском полку в доме кофишенка Ежевского. Это славный старик, знававший в Гатчине батюшку. Он рассказывает мне всяческие подробности и анекдоты, которые я слушаю с немалым удовольствием. У него есть жена и дочь -- воспитанная весьма неплохо, изъясняющаяся по-французски скверно, по-русски провинциально, играющая на рояле подобно нашим богиням из Оржевки *, читавшая несколько романов мадам Радклиф и жалующаяся, что ничто в природе не отвечает возвышенным движениям ее сердца. Весь этот мирок довольно забавен. В последнем письме я говорил вам о некоей мадам Эйн-гросс, с которой я познакомился, так вот, это превосходная женщина. Она весьма образованна, иначе говоря, образованна лучше меня, как все считают. Она божественно играет на арфе, много читает, любит живопись, поэзию, словесность и даже способна иметь собственное суждение о каждом из искусств. Мы размышляем с нею о дружбе, о любви, о любовных увлечениях, об эпикурействе, о стоицизме -- словом, обо всем. Я посещаю ее каждый день после полудня, и пока мне это не наскучило; следует, однако, признать, что в ожидании лучшего я был бы даже склонен влюбиться в эту божественную женщину, но не тревожьтесь, я слишком безрассуден, чтобы решиться на серьезное безрассудство. * Боратынский имел в виду барышень Мартыновых. Прощайте, милая маменька. Быть может, вы считаете все это несколько вольным. Думайте, что пожелаете, но помните, что только вас я люблю всем сердцем. Вчера вечером мадам Э. Г. живо напомнила мне Софи, она играла на арфе тирольскую мелодию. Знаете, пожалуй, она немного напоминает ее и своей внешностью.. * * * Итак, мы говорили о прапорщике Шляхтинском, служащем в ту пору в лейб-Егерском полку. Этим полком при Павле командовал Антон Михайлович Рачинский, после него -- Багратион, убитый при Бородине, а ныне -- добрейший Карл Иванович Бистром. Получилось так, что после полного провала хлопот и вследствие невидимого ныне стечения событий и людей Боратынский был определен именно в этот полк рядовым с дозволением жить на частной квартире. На квартирах жили многие: и офицеры, и солдаты -- в том числе в Семеновских ротах, благо своих казарм не хватало, а Семеновские роты находились тут же, возле Обводного канала, где предписано было стоять егерям. Еще до определения в полк, в ноябре или декабре, у него появились новые знакомцы: Дельвиг и Кюхельбекер. Кюхельбекер жил недалеко от Семеновских рот, в десяти, не более, минутах ходьбы вдоль левого берега Фонтанки-реки, возле Калинкина моста. Перейдя через мост, можно было еще через минуты две-три быть у Пушкина. Но Пушкин не очень любил, когда к нему приходили малознакомые люди, ибо жил не один, а, в отличие от большинства из них, с родителями. Кроме того, Пушкин не сидел дома. Да и не с Пушкиным Боратынский сошелся коротко, а с Дельвигом, хотя тот в это время жил далеко от Семеновских рот -- почти на Невском вместе с Яковлевым-старшим (Павлом; Павлом Лукьяновичем; Пашей) -братом лицейского Яковлева. (Через полгода, видимо, осенью 819-го, Дельвиг тоже переберется в Семеновские роты и поселится с Боратынским на одной квартире -- это случится, должно быть, когда Шляхтинский уедет из Петербурга) . В конце 818-го года -- начале 819-го Петербург одаривал Боратынского новыми знакомцами в обилии, несравненно большем, нежели в годы пажеской жизни. У Кюхельбекера в мезонине бывали отроки -- Левушка Пушкин, Соболевский из благородного пансиона при Главном Педагогическом институте, заходил лицейский Пущин (Жанно), пил чай Плетнев, которому тогда хотя и было уже к тридцати, но который еще ничего не сделал, чтобы его имя было знакомо с доброй стороны и читательской публике, и вообще добрым людям. Мог оказаться Боратынский в одну из суббот у Жуковского (по мосту через Фонтанку и влево по Екатерингофскому проспекту -- 10 минут ходьбы от Семеновских рот; впрочем, даже если и мог оказаться -- Жуковский не обратил в ту пору на скромного приятеля лицейских поэтов особенного внимания; это впоследствии он будет занят судьбой Боратынского всерьез, и именно ему первому Боратынский решится изложить в подробностях историю пажеской катастрофы). Мог познакомиться с Глинкой (Федором Николаевичем -- сочинителем "Писем русского офицера", ближайшим человеком у петербургского генерал-губернатора Милорадовича, поэтом и членом всех видимых и невидимых обществ). Наверное, тогда же Боратынский узнал и Николая Ивановича Гнедича -- учителя трагических актеров и первого нашего настоящего переводчика Гомера. Видимо, еще до того, как Измайлов в "Благонамеренном" напечатал отданные ему