Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Боратынский

ModernLib.Net / Художественная литература / Песков А. / Боратынский - Чтение (стр. 19)
Автор: Песков А.
Жанр: Художественная литература

 

 


      * * *
      Не долго, впрочем, в этот раз пробыл Боратынский в Финляндии. Наверное, Софи не успела еще доехать до Мары, как он снова вернулся в Петербург -- в четырехмесячный отпуск. Куда он направился из Петербурга и скоро ли -- бог весть. Октябрь, ноябрь, декабрь 822-го и январь 823-го он провел в неизвестной нам стороне. Может быть, в Москве? Ибо где, как не в Москве, может пропасть человек до такой степени бесследно, чтобы не осталось от его бытия ни клочка бумаги? Довольно, однако, гонений на Москву. Вероятнее, в Москве Боратынский был, но, как и в Петербурге, проездом -- по пути в Мару, где и жил все время отпуска. Может быть, он снова был представлен Лутковским к производству в офицерский чин. -- Все сие нам не ведомо. Зато мы в точности знаем, что прапорщиком его опять не сделали и что Александра Федоровна категорически воспротивилась идее отставки.
      Итак, пусть он пока живет в Маре и помогает Александре Федоровне в хозяйственных хлопотах; пусть ангел Софи продолжает с ним фортепьянные уроки; пусть старый Жьячинто рассказывает ему в последний раз о Неаполе (и больше они не увидятся, ибо Жьячинто скоро станет первым из их семейства, кто ляжет в землю внутри церковной ограды возле новенькой, третий год действующей марской церкви). Пусть идиллия темных ноябрьских вечеров и первых декабрьских снегов убаюкивает недужные страсти.
      Перелетим-ка на это время к подножию петербургского Парнаса, где, в отличие от степных раздолий, страсти клокочут. Натурально, страсти особенного рода.
      * * *
      Как ни забавно, одним из очагов, где разжегся огнь подлепарнасских битв, стал все тот же гостеприимный дом на Фурштадтской, куда вместе с Александром Ефимовичем Измайловым чаще и чаще приходили Остолопов, братья Княжевичи, Панаев, Сомов -- то были небольшие певцы, но верные сотрудники Александра Ефимовича в "Благонамеренном" и в Михайловском обществе. Поддерживаемые веселостью С.Д.П., в июне 821-го года они составили домашние заседания в словесных упражнениях, назвав свой сочинительский круг в честь его основательницы: С.Д.П. -- Сословие Друзей Просвещения и получив иные, чем в миру, именования, под коими в продолжение полугодичных упражнений своих записывались в рукописных протоколах, а затем печатались в "Благонамеренном". Сам Александр Ефимович стал называться Баснин (ибо писал басни), Панаев стал Аркадиным (за аркадские картины в его идиллиях), Остолопов -- Словаревым (за "Словарь древней и новой поэзии в 3-х частях" -СПБ., 1821, в типографии имп. Российской Академии), Дмитрий Княжевич -Сословиным (за то, что имел склонность к составлению словаря сословов *), два брата его Княжевичи -- Софииным и Юлииным, Сомов -- Арфиным, Аким Иванович, супруг С.Д.П., -- Бесединым, Яковлев -- Узбеком (ибо прибыл из Бухары). Сама С.Д.П. стала попечителем Мотыльковым. -- Павел Яковлев сочинил церемониал принятия новых членов:
      * Синонимов
      Все члены сидят, и к ним вводят слепотствующего искателя Софии-мудрости, мыслящего стать содругом просвещения. Его спрашивают: "Любишь ли ты мудрость?" -- Он ответствует: "Люблю ее, ищу ее, поклоняюсь ей". -- "Любишь ли ты дружбу?" -- "Ей посвящаю дни мои". -- "Отрицаешься ли славенизма?" "Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли Шишкова и братии его?" -"Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли бисерных, кристальных, жемчужных слез?" "Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли злоязычия Воейкова?" "Отрицаюсь". -"Отрицаешься ли графа Хвостова, подражателей и почитателей его?" -"Отрицаюсь". -- Тогда искателя мудрости должны возвести на кафедру, составленную из "Тилемахиды" Тредиаковского, "Рассуждения" Шишкова, Делилевых "Садов", переведенных Воейковым, и еще какой-то тяжести, и предложить ему произнести торжественный обет: "Клянусь любить С.Д.П. -словесность, деятельность и премудрость". После сего попечитель Мотыльков, прикасался своими перстами до очей, ушей и уст искателя, очищает оные от скверны и отверзает их, дабы тот мог отныне внимать и неба содроганью, и гад морских подводному ходу, и главное, -- мудрости: Софии! Софии! Софии! Так обязан возгласить нововступивший член в начале своей благодарственной речи.
