— Я только и прошу откровенности, Дженси, — проходя в свои комнаты, ответил ему Гастон. — Видит Бог, мы с вами говорили вполне откровенно в тот день, когда нам пришлось расстаться с вами. Но сегодня, впрочем, мне предстоит еще другое дело. К чему Валланду понадобилось ехать в Падую, когда его присутствие необходимо здесь? Мне это очень интересно знать.
Старый сержант весь как-то выпрямился и, очевидно, решившись сказать наконец все, что мучило его, почти крикнул Гастону на ухо:
— Бог да покарает их всех: в дело замешалась женщина, а с ней и сам черт не сладит. Я ведь каждый день приходил в дом Пезаро, и знаете вы, что мне всегда говорила эта маленькая ведьма? Передайте Валланду, что граф чувствует себя прекрасно и останется там, где он есть. Я говорил себе, что действительно вам в этом доме лучше, чем где-либо, я сам согласился бы лежать раненым, чтобы за мной ухаживала такая красавица и чтобы меня поили и кормили как только можно лучше. Я приходил к Валланду и докладывал ему то, что мне было поручено ему передать, а он говорил на это: «Ну и пусть он там остается, я предпочитаю иметь дело с пушками, это куда безопаснее», и знаете ли что: призываю в свидетели Бога, что вы находились в большей безопасности в доме Пезаро, чем если бы вам пришлось сидеть за одним столом с Валландом.
Старый Дженси прекрасно знал, что за слова эти он заслужил собственно смертную казнь, нарушая дисциплину, но он так любил Гастона и так был привязан к нему, что верил ему безгранично и считал своим долгом высказать ему, что думал. Что касается Гастона, он нисколько не удивился тому, что Валланд нерасположен к нему, он давно это знал, и поэтому он только сказал:
— Видите, Дженси, как мы, французы, любим друг друга. Я верю в то, что этот старый негодяй не только меня, но и свою родную мать повесил бы с удовольствием, если бы мог выиграть что-нибудь через это. Но это безразлично для нас, гораздо важнее узнать, почему он поехал теперь в Падую — из трусости, или же он изменник, или то и другое вместе. Я должен это узнать раньше, чем солнце сядет, мой Друг.
Сержант Дженси прекрасно знал, зачем Валланд поехал в Падую, но он любил из всего делать секреты, и поэтому он ответил загадочно:
— Когда лисица гибнет, цыплята сейчас же возвращаются, там теперь много цыплят, и они съедят наши семена, прежде чем пройдет еще неделя. Я говорю вам правду, граф, хотя я и служил этому человеку, но я утверждаю, что еще никогда ни один француз не поступал более гнусно, чем он. У нас здесь только полбатальона и шесть пушек, между тем нам может понадобиться положительно целый корпус. Бог да простит меня, но я уверен в том, что здесь кроется измена. Полковник Валланд вернется сюда, чтобы считать мертвых, и я уверен в том, что это не будут веронцы. Я — старик, но я готов был бы пожертвовать своею жизнью, только бы не было сделано это страшное дело.
Старый сержант, говоря это, покраснел, как рак, и рука его, опиравшаяся на стол, заметно задрожала. Для графа слова его явились целым откровением, теперь для него стали ясны все мелочи, которые раньше он не мог понять и объяснить себе. Чтобы француз был в состоянии подвергнуть смерти сотни своих соотечественников ради каких-то политических соображений, ему, конечно, не приходило и в голову, так чудовищна казалась эта мысль. А между тем, по-видимому, это было так. Все факты только подтверждали слова солдата. В продолжение нескольких месяцев Бонапарт старательно делал все, чтобы вызвать открытое восстание в Вероне, но народ сносил безропотно все оскорбления, грабеж, издевательства, и, наконец, только теперь настал час возмездия.
— Они желают войны, Дженси, — сказал Гастон грустно. — В этом не может быть никакого сомнения, они сделали все, чтобы вызвать ее. Они увели войска, раздражили народ, и когда убийства будут совершены, они вернутся назад, чтобы судить этот же народ. Если бы генерал Бонапарт знал об этом...