Дельвигом стихи Боратынского, Боратынский увидел и благонамеренных членов михайловского общества любителей словесности, наук и художеств. Видел он и солидного господина Николая Ивановича Греча, в очках -- издателя "Сына отечества". * * * Тогда же -- через Рачинского ли, через Шляхтинского ли -- он должен был сойтись с некоторыми из повес, чья слава нынче, увы, померкла и до наших дней дошли только ее глухие отголоски: И Чернышев, приятель, хват, Поклонник Эпикуру, Ты наш единоверный брат По Вакху и Амуру, И нашим музам не чужой -Ты любишь песнопенья... Болтин-улан, тебе челом, Мудрец златого века! Ты наслаждаешься житьем Как правом человека... Ты пьешь с друзьями в добрый час. Без бабьего жеманства, -Святая трезвость во сто раз Безумнее и пьянства! Это написал не Боратынский, а Коншин (о нем речь впереди). А Чернышев -- это Павел Николаевич; Паша; Пашка Чернышев: "при первых приготовлениях к войне с французами, в 1812 году вступил в один полк юнкером" (вместе с братом Дмитрием) -- а именно в лейб-Егерский полк, -- дошел до Лейпцига, а может быть, и до Парижа, был ранен, победно вернулся еще большим хватом в Петербург. Брат его Дмитрий около 816-го года отправился жить в деревню и вряд ли был коротко знаком Боратынскому. А Павел -- был. (О том нечаянно поведало перо "некогда известного не в одном Петербурге Эртеля бывшего друга Дельвига и Глебова" *. Он писал Боратынскому в 1836-м году из Петербурга в Москву: "К нам приехал Пашка Чернышев, и мы с ним почти неразлучны. Тогда исчезает для нас настоящее, и мы живем в прошедшем; а что тогда и частенько поминаем о тебе, это ты можешь вообразить себе. Он обнимает и целует тебя от всей души". -- Так что Чернышев был не просто старшим сослуживцем Боратынского по Егерскому полку). И Болтин ** -- был: в 819-м году он перевелся из Изюмского гусарского полка в лейб-уланы штабс-ротмистром и служил здесь до 824-го года. -- Кто еще в их круг входил? Некто А.Д.Ч., родственник Чернышева: "Рост его и вообще телосложение были исполинские; обращение его явно показывало неограниченное презрение ко всем принятым в свете обычаям... Шалости почти были его страстию". Должно быть, это Александр Дмитриевич Черевин, корнет лейб-уланского полка. -- Вот некоторые из тех, с кем пировал Боратынский в конце 818-го и 819-м году. * Василий Андреевич Эртель был родом из Пруссии и выученик Лейпцигского университета; в 817-м году явился в Петербург и к августу определился учителем немецкого языка в пансион при Царскосельском лицее, где служил -полтора года, с января 819-го вышел в отставку и занимался еще полтора года партикулярным учительством в благородных семействах. Возвысился он впоследствии: учил своему природному языку и родной словесности наследника -- будущего Александра II, перевел на этот язык 7-й и 8-й тома карамзинской "Истории", сочинил французско-русский и немецко-русский лексиконы, председательствовал в комиссии по переводу на немецкий язык российского свода законов и проч. и проч. ** Илья Александрович. Пировал, конечно, не совсем то слово, ибо не мудрены пирушки наши, и денег у нас всегда либо в обрез, либо нет. Но есть бессмертное изобретение голодного желудка -- долг. "Что ни говори, как строго ни суди молодежь, а должно сознаться, что нехорошо молодому человеку, брошенному в водоворот света, не иметь, по крайней мере, несколько тысяч рублей ежегодного и верного дохода, хотя бы на ассигнации" -- так судит поэт мысли, и он прав. -- Словом, в этот раз Петербург несколько закружил Боратынского новыми лицами и обстоятельствами. (Да и нас тоже, вослед ему, закружил несколько). От его жизни в домике низком в Семеновских ротах осталось прочное у всех воспоминание: Боратынский жил здесь с Дельвигом, оба в лавочку были должны и перчаток не имели (Шляхтинского мало кто вспоминал, ибо он быстро уехал тогда). Для тех, кто находился в ту пору далеко от Петербурга, а Боратынского и Дельвига узнал позже, -- на место Дельвига мог подставляться, например, Левушка Пушкин (он, правда, тоже бывал в домике низком, но постоянным жителем не был). Тогда получалось, что "Баратынский и Лев Пушкин жили в Петербурге на одной квартире... Они везде задолжали, в гостиницах, лавочках, в булочной; нигде ничего в долг им больше не отпускали. Один только лавочник, торговавший вареньями, доверчиво отпускал им свой товар; да где-то промыслили они три-четыре бутылки малаги. На этом сладком пропитании продовольствовали они себя несколько дней". Но смешно думать важно о безденежье, когда речь идет о повесах, шалунах, поэтах, когда брызжет