      Церемониал сей остался не осуществлен, ибо такие прожекты и хороши тогда, когда они прожекты. Коли их выполнять, будет скука, а скуки не терпел попечитель Мотыльков. Кроме того, не было новых членов, да и самые заседания, несмотря на усилия попечителя, уже осенью 821-го года происходили редко, и в недолгое время общество (как общество) скончалось.
      Поводы к его кончине выказались, наверное, в сентябре, когда Панаев, после месячного отсутствия, обнаружил на Фурштадтской Кюхельбекера, Дельвига и Боратынского, а те не обнаружили к нему почтительной приязни. Панаев, помнится, стал пенять Александру Ефимовичу на нежданных гостей и выговаривать Софье Дмитриевне за ее неразборчивость в знакомствах. Вряд ли и прочие члены Сословия друзей просвещения были так же, как хозяйка, расположены к новым лицам: все-таки Гнедич и Крылов -- это одно, а баловни-поэты -- совсем иное. Тут было, конечно, ревнование не только сочинительское. Особенно у Панаева. Добрейший Александр Ефимович и желал бы их примирить, ибо был только на словах злым гонителем, а так -- милее души не видал никто... Но гранитный в своем самолюбии Панаев, не выдержав унизительного равноправия с нежданными гостями, твердой стопою вышел из дома на Фурштадтской, не взирая на мольбы. Это было осенью -- в начале зимы 821-го года. И скоро кончилось незабвенное общество, но не прекратились переходящие в утра вечера на Фурштадтской, и не перестала хозяйка вечеров умножать число своих подданных, а один из баловней-поэтов прямо высказал ей тогда свои упования: "На ваших ужинах веселых я основал свои надежды и счастье нынешней зимы" -- так он выразился.
      Чем увенчались надежды и как рассеялось счастье, мы уже, увы, знаем, и не о том речь сейчас (пока Боратынский проводит осенью 822-го года мирные дни в Маре). Речь о том, что "Благонамеренный", издававшийся Александром Ефимовичем, был журнал, отличный от домашних альбомов по преимуществу одним типографическим оформлением. А так -- особенно в те три с лишним года, пока наиболее ярко пылали страсти на Фурштадтской, -- "Благонамеренный" печатал почти исключительно гостей Софии Дмитриевны.
      Александр Ефимович был, повторяем, добрейшим человеком, но, не обидев и мухи в своей ежедневной жизни, он не мог не язвить в стихах. Высокого росту, широкий телом и с тяжелыми очками на толстом носу, он был душою мелкосуетен и с равным удовольствием смеялся вместе с Дельвигом над Федоровым, потом вместе с Федоровым над Дельвигом, и наконец вместе с Яковлевым -- и над Федоровым и над Дельвигом обоими.
      Его любовь к Софии Дмитриевне можно бы сравнить с чувствами Александра Ивановича Тургенева к Светлане -- Воейковой : то была такая же ровно горевшая и постоянная страсть, разве более словоохотливая. Но кто ж сравнивает страсти? Ей, своей незабвенной, он мог прощать любые extrйmitйs *.
      В стихах же он не жаловал крайностей, особенно романтических, и многие сочинения Бор... Дель... и Виль... Кю... ** (так он шутил) не одобрял. -- Но все же на страницах "Благонамеренного" даже злобные намеки могли уязвить только неискушенных. И когда Александр Ефимович помещал такие, например, суровые объявления: "Строжайше запрещено пропускать сочинения, не имеющие нравственной и полезной цели; особенно содержащие в себе сладострастные картины или так называемые либеральные, т.е. возмутительные мысли", -- то это можно было принять скорее за тыканье пальцем в Бирукова ***, чем за идею издателя.
      * Крайности (фр.).