Дженси не выдержал и воскликнул отрывисто:
— Не упоминайте имени Бонапарта, мне хочется верить, что он здесь ни при чем. Мы должны стараться верить в то, что он невиновен в том, что здесь произойдет.
Он посмотрел на Гастона, тот опустил глаза, оба в душе сознавали, что считают Бонапарта виновным, и старались скрыть это друг от друга.
— Да, вы правы, Дженси, — сказал Гастон, — теперь не время говорить об этом, мы должны исполнить свой долг, вот и все. Начнем же сейчас же. Я немедленно расставлю везде караул, но раньше мне надо еще кое о чем поговорить с вами. Знаете вы о том, что сегодня у маркизы де Сан-Реми большой прием вечером?
— Все знают это, граф. Прием этот делается по приказанию губернатора Валланда и, говорят, даже по приказанию самого Бонапарта. Но я считаю, что это не особенно умно; если бы кто-нибудь из моих друзей захотел сегодня отправиться туда, я запер бы его на ключ и не пустил его туда.
— Вы думаете, там будет не вполне безопасно, Дженси?
— Весьма возможно, граф, есть люди, которые любят испытывать сильные ощущения — я не принадлежу к числу их.
— Я вижу, что вы думаете, что там будет небезопасно, Дженси. Предположим, что все эти люди отправятся к ней, их будет человек четыреста-пятьсот, что же из этого? Ведь все это будут штатские люди, не вооруженные, и если в дело вмешается измена, что тогда?
— Да спасет их Бог, мы им помочь не можем.
— Вы думаете, что у нас слишком мало войска?
— Я хочу сказать, что мы можем защищать крепость, но на улицах каждому придется защищать самого себя. Мы ведь раз побывали с вами на улицах и знаем, что это такое. Ведь довольно мы повалялись в постели, не так ли?
Дженси произнес эти слова с лукавой улыбкой, очень довольный своею шуткой. Но так как он не собирался обижать своего собеседника, он продолжал:
— Довольно с нас валяться в постели и терять время на пустые разговоры. Я вижу, что вы пришли ко мне за советом, граф, так выслушайте меня. По моему мнению, с наступлением вечера должны быть подняты все мосты. Надо приготовить факелы и посмотреть, чтобы порох был на месте и в сухом виде. Если наш флаг будет еще развеваться в тот момент, когда Бонапарт войдет в город, это будет что-нибудь да значить. Что касается тех бедняков, которые останутся в городе, да спасет их Бог, повторю я еще раз.
— Очень умно, Дженси, но немного эгоистично, я очень благодарен за ваш добрый совет, но попрошу теперь выслушать и мое мнение. Во-первых, относительно Бернезского дворца я должен сказать вам, что я буду там в восемь часов сегодня вечером.
— Вы, граф? Но ведь это сумасшествие!
Гастон продолжал, не обращая внимания на это восклицание:
— Я буду там вместе с сотней отборных людей, ведь согласитесь сами, Дженси, что крепость эта недоступна, и, следовательно, все равно, защищают ли ее пятьдесят человек или пятьсот. Чернь не будет в состоянии взять ее приступом. Вы говорите о пушках, но к чему они вам? Ведь не будете же вы стрелять в дома, где, может быть, скрываются ваши же соотечественники. Это было бы совсем не умно и не принесло бы нам много пользы. Нет, мой старый друг, позвольте вам сказать еще больше. Я был сегодня ночью в церкви св. Афанасия и знаю, что должно случиться. Они намерены убить сегодня ночью всех до единого, кто войдет в Бернезский дворец. Произойдет это в ту минуту, как французы начнут уже расходиться. Когда ударят ко всенощной, на улицах Вероны будет пять тысяч вооруженных людей. Вы говорите, что нас всего пятьсот против них, это, конечно, немного, но мы постараемся сделать все, что можем. И поэтому даю вам слово, что я или спасу Бернезский дворец, или сгорю вместе с ним сегодня ночью.