радостная пена, подобье жизни молодой: Мы в ней заботы потопляли И средь восторженных затей "Певцы пируют! -- восклицали, -Слепая чернь, благоговей!" И где ж вы, резвые друзья, Вы, кем жила душа моя! Ты, верный мне, ты, Дельвиг мой, Мой брат по музам и по лени, Ты, Пушкин наш, кому дано Петь и героев и вино, И страсти молодости пылкой, Дано с проказливым умом Быть сердца верным знатоком И лучшим гостем за бутылкой, -это уже не Коншин, а Боратынский сзывает друзей. Вы все, делившие со мной И наслажденья и мечтанья, О, поспешите в домик мой На сладкий пир, на пир свиданья! Но то будет через два года, уже после их разлуки, и не все они снова свидятся тогда, да и вообще в том же кругу, какой собирался в домике низком, они уже никогда не смогут встретиться все вместе. А те немногие, кто соберется после разлуки, что придет им на память? Что ни ласкало в старину, Что прежде сердцем ни владело -Подобно утреннему сну, Все изменило, улетело! Увы! на память нам придут Те песни за веселой чашей, Что на Парнасе берегут Преданья молодости нашей. Или, изъясняясь языком прозаистов, -- "тогда исчезает для нас настоящее, и мы живем в прошедшем", -- как говорил Эртель. Кстати, благодаря Эртелю мы знаем некоторые подробности жизни Боратынского, Дельвига и Пушкина в конце 818-го -- начале 819-го года. В 832-м году Эртель вместе со своим знакомцем Александром Глебовым издал "Русский альманах на 1832 и 1833 годы", где была напечатана обширная "Выписка из бумаг моего дяди Александра" -сочинение более беллетристическое, нежели мемуарное, но тем не менее замечательное по отдельным приведенным здесь фактам. Выписка предварена кратким предуведомлением некоего Федора Михайлова Т... о том, что его дядя, некий Александр Борисович М., отъезжая из России в чужие края, оставил на его попечение свое домашнее имущество, книги и бумаги; среди последних нашлись воспоминания, выписку из коих племянник отдал по желанию одного из издателей "Русского альманаха" для печатания. Доверяться этим воспоминаниям, конечно, надо с оглядкой, ибо, кажется, и сам дядя Александр и его племянник -- лица вымышленные, а всю выписку сочинил, может быть, лукавый Эртель. В сей выписке много путаного: Боратынский назван двоюродным братом дяди Александра *, события разных лет перемешаны **, а устная речь действительных людей переведена на письменный язык довольно чопорно и чинно. Словом, у "Выписки" много недостатков. Тем не менее люди, с которых сообщается здесь, люди действительные: они, правда, не названы своими полными именами, но ясно, что б.Д. или б.А.А.Д. -- это барон Дельвиг, Е.Б. и Евгений -- Боратынский, полковник Л. -- Лутковский, А. С. Я..... -- Пушкин, П.Н.Ч. или Павел Николаевич -- Чернышев, И.А.Б. -- Болтин, Д.Е. -- Еристов. А некоторые факты, сообщаемые об этих действительных лицах, уж слишком точны, чтобы заподозрить сочинителя выписки в абсолютном вымысле. Вымышлена здесь, видимо, частная жизнь дяди Александра: его роковая любовь, его служба в лейб-уланах, вероятно, подробности его участия в Лейпцигской битве (хотя последнее, верно, не совсем выдумка, а, быть может, пересказ чьих-то военных рассказов -- хотя бы Чернышева). Но сейчас не эти подробности у нас в предмете. Речь шла о Боратынском и его новых друзьях. * Неизъяснимым образом в глазах потомков Боратынский стал и двоюродным братом Эртеля, чего, натурально, не бывало. ** Так, здесь указано, что Боратынский приезжает уже известным поэтом в Петербург из Финляндии в то время, когда Пушкин пишет "Руслана и Людмилу". Тут что-нибудь одно: или Боратынский приезжает из Финляндии, а Пушкина уже нет в Петербурге, значит, дело происходит году в 821-м -- 822-м; или Боратынский приезжает не из Финляндии, а из Подвойского, стихов еще не печатает, Пушкин сочиняет поэму, и, значит, события происходят в конце 818-го -- начале 819-го года. Если избрать второе, то дяде Александру можно отчасти верить: все-таки из Подвойского Боратынский приехал лишь однажды, а из Финляндии впоследствии приезжал по меньшей мере семь раз -- к 832-му году, когда напечатана "Выписка", конечно, Финляндия заслонила собой Подвойское для всех, кто знал Боратынского. ВЫПИСКА ИЗ "ВЫПИСКИ ИЗ БУМАГ ДЯДИ АЛЕКСАНДРА" Тогда между молодыми людьми господствовал весьма приятный, непринужденный тон и истинное товарищество, которое ныне едва знают и по названию. В наших почти ежедневных сборищах много шутили и смеялись. Мы рассказывали свои похождения, причем немало прилыгали, а поимка во лжи подавала повод к новому смеху.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|