      ** Vile queue -- мерзкий хвост (фр.) ; vile cul -- мерзкий зад (фр.).
      *** Известный цензор, хороший знакомец Александра Ефимовича.
      Впрочем, не будем оберегать Александра Ефимовича от стрел критики. Разумеется, он не стал бы доносить на своих младших отчасти приятелей -баловней-поэтов, -- но и удерживать себя и своих действительных друзей (особенно друзей просвещения) от того, чтобы посмеяться над ними, -- было не в его правилах.
      Еще в 820-м году он уже кое-что помещал в "Благонамеренном" на тот счет, что ныне есть такие сочинители, которые кроме самих себя лучше никого не видят и друг друга в таланты жалуют, бессмертие дают.
      Потом, весной 821-го года, выбрав в посредники Измайлова, на Дельвига и Боратынского решил напасть их бывший приятель -- Крылов (не Иван Андреевич, разумеется, а младой его однофамилец -- Александр). В марте 820-го года Крылов весьма поддерживал Кюхельбекера и сильно негодовал на Каразина ("Пусть зависти змия шипит у ног Певца -- Он звуком струн шипенье заглушает!"). Полтора года назад, перед отбытием в Финляндию, и Боратынский посвятил ему одно откровенное послание. Не знаем, правда, явилось ли оно отголоском действительных общих застолий или было только отзвуком чисто поэтического ревнования покойному Державину, любившему некогда размышлять о скоротечности всего вообще: Летящий миг лови украдкой, -Игея, Вакх еще с тобой! Еще полна, друг милый мой, Пред нами чаша жизни сладкой; Но смерть, быть может, сей же час Ее с насмешкой опрокинет, -И мигом в сердце кровь остынет, И дом подземный скроет нас!
      Было время -- и Дельвиг писал Крылову о чаше жизни и о чаше круговой...
      А в мае 821-го года, пока Боратынский пировал с Дельвигом новое возвращение из Финляндии, Крылов принес Александру Ефимовичу для "Благонамеренного" четырехстопное отречение от былых знакомцев, прочитанное тотчас (а именно: 26 мая) в Михайловском обществе, в тот же день внесенное в домашний альбом Александра Ефимовича и полетевшее истинным картелем к прежним друзьям. Я никогда не буду с ними Среди мечтательных пиров Стучать бокалами пустыми! Но что ж!.. к чему напрасный вздох? Уже Парнаса грозный бог, Исполненный негодованья На дерзостных жрецов своих, Сказал: "Да будут их посланья Так сухи, как бокалы их!" И страшный приговор свершился! Не внемлют музы их мольбам; Пред ними с шумом затворился Бессмертия высокий храм! Пускай трудятся: их творенья Читателей обнимут сном, И поглотит река забвенья Венец, обрызганный вином!
      Причины крыловского гнева нам не ведомы.
      Когда Дельвиг ознакомился с содержанием этого картеля, он, видимо, должен был молвить: "Забавно"! -- и посмотреть вопросительно поверх очков на своего друга. Дельвиг плохо умел отвечать на грубости: язвительность между ними была привилегией Боратынского.
      Недаром он, едва начав сочинять стихи, сразу испробовал остроту своего языка на невинном в ту пору перед ним Шаликове. Тут же был случай иного свойства -- тем более вызов был принят. Кто жаждет славы, милый мой! Тот не всегда себя прославит; Терзает Комик нас порой, Порою Трагик нас забавит. Путей к Парнасу много есть: Зевоту можно произвесть Равно и Притчею и Одой И ввек того не приобресть, Что не даровано природой. Неисповедим Фебов суд. К чертогу Муз, к чертогу славы Одних ведет упорный труд, Других ведут одни забавы! Равны все Музы красотой, Несходство их в одной одежде. Старайся нравиться любой, Но помолися Фебу прежде.
      Сей миролюбивый ответ они отдали в "Русский инвалид". Крылов не отвечал публично, то ли получив полное удовлетворение, то ли быв занят чем-то более достойным.
      * * *
      Прошел год.