Дженси выслушал Гастона с большим удивлением. Его собственный совет был дан не из трусости, а просто оттого, что он не особенно верил в возможность восстания всех жителей Вероны. Что бы ни предприняли эти итальянцы, он все же не ожидал, что они прибегнут к убийству и насилию. Как солдат, он думал только о том, чтобы не покидать своего поста, но слова графа разбудили в нем более рыцарские чувства.
— Я прошу вас только об одном, — сказал он. — Позвольте мне всюду следовать за вами, я ведь ничего этого не знал, и если половина того, что вы сказали, правда, так и то это ужасно.
— Аминь! А теперь не будем терять времени и приступим сейчас же к делу.
Только далеко после полудня Гастону удалось снова забраться к себе в комнату и прилечь, чтобы отдохнуть до того ужасного часа, когда должна была решиться его судьба. Если ему и казалось странным, что он прямо с постели очутился опять в крепости, как ее начальник, то все же личные мысли занимали его меньше, чем то обстоятельство, что он успел вовремя, чтобы позаботиться о благе других. Он невольно задумался над тем, как все сложилось бы совершенно иначе, если бы старый Филиппи не решился на свою гнусную измену, или Пезаро отложил бы свой приезд в Верону. Без сомнения, старый негодяй, пославший его изменническим образом в церковь св. Афанасия, был вполне уверен в том, что он погиб там, и Гастон невольно дал себе клятву при первой же возможности повесить старого изменника. Мысли его мелькали с быстротой молнии, он едва успевал останавливаться на них. Он решил спасти сегодня ночью Беатрису во что бы то ни стало, так как он был уверен, что именно с этой целью Провидение сохранило его собственную жизнь. Его умственному взору Беатриса предстала в эту минуту, как живая, и воспоминание о Бианке исчезло в нем бесследно. Он заснул и во сне все еще видел перед собой Беатрису и слышал ее ласковый голос, обращенный к нему. В продолжение пяти часов он проспал непробудным, тяжелым сном.
Старый Дженси разбудил его, подкравшись к нему на цыпочках и дважды прикоснувшись к его плечу раньше, чем он проснулся.
— Теперь пять часов, граф, звонят ко всенощной. Через полчаса вам подадут обед, если это вам угодно.
Гастон сел на постели и взглянул на Дженси, но с трудом узнал его: вместо старого воинственного солдата перед ним стоял итальянец, закутанный в темный плащ, с нахлобученным на лицо капюшоном; только голос Дженси выдавал его.
— Однако, милый Дженси, вы очень похожи на «bravo», наемного убийцу, — сказал Гастон, заливаясь своим обычным беспечным смехом и вставая, чтобы привести в порядок свой туалет. Старик, со своей стороны, несмотря на серьезность и опасность их положения, не мог не улыбнуться, рассказывая Гастону. все, что он успел сделать за это время.
— Дефорэ берет на себя команду тут и будет защищать ворота до последней возможности. Ваши приказания к Легро и к Канторэ отосланы полчаса тому назад. Они все будут на своих местах, указанных вами, и каждый будет исполнять свой долг, как ему велит совесть. Что касается нашей отборной сотни, я нарядил ее, как умел, к сожалению, только наши повара остались в своих обычных костюмах, впрочем, вы все сами увидите, я велел собраться им всем во дворе.
Когда Гастон оделся и умылся, он в сопровождении старого Дженси отправился во двор крепости и там увидел необыкновенное зрелище. Вместо сотни бравых солдат перед ним предстали люди различных профессий: здесь были повара в своих белых колпаках, лакеи, лодочники, монахи, нищие, садовники со своими корзинами — никогда еще не собиралась во дворе крепости подобная разношерстная компания. Но, несмотря на раздававшиеся повсюду смех и остроты, все сто человек хорошо сознавали, что их ожидает в Бернезском дворце, куда они должны были отправиться. Гастону стоило заговорить с первым из них, чтобы убедиться в этом. Это был красивый повар с кастрюлей в руках.