      Догорала страсть Боратынского к С.Д.П.; начались ее свидания с Панаевым в Летнем Саду; Дельвиг все более доверялся своим чувствам к ней; Воейков затеял собственный журнал, пока в виде приложений к газете "Русский инвалид" -- "Новости литературы", -- куда заманивал всех лучших сочинителей (благо все они были в большей или меньшей степени влюблены в его жену) ; Батюшков со всей очевидностью сошел с ума (но еще теплилась надежда на выздоровление) ; между Петербургом и Москвой начались регулярные рейсы дилижансов; отдельным указом запретили всяческие тайные общества; в типографии Греча печаталось полным ходом, вдогонку "Шильонскому узнику" Жуковского, -- новое, романтическое сочинение Пушкина: "Кавказский пленник"; в Петербург приехала спасать брата Софи Боратынская; возвращались гвардейские полки; князь Шаховской поставил на театре очередное создание своего быстротворящего разума -- "Новости на Парнасе, или Торжество Муз"... Последнее событие имеет точную дату -- 10 июля 822-го года -- и одно, ныне неопределимое с точностью во времени стихотворное следствие в 11-ти куплетах, -- какое, сейчас скажем.
      * * *
      Подлепарнасские страсти потому и подлепарнасские, что питаемы не только пермесским жаром. На самом Парнасе не бывает страстей, воздух там столь прогрет и разрежен, что одной душе возможно не задохнуться на его горной вышине. Мягкому телу не выдержать давления небес и искуса кручи. И потому на самом Парнасе не бывает ссор, обид и ревнований: Гесиод и Омир, Анакреон и Тасс, Катулл и Парни равно приемлют здесь и высокие песнопения эпических певцов и дружеские безделки баловней Харит. Одного они не терпят -- дурных творений и их творцов. Впрочем, холодные стихотворцы и не доползают до тех мест, а дурные стихи не долетают до бессмертных ушей, ибо слишком тяжелы достигать такой высоты. Конечно, и на Парнасе известно об этих стихах и стихотворцах, но лишь косвенно -- чрез стихи истинных певцов и любимцев муз, -- стихи, бывшие некогда отзвуком посредственных и бездарных.
      Помните, какой скандал вышел два года назад, в марте 820-го года, когда Василий Назарьевич Каразин оставил соревнователей без своего просвещенного покровительства? А ведь тогда следом за ним из собрания соревнователей вышли еще несколько сочинителей, и в их числе князь Цертелев и Борька Федоров. Потом, помните? были "Поэты" Кюхельбекера, были послания Каразина Кочубею, высылка Пушкина, отставка Кюхельбекера. Ни Федоров, ни Цертелев не жаловались на баловней ни министру, ни государю, ибо не алкали, как Василий Назарьевич, власти в департаменте призрения общественных нравов. Но, как и Каразин, они негодовали против этих les chevaliers des extrйmitйs *, пролезающих в журналы со своими чашами, сладострастями, вольностями и токованиями, и готовы были вослед Василию Назаровичу возвестить нечто весомо нравоучительное на счет разврата духа. Что-нибудь вроде: "Безнравственность печати не может учить нравственности'". Или как-нибудь так: "Цепь приправленных отравой цинизма разочарований гасит здоровую радость молодости". -- Подобные заклинания живут на устах самолюбивых посредственностей во все времена, то переходя в шепот доноса, то публично грозя расправой. По счастью, Федоров и Цертелев в ту пору не принадлежали к числу ни секретных осведомителей, ни клеймящих трибунов. -- Впрочем, Федоров еще дойдет до степеней доносительских -- через двадцать лет; но такое уж тогда настанет Время.
      * Рыцарей крайностей (фр.).
      А сейчас, летом 822-го года петербургским любителям словесности Федоров готовит подарок -- две эпиграммы на Дельвига -- те самые, что осенью Александр Ефимович поместит в "Благонамеренном" за подписью Д. и Б.Д. (то есть за подписью самого Дельвига). Кроме приближенных к Измайлову, никто, разумеется, не знает истинного сочинителя, и сам Дельвиг, видимо, подозревает в равной степени и Александра Ефимовича, и Остолопова, но, кажется, он считает, что это проделки Сомова, а на Федорова не думает. Не знаем, стал ли Федоров Борькой благодаря Дельвигу или уже назывался Борькой, когда его так назвал Дельвиг, только известно, что самое площадное свое сочинение Дельвиг написал именно про него: Федорова Борьки Мадригалы горьки, Комедии тупы, Трагедии глупы, Эпиграммы сладки. И, как он, всем гадки.
      Федоров был в 822-м году по возрасту молодым человеком 24-х лет, по службе -- секретарем Александра Ивановича Тургенева в департаменте духовных дел, по дружбе -- сочувственником Александра Ефимовича Измайлова и душевным приятелем Панаева. Он сочинял столько, сколько не писывали за год Хвостов и Шаховской, обоюдно взятые. Зато он был не только застрельщиком подлепарнасских сшибок, но и сражался после начала битвы до последней капли. Эпиграммы же его на Дельвига не были ни сладки, ни горьки и имели целью изобличить великую сонливость барона, воспетую самим Дельвигом и всеми его друзьями. Первая эпиграмма называлась "Эпитафия баловню-поэту"; вторая -- "К портрету NN". "Его будили -- нынче нет, -- писал Борька про Дельвига. -Теперь-то счастлив наш Поэт!" Вторая эпиграмма имела ту же дозу веселости.
      Но кажется нам, не Федоров тогда первым начал и его эпиграммы явились уже после помянутых 11-ти куплетов...
      Июль был жаркий и многолюдный; вместе с гвардией вернулись Болтин и Чернышев. Боратынский и Коншин еще оставались в Петербурге.
      -- Друзья! -- восклицал, веселея, Коншин, -- сегодня невзначай пришла мне мысль благая вас звать в Семеновский, на чай. -- В Семеновских ротах квартировали до августовского выхода в Финляндию многие нейшлотцы. -- Иди, семья лихая!.. Приди, Евгений, мой поэт, как брат, любимый нами, ты опорожнил чашу бед, поссорясь с небесами... И Дельвиг, председатель муз, и вождь, и муж совета, покинь всегдашней лени груз, бреди на зов поэта... И Чернышев, приятель, хват... Болтин-улан, тебе челом, мудрец златого века!.. Дай руку, брат, иди ко мне, затянем круговою! Прямые радости одне за чашей пуншевою... -- Клич Коншина назывался: К нашим ("Не ваш, простите, господа; не шумными иду путями", -- отвечал потом всем нашим Борька).
      Жар встреч, пыл разговоров и пламенная младость, верно, завели их на премьеру выше помянутых "Новостей на Парнасе". -- Суть новостей Шаховского была в том, что Водевиль, Журнал и Мелодрама отважились соревновать Музам, но, понятно, успеха не имели и были торжественно изгнаны со сцены, декорированной Парнасскими пейзажами. Должно быть, тогда-то -- в промежутке между музицированиями под нежный голос ангела Софи, раздумьями об отставке и застольями в честь Ильи Андреевича -- унтер-офицер Боратынский с артелью и сочинил "Певцов 15-го класса". Может быть, в артели, кроме Дельвига, был еще кто-то из наших, но анналы пиров расплывчаты так же, как любовные предания, и на имена и даты скупы.
      Стихи были, натурально, для себя и в печать могли попасть только, если бы не Батюшков, а Бируков сошел с ума. Но Бирукову сходить было не с чего, да и стихи были хороши, если честно признаться, лишь тем, что в них наши откатали не наших.
      Завязкой сих водевильных куплетов стали "Новости на Парнасе". Князь Шаховской согнал с Парнаса И мелодораму и журнал, Но жаль, что только не согнал Певца 15 класса.
      (15-го класса не предусматривала Табель о рангах -- наименьшим был чин 14-го класса -- тот самый, о котором хлопотал сам Боратынский.) Но я бы не согнал с Парнаса Ни мелодраму, ни журнал, А хорошенько б откатал Певца 15 класса.
      Дальше шли куплеты от лица Александра Ефимовича ("Я председатель и отец певцов 15-го класса"), Остолопова ("Я перевел по-русски Тасса, хотя его не понимал"), Панаева ("Во сне я не видал Парнаса"), Сомова, одного из братьев Княжевичей, Чеславского ("Я конюхом был у Пегаса") и Хвостова. Последний куплет был про Бирукова ("Я не 15 класса, я цензор -- сиречь -- я подлец"). Словом, тут были собраны главные действующие лица Михайловского общества и "Благонамеренного". -- Такие сочинения пишутся в полчаса (по неписаным законам пиров -- между шестой и девятой) ; переписываются они и разлетаются по Петербургу в полтора дня. Но, помноженные семикратно (Бируков не в счет) на самолюбия задетых сочинителей, они имеют долголетнее бытие и иногда служат завязкой пожизненных ссор.