— Как зовут тебя, малый? — спросил Гастон.
Тот поклонился и ответил с большим достоинством:
— Жан Боро, синьор.
— Твое ремесло весьма почетно?
— Я стряпаю на пользу своих товарищей.
— А твои блюда?
— Это сердца людей.
Он рассмеялся и, подняв немного свою одежду, показал металлическую кольчугу и под ней пару блестящих пистолетов. И так было у всех, у каждого имелось с собой оружие или кинжал. Когда они все прошли перед ним церемониальным маршем, Гастон обратился к ним со словами, глубоко тронувшими их:
— Ребята, я не спрашиваю вас, готовы ли вы следовать за мной. Наши соотечественники там внизу, в городе спросят скоро, какую помощь думает им оказать наша крепость. Я рассчитываю, что вы ответите на этот вопрос, так, как вы всегда отвечали на призыв своей родины — Франции. Сержант Дженси скажет вам, что делать, когда вы прибудете в Бернезский дворец, и вы исполните свой долг, как подобает воинам, служащим под командой генерала Бонапарта. Теперь отправляйтесь ужинать, так как на голодный желудок немного сделаешь. Идите и действуйте быстро, так как вы знаете, что от вас сегодня зависит сохранить честь и славу Франции.
Они хотели приветствовать его речь восторженными криками, но по знаку Дженси разошлись молча, затем Гастон, отпустив их, отправился один к зубцам крепости и стал оттуда смотреть на темные улицы расстилавшейся у его ног Вероны. Гастон, обладавший превосходным зрением, сразу заметил, что главные улицы почти пусты, зато на других улицах заметно большое движение, все стекались небольшими кучками к церкви и к монастырю. Увидев это и вспомнив все, что говорилось вчера в церкви, он уже не сомневался теперь в том, что в Вероне готовилось что-то недоброе. Почти во всех домах было темно, и только ослепительный свет лился из окон дворца, где в эту минуту маркиза де Сан-Реми готовилась к приему своих многочисленных гостей. Он чувствовал, что, несмотря на то, что она была окружена в эту ночь столькими людьми, только один он был предан ей всею душою, и от него зависело ее спасение или же его собственная гибель.
XXVIII.
Гастон и сержант решили, что они не уйдут из крепости до самых сумерек, и только когда пробило девять часов, все сто человек собрались на берегу и уселись в четыре баркаса, которыми Бонапарт из предосторожности снабдил крепость. Они решили действовать по следующему плану: высадиться в саду Бернезского дворца и, заняв его ближайшие окрестности, покрытые парком, закрыть затем ворота и предоставить все дальнейшее судьбе. Уверенные в том, что первое нападение будет сделано непременно на дворец, они все же не знали приблизительно часа, когда это произойдет, и не хотели никого спрашивать об этом, чтобы не выдать себя. Гастон решил вооружиться терпением и выжидать, что будет дальше, не предпринимая ничего со своей стороны.
На реке стоял туман и царило мертвое молчание, которое было вдруг прервано ружейным выстрелом и пронзительным женским криком. Гастон невольно вздрогнул при этом крике, как будто кто-нибудь неожиданно тронул его за плечо. Очевидно, убита была женщина, но была ли это француженка или итальянка, никто не мог бы сказать, да Гастон и побоялся бы предложить этот вопрос. Он знал, что много еще в эту ночь раздастся таких же криков несчастных жертв, ценою крови которых Бонапарт рассчитывал завладеть Вероной.
Как только лодка отчалила от берега к саду дворца Беатрисы, старый Дженси немедленно стал наставлять своих людей, отдавая шепотом последние приказания.
— Говорите как можно меньше, — советовал он им, — и старайтесь, чтобы вас замечали как можно меньше до полного наступления темноты. Первый выстрел кого-нибудь из наших должен соединить нас всех опять вместе, будьте же мужественны и храбры и исполняйте каждый свой долг.
И, обращаясь к Гастону, он сказал:
— Если бы они знали, что нам все известно, они, наверно, заперли бы ворота, но так как они хорошо знают настроение Валланда, то им и в голову не приходит, что кто-либо из французских солдат выйдет в эту ночь из крепости и вмешается в дело; они в полной уверенности, что могут действовать совершенно свободно, и поэтому, наверное, в садах нигде еще не расставлена стража, так как они не ждут нападения с этой стороны. Мы найдем пока еще совершенно безопасный и свободный путь: что будет потом, одному Богу известно. Во всяком случае, мы не дадимся им даром.
Гастон не мог не согласиться со словами старика и молча уселся в последнюю лодку к рулю; кругом еще царила мертвая тишина; они бесшумно плыли по реке, подернутой туманом; с одной стороны возвышались высокие городские здания, составлявшие как бы неприступную стену. Церкви, дворцы и обыкновенные дома принимали самые причудливые формы по мере того, как лодки скользили мимо них; изредка сквозь туман виднелся где-нибудь яркий свет освещенного кафе, или же мелькал вдруг целый ряд фонарей в узкой темной улице. По большей части улицы эти были совершенно пусты, но вот лодки обогнули угол и очутились почти в самом центре Вероны, и тут сидевшим в них представилась такая картина, что они забыли всякую осторожность и готовы были громко вскрикнуть от неожиданности и ужаса. Здесь в этой узкой улице разыгралась первая сцена ужасной кровавой драмы, навеки обесчестившей Верону. С дикими криками: Верона! Свобода! Долой французов! — обезумевшая толпа ринулась на ярко освещенное кафе, принадлежащее одному из старейших французов в городе — синьору Жардину. С лодок хорошо было видно, как сам старик, его жена и дочери из верхнего окна умоляли толпу пощадить их, но вместо того раздался ружейный залп, послышались дикие крики и удары в дверь и затем страшный крик испуганных женщин. Как стая разъяренных собак, преследователи бросились внутрь дома, и несколько секунд спустя все здание запылало от их факелов: Внезапно в толпе воцарилось мертвое молчание, все они выбрались опять на улицу, вытащив с собой трупы убитых, и молча смотрели, как догорали остатки дома, но затем, видимо, спохватившись и поняв, что от этого дома могут загореться другие дома, и так как в то же время пожар этот возник раньше определенного часа, все вдруг бросились тушить пожарище: кто работал топорами, кто бегал к реке за водой, несколько человек стали выбрасывать на улицу догоравшую рухлядь и поломанную мебель, другие же стояли в нерешительности, как бы не зная, что же теперь предпринять.
Солдаты в своих лодках замерли от злобы и негодования, видя, что они бессильны прекратить эту сцену; крики их несчастных соотечественников тронули их до глубины души, и в сердцах их вспыхнула вдруг жестокая злоба к убийцам. Многие из них схватились уже было за оружие, но Гастон и старый сержант приложили все старания, чтобы несколько образумить их и удержать от неосторожного шага, тем более, что семья Жардина уже погибла, и помочь ей они больше не могли; они покорились грустной необходимости и только сильнее налегли на весла, чтобы скорее добраться до места своего назначения. Гастон следил за тем, как они высадились потом в саду дворца Беатрисы молча и с большими предосторожностями; на душе его было грустно и тяжело, он сознавал, что эта ночь должна была решить его судьбу, но будет ли она благоприятна для него или нет, этого он, конечно, не мог знать наперед.
Как и предсказывал старый сержант, никто не охранял ворот, выходивших на реку, и они могли высадиться совершенно безопасно и незаметно. В садах никого не было, и избранная сотня быстро рассыпалась по ним во всех направлениях.
XXIX.
Маркиза де Сан-Реми принимала своих гостей в большой зале, носившей название картинной галереи. Около восьми часов вечера сюда стали стекаться все те, которые верили в то, что во дворце Бернезском готовится дело примирения Франции с Италией.