      Однако на этот шомпол не был нанизан Федоров. Артель удовольствовалась на его счет прежними (еще в "Ответе Крылову") стрелами, от которых Федоров не мог бы отвести лба, даже если те стрелы не в него летели: Напрасно до поту лица О славе Фофанов хлопочет: Ему отказан дар певца, Трудится он, а Феб хохочет.
      -- Не ваш, простите, господа, -- прямо, как воин, отвечал Борька. -- Я не имею дарованья: вас не хвалил и виноват! Не стою вашего посланья, и мне стишков не посвятят. -- Сам он, однако, посвятил им немало стишков. Чтобы любезный читатель убедился воочию на счет Борькиной бездарности, помещаем здесь четыре куплета Федорова о Боратынском: В элегии, посланье и романсе На пир и к чашам он зовет. Honni soit qui mal y pense * -И чашки даже в доме нет! В элегии, посланье и романсе Увял для жизненных утех! Honni soit qui mal y pense -Он в людях ест и пьет за трех. В элегии, посланье и романсе Желаний негой он томим. Honni soit qui mal y pense -Он дремлет, и читатель с ним. В элегии, посланье и романсе Себя поэтом он зовет! Honni soit qui mal y pense -И в этом также правды нет.
      * Стыдно тому, кто дурно об этом подумает (фр.).
      Федоров стал вторым после Кюхельбекера летописцем союза поэтов. Через два года после Кюхелевых "Поэтов" он нашел достойный способ излить всю желчь и всю досаду на выходки баловней: Сурков Тевтонова возносит; Тевтонов для него венцов бессмертья просит; Барабинский, прославленный от них, Их прославляет обоих.
      (Логика обидных кличек всегда имеет свое затаенное коварство. Пересмеять Дельвига Федоров не умел (его "Дельвига баронки пакостны стишонки" не установили за Дельвигом сего прозвища так, как "мадригалы горьки" утвердили Борьку -- Борькой.) Более чем новым указанием на сонливость в имени Суркова Федоров Дельвига не уязвлял. -- Кюхельбекер стал Тевтоновым, ибо был немец. -- Не вполне ясно, почему Боратынский стал Барабинским: то ли Борька хотел сказать, что он родом из Барабинских степей, то ли имел в виду, что ему место в тех степях. -- Нет нужды знать.)
      Дальше Борька мстил и за Фофанова, и за Борьку, и за трудится он, а Феб хохочет, и за ввек того не приобресть, что не даровано природой, и вообще за всех певцов 15-го класса. Тевтонова Сурков в посланьях восхвалял : О Гений на все роды! Тевтонов же к нему взывал: О баловень природы! А третий друг, Возвысив дух, Кричит: вы баловни природы! А те ему: о Гений на все роды! Слепую нас толпу, счастливцы, забавляйте -И свой отборный слог любя, Хвалите вы -- самих себя!
      Впрочем, за всю слепую нас толпу Борька зря обижался. Певцы 15-го класса себя в обиду не дают, и первый из них -- давний наш знакомец Александр Ефимович Измайлов, чья рука, лишь только в нее попал список "Певцов 15-го класса", уже выводила быстроумное продолжение: Барон я! баловень Парнасса. В Лицее не учился, спал И с Кюхельбекером попал В певцы 15-го класса. Я унтер -- но я сын Пегаса. В стихах моих: былое, даль, Вино, иконы, б...ди, жаль, Что я 15 класса. Не только муз, но и Пегаса Своею харей испугал И, совесть потеряв, попал В писцы 15 класса.
      Тою же рукой Александр Ефимович переписал "Певцов" в новом составе (для себя) и велел, видимо, снять копии (для добрых людей). Такими штуками он не мог оскорбиться, ибо сам столько раз затевал подобные рукопашные бои, что видел в них только практику для обточивания быстро тупевшего от бездействия языка. Он любил подлепарнасский шум, ибо не считал себя, как Панаев, первым поэтом эпохи.