Это была великолепная картина, окруженная соответственной обстановкой: кругом со стен смотрело множество портретов великих деятелей, прославивших себя на различных поприщах искусства и военной славы. Огромный пурпуровый ковер, залитый светом тысяч канделябров и вывезенный специально для этого вечера с востока, еще больше оттенял роскошные дамские туалеты и вышитые золотом мундиры военных. Почти все более или менее значительные лица города Вероны присутствовали на вечере, который давался в этот день в Бернезском дворце. Епископы в пурпуровых одеждах и кардиналы в своих ярко-красных мантиях, молодые офицеры в туго затянутых мундирах (последних, впрочем, было сравнительно очень мало), самые красивые женщины Франции в роскошных парижских туалетах, французские граждане в шелку и в бархате, молодые и старые, красивые и уродливые, — все это двигалось нестройной толпой по чудным покоям Бернезского дворца, где их собрало влияние избранницы Бонапарта. И никогда еще не проявляла она больше грации и изящества и не была так ослепительно хороша, как именно в ту минуту, когда стояла посреди залы, приветствуя своих гостей со свойственной ей одной любезностью и искусством. На голове ее виднелась роскошная брильянтовая диадема, на шее красовалось дорогое колье из изумрудов и брильянтов, белые руки оттенялись рубиновыми браслетами, на талии в виде пояса висела крупная нитка жемчуга, спускавшаяся почти до самых ног; все видевшие ее в таком виде говорили, что если Вероне нужна была бы царица, Бонапарт не мог бы найти более подходящую, чем маркиза де Сан-Реми. А между тем, если бы все эти люди могли заглянуть в сердце этой женщины, могли бы прочесть то, что делалось в ее душе, они почувствовали бы к ней глубокое сострадание. Дело в том, что Беатриса все знала — она знала, что им готовит эта ночь. В руке ее была записка, предупреждавшая ее обо всем.
Герцог Верденский, адъютант Моро, написал ей эту записку и отослал со своим камердинером в ту минуту, как сам покидал Верону; он писал ей: «Сударыня, друг ваш предупреждает о готовящейся опасности и постарается помочь вам, если сможет. Весь город накануне восстания. Закройте ворота вашего дома и никого не выпускайте из него. Я еду к Валланду и, если смогу, вернусь вместе с ним к вам на помощь». Беатриса два раза прочитала эту записку, вся комната, казалось, кружилась вокруг нее, в глазах ее потемнело. Громкая, веселая музыка, яркие огни, оживленный говор — все это сразу приняло другой отпечаток в ее глазах. Другая на ее месте приняла бы все за шутку и стала бы показывать гостям записку герцога, но она слишком долго жила среди итальянцев и слишком хорошо знала все, что происходит в городе, чтобы усомниться в истине того, что ей писали. Кроме того, Джиованни Галла пять дней тому назад еще умолял ее покинуть, как можно скорее, Верону и поселиться в Риме, где она была бы в полной безопасности. Да, Джиованни оказался прав, и она не могла теперь не согласиться с ним, но в эту минуту до сознания ее долетел голос одного из епископов, говорившего ей что-то, и, сделав над собой усилие, она снова приняла участие в общем разговоре, который вертелся вокруг предстоящей новой эры примирения Италии с Францией. Беатриса успевала поговорить со всеми: с художниками она говорила о живописи, с артистами о музыке и операх, с простыми смертными о самых обычных вещах. И все это время ее не покидала ужасная мысль о готовящемся погроме: неужели, — думала она, — всем этим людям, собравшимся под кровлей ее дома, суждено погибнуть, не выходя из него? Неужели все ее жертвы: ее бегство, ее приезд сюда — все это напрасно, и он, любимый ею человек, проведет эту ночь в доме Пезаро? Неужели ниоткуда нельзя ждать помощи? Неужели нигде не было спасения?
— Синьор, — сказала она, обращаясь наконец к епископу, — мой друг, герцог Верденский, прислал мне очень грустное и тревожное известие. Будьте добры, потрудитесь позвонить, чтобы ко мне явился мой доверенный слуга, Джиованни Галла.
Любезный епископ сейчас же распорядился послать одного из слуг за Джиованни, а между тем гости все прибывали и прибывали, так что казалось, что даже в такой огромной комнате, как эта галерея картин, не хватит места для всех присутствующих. Но Джиованни не показывался, Беатриса заметила, кроме того, еще, что в комнате было гораздо меньше слуг, чем раньше, а те, которые еще находились тут, старались избегать ее и как бы знали что-то о готовящихся ужасах. В это время вернулся посланный и сообщил следующее:
— Джиованни нет дома, — сказал он.
Несчастный в это время лежал без чувств в подвалах дворца, о чем, конечно, не могла знать маркиза.
— Джиованни нет дома, но ведь этого не может быть. Прошу вас прислать его ко мне, как только он вернется, — сказала Беатриса неуверенным тоном.
Слуга удалился с видимой поспешностью, а так как толпа все прибывала и добраться до нее было почти невозможно, маркиза попросила одного из близстоящих дать ей руку, чтобы она могла обойти комнату и поговорить со всеми; все расступались перед ней, и каждый старался сказать ей хотя бы одно только слово. О своих собственных чувствах она в эту минуту и не думала совсем. Опасность, угрожавшая ей, была так велика, что она могла обращать внимание только на пустяки, стараясь не думать о главном. В душе она невольно спрашивала себя, кому бы она могла настолько довериться, чтобы показать полученное письмо, и в то же время внимательно разглядывала какую-нибудь розу в вазе, пуговицы на рукавах или брильянты на чьей-нибудь шее. Она слышала и запоминала каждое слово, сказанное ей. Кто-то из присутствующих спросил ее, где находится теперь Вильтар; это имя заставило усиленнее забиться ее сердце. Она хорошо понимала, что именно ему она обязана теми ужасами, которые произойдут в эту ночь. Она не могла простить ему, зная, что не будь его и его советов, наверное, Гастон и она не очутились бы теперь в Вероне.
Она прошла, между тем, всю картинную галерею, миновала несколько комнат поменьше и наконец очутилась в гостиной, выходившей на юг, где вдали виднелись горы и у ног расстилалась долина. Сюда успели проникнуть еще очень немногие, и только в отдельных углах виднелись уединенные парочки, удалившиеся сюда, чтобы поговорить на свободе. Музыка и шум голосов из картинной галереи долетали сюда чуть слышно. Этот переход от духоты и шума в прохладную спокойную атмосферу благодетельным образом подействовал на маркизу, она сразу ободрилась и даже решила про себя, что, может быть, опасность совсем не так велика и существует только в воображении герцога, слишком поспешно покинувшего Верону. Она решилась даже заговорить теперь об этом с епископом и показала ему записку, которую все еще держала в руке.
— Наш общий друг, герцог Верденский, — заметила она, — решил, что лучше провести эту ночь в Падуе, чем в Вероне, впрочем, не только он один находит, что пребывание в Вероне не особенно приятно в настоящее время.
— Напрасно вы так думаете, маркиза, — ответил дипломат-епископ, — я уверен, что среди нас герцог был бы в большей безопасности, чем в Падуе. Впрочем, французов трудно заставить верить в это, — прибавил он, как бы оправдываясь.
— Они верят только в собственные доблести: мы, итальянцы, по крайней мере, откровенны, мы сознаем свои недостатки и не скрываем их. Но французы — эгоистичная нация, и мы приносимся в жертву их тщеславию. Я не удивляюсь тому, что наш народ теряет терпение. Разве найдется другая нация, которая терпела бы так долго и покорно подобное ярмо? Вы, к которому так часто прибегает народ в своей нужде, должны все это знать лучше меня. Я прекрасно понимаю опасения, наполняющие вашу душу, хотя вы стараетесь скрыть их от меня.