      И волны площадных острот стали заливать петербургские стогны. Остер, как унтерский тесак, Хоть мыслями и не обилен, Но в эпитетах звучен, силен -И Дельвиг сам не пишет так! Он щедро награжден судьбой, Рифмач безграмотный, но Дельвигом прославлен! Он унтер-офицер, но от побои Дворянской грамотой избавлен. Долги -- на память о поэте -Заимодавцам я дарю... Стихотворенья -- доброй Лете, Мундир мой унтерский -- царю. Хвала вам, тройственный союз! Душите нас стихами! Вильгельм я Дельвиг, чада муз, Бард Баратынский с вами! Собрат ваш каждый -- Зевса сын И баловень природы, И Пинда ранний гражданин, И гений на все роды!
      Боратынский отвечал походя тоже площадным четверостишием. Оно дошло до нас в пересказанном виде: Я унтер, други! -- Точно так, Но не люблю я бить баклуши, Всегда исправен мой тесак, Так берегите -- уши!
      Но все же не в его натуре было прощать глупости глупцам, да и шуточки благонамеренных про унтерский мундир стоили ответа не менее оскорбительного, но более искусного, чем четырехстрочная отмашка тесаком. И вот, видимо, осенью 822-го года, озирая из Мары все дальнее пространство подлепарнасского поля битвы, Боратынский стал готовить шестистопный залп по певцам 15-го класса -- послание "Гнедичу, который советовал сочинителю писать сатиры".
      Между тем, среди прочих событий, настал 823-й год; благонамеренным друзьям просвещения пришел на подмогу блаженный князь Цертелев; "Благонамеренный" запестрел уже не одними эпиграммами да куплетами Федорова, но и глубокомысленными разборами Цертелева, и вообще не было ни одного его номера, где бы Александр Ефимович не публиковал хоть небольшой сентенции против баловней, союза поэтов и новой школы словесности. -- 823-й год отсчитывал месяц за месяцем. Боратынский снова оставил родные пенаты и вернулся в Финляндию; там, наверное, и довершил сатиру к Гнедичу. В продолжение времени он это послание многажды переделывал; Бируков не допустил его к печати, и, разошедшись в списках, оно породило массу разночтений.
      Конечно, обилие личностей, тут содержавшихся, вряд ли возвышало певца пиров, да и некоторые остроты уже не были и остротами, а срывались в неблагопристойность (одна из них вызвала благородное негодование всех без исключения, независимо от класса в парнасской табели о рангах -- "Сомов безмундирный непростительно. Просвещенному ли человеку, русскому ли сатирику пристало смеяться над независимостью писателя? Это шутка, достойная коллежского советника Измайлова" *. Что ж! Сатира -- не эпиграмма. Это эпиграмма бьет тесаком наотмашь, вылетает стрелой из засады, жужжит неотвязной мухой. Сатира -- род более тяжелый: в нем потребно не мгновенное остроумие, а некоторое постоянство язвительного расположения мыслей. Да и легкость, сама собой движущая четырехстопную эпиграмму, не к лицу сатирическим шестистопникам, чьи остроты более напоминают афоризмы лукавого философа, сторонне наблюдающего жизнь, чем задиристые кличи эпиграмматиста.
      * Смысл шутки был в том, что Сомов не служил нигде и, не имея чина, не имел никакого служебного мундира.
      Лукавство сатиры к Гнедичу было в том, что, во-первых, Боратынский беседовал в ней с поэтом, не сочинявшим эпиграмм, старшим его на пятнадцать с лишком лет и стоявшим как бы вне и над литературными сшибками. Гнедич переводил "Илиаду". Этот смысл его жизни определял его особенное положение, ибо переводить Гомера русскими гекзаметрами и переводить, судя по читанным вслух отрывкам, хорошо -- это совсем не то, что переделать две-три элегии Парни или приноровить какую-нибудь сатиру Буало к нашим нравам. Кто, спрашивается, не переводил Парни, не приноровливал Буало или не переделывал какой-нибудь Лебреневой эпиграммы? -- Сколько времени это у вас занимало? -Вспомните!
      А Гнедич -- трудился; он в прямом смысле служил Музам; каждый день, строка за строкой, он двигался к одолению всех 24-х Омировых песен. Разумеется, у Гнедича было еще множество дел в текущей жизни: и в обществе соревнователей он действовал, и декламационному трагическому искусству актеров учил, и в императорской библиотеке упорядочением книг занимался. Но главным оставался Гомер, и Гнедич был убежден, что истинных поэтов влечет высокая цель. А посему, видя в стихах и Пушкина, и Дельвига, и Боратынского действительно поэзию, не мог не сетовать на то, что нет у них главной, значительной, высшей цели, которая соединяла бы в одно великое разные песнопения.
      У Боратынского с ним никогда не было коротких отношений: он помнил, что он и младше, и занят, по сравнению с "Илиадой", в сущности, безделками. (Вот образчик их дружбы: "Почтеннейший Николай Иванович, больной Боратынский довольно еще здоров душою, чтоб ему глубоко быть тронутым вашей дружбою. Он благодарит вас за одну из приятнейших минут его жизни, за одну из тех минут, которые действуют на сердце, как кометы на землю, каким-то електрическим воскресением, обновляя его от времени до времени. -- Благодарю за рыбаков, благодарю за прокаженного *. Вы сделали, что все письмо состоит из однех благодарностей. -- Еще более буду вам благодарным, ежели сдержите слово и навестите преданного Вам Боратынского. -- Назначьте день, а мы во всякое время будем рады и готовы". -- Письмо это было писано в конце февраля -начале марта 822-го года. За полгода в его отношениях с Гнедичем не многое изменилось. Тот по-прежнему писал "Илиаду"; он -- элегии, и вот теперь еще "Певцов 15-го класса".)
      * Рыбаки -- это "Рыбаки", отменная по вкусу и исполнению идиллия Гнедича; в 822-м году она была по произведенному эффекту то же, что, скажем, через три года первая глава "Онегина". А прокаженный -- это "Прокаженный из города Аосты", французская повесть Ксавье де Местра; Боратынский перевел "Прокаженного" на русский и, если не считать повести "Перстень", ничего более длинного в прозе он никогда не писал. Гнедич, видимо, споспешествовал тому, чтобы "Прокаженный" был напечатан.
      Не знаем, был ли отдельный разговор между Боратынским и Гнедичем о полезном и приятном в поэзии; доказывал ли Гнедич Боратынскому, что его дар достоин лучшего применения; указывал ли ему Гнедич на то, что в куплетах о певцах 15-го класса смысла не более, чем в ребяческих дразнилках; советовал ли он ему и впрямь, едкой желчию напитывая строки, сатирою восстать на глупость и порок -- иначе говоря, не бросать отдельные камни в отдельных певцов, того не стоящих, а сойти с ними в арену и разделаться однажды разом со всеми и навсегда. -- Это нам неизвестно. Известен результат -- сатира получилась, несмотря на безмундирного, хотя Пушкин говорил, что в ней мало перца. Быть может, он прав, но мы все же поместим -- в оправдание своего мнения -- некоторые наиболее примечательные, как говорят нынешние критики, места. Признаться, в день сто раз бываю я готов Немного постращать Парнасских чудаков, Сказать хоть на ухо фанатикам журнальным: Срамите вы себя ругательством нахальным. Сказать Панаеву: не музами тебе Позволено свирель напачкать на гербе; Сказать Измайлову: болтун еженедельной, Ты сделал свой журнал Парнасской богадельной, И в нем ты каждого убогого умом С любовью жалуешь услужливым листком. И Цертелев блажной, и Яковлев трактирный, И пошлый Федоров, и Сомов безмундирный, С тобою заключив торжественный союз, Несут к тебе плоды своих лакейских муз. Меж тем иной из них, хотя прозаик вялый, Хоть плоский рифмоплет -- душой предобрый малый! Измайлов, например, знакомец давний мой, В журнале плоский враль, ругатель площадной, Совсем печатному домашний не подобен, Он милый хлебосол, он к дружеству способен: В день Пасхи, Рождества, вином разгорячен, Целует с нежностью глупца другого он; Панаев в обществе любезен без усилий, И, верно, во сто раз милей своих идиллий. Их много таковых -- за что же голос мой Нарушит их сердец веселье и покой? Зачем я сделаю нескромными стихами Их из простых глупцов сердитыми глупцами? Нет, нет! мудрец прямой идет путем иным. И, сострадательный ко слабостям людским, На них указывать не станет он лукаво!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34