Говоря это, она внимательно и зорко следила за своим собеседником, но епископ, добродушный, мирный старичок, молившийся каждый день за своих врагов, ответил ей совершенно просто:
— Я не сомневаюсь в своем народе. Все, что он терпит, он претерпевает, покоряясь воле Господней. Мы отдаем кесарю кесарево, но наша родина дорога нам, и ради нее мы жертвуем собою. Если ваш друг герцог испугался жителей Вероны, то он — большой трус, маркиза. Впрочем, вы, вероятно, только пошутили, говоря о нем.
— Нет, я не шучу, ведь вы читали записку, он пишет, чтобы я заперла ворота своего дома и никого бы не выпускала из них, так как он опасается за безопасность тех, кто посетил меня сегодня. Как вы видите, записка написана совсем не в шутливом тоне, и вы можете себе представить, что я испытывала, читая ее.
Она остановилась и прислонилась к мраморной колонне, лицо ее было так же бледно, как этот мрамор, а на душе было тяжело до слез. Почему она рассказала обо всем этому человеку, когда решила сама ничего не говорить никому, она и сама не знала. Но она не могла скрывать в себе эту тайну, она должна была поделиться ею с кем-нибудь, иначе она сломилась бы под тяжестью ее. Епископ смотрел на нее. уверенный, что она все еще шутит, и наконец заговорил нерешительно:
— По-моему, маркиза, — сказал он, — если герцог писал все это серьезно, он с ума сошел, простите меня за откровенность. Если что и случится здесь в городе, то это произойдет, конечно, не в Бернезском дворце и при этом не пострадают беззащитные люди. Я сам отвечаю за это. Ведь недаром я в продолжение пятнадцати лет был священником в церкви св. Афанасия, прежде чем я сделался епископом. И поэтому верьте тому, что я знаю тех, о ком говорю. Я знаю, что они — живые, страстные люди, да иначе они и не были бы итальянцами, но герцог судит о нас по своим соотечественникам. Ведь это — не Париж, и нам не надо убивать ни короля, ни королевы. По-моему, запереть ворота — это значит нанести оскорбление всем вашим гостям. Герцог — трус, и ему действительно надо армию из Падуи, чтобы защитить его.
Он был так уверен в том, что говорил, что даже рассмеялся, и минуту оба стояли молча друг против друга: маркиза — бледная и трепещущая, а епископ — уверенный и спокойный. Хотя она готова была, как утопающий, схватиться за соломину, в душе ее еще не рассеялись все сомнения, она чувствовала, какая ответственность лежит на ней по отношению к тем, кто находился в данную минуту в ее доме, и ужас сковывал ее члены при мысли об опасности, грозившей ей.
— Весьма возможно, что вы и правы, — сказала она, — я готова верить этому, ради нашего же народа, но все же...
— Но, — перебил он ее, — так как нашелся глупец, который сумел нарушить ваш душевный покой, вы говорите... но все же...
— Я повторяю сказанное, представьте себе, что если хотя одно из всего этого сбудется на деле, что тогда?
— По-моему, следует скорее сжечь эту записку, так встревожившую вас, — ответил епископ, поднося письмо к зажженной свече. Бумага вспыхнула, и оба молча смотрели, как она медленно сгорала, как вдруг раздался ружейный выстрел на берегу реки. Беатриса вздрогнула и прислонилась к стене, несмотря на то, что выстрелы в те времена были весьма обычным явлением в Вероне.
Епископ бросил догоревшую записку и подошел к окну, выходившему на реку; яркий свет, падавший из окон дворца, не позволял ничего рассмотреть из того, что происходило вне его, и епископ собирался уже закрыть окно, как вдруг до слуха их ясно долетел шум человеческих голосов, в котором слышались подавленная ярость и бессильная злоба, и сейчас же вслед за тем послышался стук металла о металл, как будто тысячи человек ломились в железные ворота, а затем послышался гул колоколов, показались везде зажженные факелы и началась мрачная трагедия, подобной которой никогда не было и не будет в Италии.